Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Что там, за дверью? (“Фантастика 2006” сборник)

ModernLib.Net / Остапенко Юлия Владимировна / Что там, за дверью? (“Фантастика 2006” сборник) - Чтение (стр. 34)
Автор: Остапенко Юлия Владимировна
Жанр:

 

 


      Литературная организация региона приняла меня странно. Выбыв из комсомола и потеряв до этого билет, я больше так и не попал ни в одну партию. В партию советских сибирских писателей — тоже. Прежде всего потому, что и не особенно рвался. Потом я услышал от Кира Булычева фразу из совписовского фольклора: “Я уже писатель, так зачем мне быть еще и членом?” Весело; но и это был не мой резон.
      Непреднамеренно я ужасно оскорбил Виталия Зеленского, председателя Новосибирского СП, назвав его по ошибке секретарем. Мне, кажется, было сухо пояснено, что секретари бывают либо на самом верху, либо на самом низу. Или наоборот — председатели наверху… Я не знал, как, впрочем, не знаю и поныне.
      СП, располагавшийся на первом этаже обыкновенного жилого дома, лучше всего описан в Гениной повести “Возьми меня в Калькутте”, равно как и процесс его, Прашкевича, уничтожения. В изрубленном сборнике был и мой рассказ, но сравнивать, конечно, нельзя. Для меня это никаких последствий не имело. Мне даже гонорар заплатили полностью, из чего вывожу, что для режима я опасен не был.
      Потом я несколько раз попадал на всякие тамошние писательские сборища и всякий раз испытывал одновременно несколько чувств. Первое заключалось в том, что по отдельности и в общении это были яркие, интересные и даже талантливые люди.
      Но в писательской куче, пропитанной совсем не литературными соками, они как-то превращались в то, чем быть совсем не стоит. Количество переходило в некое пугающее качество. Второе, горячее чувство родилось именно там и заключалось в том, чтобы написать нечто, сразу отделяющее меня от них, либо ничего никогда не писать больше, чтобы с ними не путали. Второе, увы, удавалось чаще.
      Несмотря на сказанное выше, меня отчасти приняли в стаю. Несколько вещей были напечатаны в “Молодости Сибири” и в “Сибирских огнях” — по тогдашним временам это был очень сильный региональный журнал. Там вышли сборники, в которых я был счастлив участвовать. Гена Прашкевич заткнул парой моих юношеских стихотворений дырку в поэтическом сборничке “Первые строки”. Меня приглашали на заседание “Амальтеи”, новосибирского клуба любителей фантастики. Я познакомился со славным человеком Михаилом Петровичем Михеевым, автором нескольких замечательных приключенческих романов и детективов, отвлекавшимся и на неплохую фантастику. Саша Бачило, только что начавший писать и издавший пару уже хороших рассказов, нашел меня сам — он жил в Академгородке, неподалеку. Толя Шалин, унылый и лопоухий, как и его фантастика, но, в общем, невредный человек, ушедший по страстному желанию печататься из научных сотрудников в редакторы и не успевший натворить много зла. Недолго, но тепло дружил с Витей Старадымовым, поменявшим почтенную профессию инженера-электронщика на рисковый хлеб книжного графика, карикатуриста и иллюстратора фантастики.
      Два года до самого отъезда делал небезынтересную литературную программу на новосибирском телевидении, вызвавшую скандал и негласный запрет обкома партии, и даже участвовал в подготовке очень славного предновогоднего НФ-шоу, начавшего оглушительную телевизионную карьеру Саши Бачило.
      Успел я попасть и на первый Всесоюзный семинар в Малеевке. Участников на него собирали по всему Союзу; были талантливые люди, были разнарядочные графоманы, были просто случайно угодившие; многие даже из талантливых так и не остались в фантастике, вроде Люды Синицыной и Бориса Руденко, но многие пишут до сих пор. Первыми там были и Женя Лукин, и Слава Витман, теперь Логинов, и канувший в неизвестность Валера Цыганов (в Питере на вручении “Странника” мне сказали, что он жив и здоров!..), и Самвел Диланян, и ушедший Боря Штерн, и практически весь Московский семинар, и многие другие, и меня опять обсуждали первым. “Кысмет” …
      Нашу группу вел Дмитрий Александрович Биленкин — мир его праху, тому, что было талантливым писателем и журналистом, человеком веселым, умным, наблюдательным и достаточно жестким, чтобы быть добрым…
      Когда мы уже обосновались, то стали происходить непонятные вещи. Невозможно было дозвониться в город и за пределы. Кабель телефонов Дома творчества был запараллелен с воинской частью — возможно, в том и было дело. За неимением серьезных дел бродил с Валентином Берестовым и его женой, чудесной сказочницей и художницей Татьяной Михайловой, по окрестностям, дыша промозглой осенью и жадно расспрашивая их обо всем — о хорезмских раскопках, о Николае Ушакове, о Заболоцком, о Маршаке, о Корнее Чуковском, о… обо всех, кого я уже никогда не увижу. Их обоих — тоже.
      Я уже сказал, что не разбираюсь в политике. Поэтому на следующий день мне было важнее то, что на меня нападали и за “Только там…”, и за “Портрет с коляской”. Огрызаться я уже научился. Но меня хвалили — за “Только там…” и убивали за “Портрет с коляской”. Вот все уже кончилось. Дмитрий Александрыч произнес итоговое слово, где, как всегда, выловил лучшее из всех оценок и добавил то, чего не заметил никто. Все отдулись, выкусали шерсть из-под когтей и начали мирно переговариваться. Я стоял у окна и уже собрался сесть, когда вошла Нина Матвеевна Беркова. Кругленькая, улыбчивая, всегда посвечивающая глазками, сейчас она была серьезна.
      “Товарищи, — сказала она. — В жизни нашей страны произошло важное и трагическое событие. Скончался Леонид Ильич Брежнев”.
      Мы встали — кто ошарашенно, кто слегка развязно. Я уже стоял и чувствовал что-то, чего пока словами не определил.
      “Мне кажется, — добавила Нина Матвеевна, приличествующе помолчав, — достойнее всего в такой ситуации будет, если каждый будет продолжать делать свое дело…”
      Она вышла.
      Первым среагировал Самвел Диланян. Умница, полный тезка Сэмюэла Дилэни, автор прекрасной пародии на Рэя Брэдбери, великолепный абсурдист — где-то он сейчас? — он заспешил к окну, якобы собираясь курить. А по дороге он оглушительным шепотом сказал мне:
      “Твой малчик всэ-таки убил прэзидэнта!..”
      Тут я и понял, чего я не понимал. Но для этого надо пересказывать “Портрет с коляской”, а я его давным-давно разлюбил. Словом, произошло сцепление реальности с фантастическим сюжетом.
      Не знаю, каким образом слух о моем виртуальном покушении прошел по Малеевке. Но несколько писателей и особенно их жен отлавливали меня в коридорах и столовой и жарким шепотом объясняли, что у меня установилась связь с тем местом, где формируются явления, и чтобы я был осторожен… Я клятвенно обещал быть осторожнее с этим местом и сдержал клятву. А в том, что кто-то из генералов уронил гроб, я, ей-богу, не виноват. Вот уж этого я не писал.
      ББЖ выдернула меня со второй недели семинара, поэтому полноценным свидетелем я считаться не могу.
      Однако там я впервые прочитал ленинградцев.
      Познакомился я с ними еще раньше. Миша Ковальчук отвез несколько моих рукописей на заседание семинара Бориса Стругацкого, и меня заочно обсудили. Подробнейший протокол был мне переслан с комментариями Феликса Суркиса, бывшего тогда старостой семинара: он деликатно утешал меня, что не самые высокие оценки получали и признанные классики… Честно говоря, я не переживал. Мне казалось, что они неправы.
      Но в стылой, ледяной Малеевке я прочитал несколько привезенных туда вещей Славы Рыбакова, что-то из малых вещей Логинова и — “Ворон” Андрея Столярова. Впечатление было оглушительным.
      Табак я переношу очень плохо, поэтому на дымных посиделках долго не выдерживал. Сбегал к себе и укладывался читать рукописи. В полутьме, практически под одеялом, как в детстве (было очень холодно), я разбирал слепую третью копию на желтой “газетке”, и каждое прочитанное слово начинало вдруг светиться. До сих пор считаю, что это одна из лучших вещей, написанных о литературе и ее магии. К сожалению, Андрей потом никогда не публиковал тот список. Но и напечатанные хороши; просто в этом варианте было несколько эпизодов, написанных в совершенно уникальном строе, смеси фарса и трагедии…
      Очень интересными оказались и рассказы Феликса Суркиса, особенно один, варьирующий миф о Галатее и Пигмалионе, где старый Пигмалион умирает, а медленно живущая Галатея находит его могилу и остается с нею, очаровательная, со множеством загадок фэнтези о девочке-сове и многое другое. Судьба к Феликсу оказалась жестока. Или он к ней? Он поменял литературу на бизнес, а бизнес, похоже, был ему противопоказан.
      Лукин, “худой и молодой”, писавший в соавторстве с женой, привез несколько вещей, но лучше всего запомнилась “Каникулы и фотограф”, одна из редких тогда юмористических НФ-повестей. Несмотря на вполне понятные конъюнктурные моменты, она была написана очень мастеровито, нигде не провисала и вспыхивала неожиданным и забавным финалом.
      Очень и очень интересна была Марина Бернацкая, журналистка из Калуги… Нам удалось даже напечатать один из ее рассказов, “В селе за рекою”, остальные ее вещи, не менее и даже более яркие, к сожалению, остались за кадром… Евгений Сыч, написавший очень интересную повесть по антуражу семинара, довольно жестоко прошелся в ней по Марине, непонятно почему его невзлюбившей. Она фантастически умела ссориться — характер был тяжеловат. Не знаю, была ли напечатана ее отличная полуфантастическая повесть “Теория и практика глобальных катастроф”, где в том числе исследовался и феномен культа Циолковского.
      (На одно из так называемых Циолковских чтений мы ездили практически всем семинаром. До Калуги добирались электричкой, причем вся компания зверски резалась в преферанс. Я в карты не играю, а в преферанс особенно, но смотреть на это и слушать преферансный фольклор было жутко интересно: чувствовал себя марсианином, которого забросили на Землю, но маленько недоучили русскому. Честно говоря, Циолковский меня никогда особенно не интересовал, и до сих пор я не попытался выяснить для себя, кем же он был на самом деле — продуктом советского мифотворчества, этаким Лысенко от космонавтики или взаправду домодельным гением. Даже сейчас, читая обстоятельную и ядовитую статью В.Березина, так и не въехал до конца. А как фантаста я его воспринимаю исключительно в силу академической добросовестности. Больше всего мне хотелось посмотреть на Калугу, ставшую к тому же фоном для новой экранизации повести Кира Булычева “Марсианское зелье”.
      Размещали нас у друзей и знакомых, и огромное количество народу было засунуто в однокомнатную квартиру Марины. Опять-таки топологическая загадка. Но после того, как в молодости мы танцевали большой компанией в меньшей комнате двухкомнатной панельки, я уже ничему не удивляюсь. Не тем занимается наука физика, нет, не тем.)
      Но Малеевка оказалась лично для меня еще и островом сокровищ. То, что меня тяготило в Академгородке, начало сразу же благодетельно облегчаться тем громадным количеством писем, которые я писал и получал… Это было так здорово. Ну какой интернет сравнится с тем, как разрывается клапан конверта, окантованного упоительной красно-синей полоской, и с тем, что внутри, исписанным почерком, в котором узнаешь друга…
      Удивительные письма с карикатурами, стихами и песенками писал тогда Женя Лукин. Белка, царство ей небесное, либо приписывала крупным и как бы улыбающимся почерком (Женька писал каким-то дивным полууставом или печатал) и тоже очень часто вписывала стихи. Чаще всего это была желтая, так называемая потребительская бумага. А еще Женя любил писать на газетном срыве, которого у него, в те поры выпускающего “Волгоградской правды”, было до фига. Многие свои тогдашние вещи он писал в самодельной тетради, стопе этого самого срыва, зажатого меж двух металлических планок на болтах. Очень похожая тетрадь, беспощадно пародировавшая “Чукоккалу” и называвшаяся “Упанишады”, лежала у них в туалете, генерируя соблазн не выйти, пока не дочитаешь или не перечитаешь. Писали все. Честно скажу, не помню, что там оставил, но, по-моему, ничего замечательного. Но это было потом, а тогда были письма.
      Женя писал: “… Роясь в словаре инслов 1888 года, вырыл очередной парагон. Называется — “проктофантазмост”. Цитирую: “…тот, кому вследствие боли заднего прохода или живота показываются разные привидения”. А? Проктофантазм! Черт возьми, да ведь это жанр! Я даже знаю авторов, его разрабатывающих!”
      Через сутки ровно, перечитывая “Золотой горшок” Гофмана, я наткнулся на такие строки: “…— Да, — прибавил он, — бывают частые примеры, что некие фантазмы являются человеку и немало его беспокоят и мучают. Но это есть телесная болезнь, и против нее весьма помогают пиявки, которые должно ставить, с позволения сказать, к заду, как доказано одним знаменитым, ныне покойным, ученым…”
      Вторая Малеевка была для меня не так удачна. Я никого не убил и даже не обличил. За “Все в одной лодке” я получил по полной норме; честно говоря, было за что, хотя на многие упреки я достойно ответил. Но пауза, та самая роковая пауза, была совсем рядом. Началось, видимо, с болезни.
      Старая спортивная травма несколько раз укладывала меня под скальпель. Но я все же успел написать и опубликовать “Перчатку для перчатки”, “Ветер и смерть”, “Снежный Август”, “Портрет с коляской”, “Несколько сотен граммов благородных металлов”, “Да услышат зовущего”, “Штрудель по-венски” и, кажется, новый вариант “Только там, где движутся светила”.
      Гена Прашкевич пробил в Западно-Сибирском книгоиздательстве сборник фантастики, куда, кроме реальных сибиряков Саши Бачило, Володи Титова и полуреального сибиряка меня, он ухитрился вставить Борю Штерна, одессита, да еще и к тому времени переехавшего в Киев, единственная реальная привязка которого к Сибири заключалась в работе художником–шрифтовиком–вахтовиком где-то в Тюмени или Нижневартовске. Боря приезжал в Академгородок, но поговорить с ним не удалось ни разу — во-первых, он вообще не был силен в устной речи, во-вторых, из-за, так сказать, непрерывно возобновлявшейся интоксикации… Хотя составителем числилась ББЖ под псевдонимом К.Милов, однако практически всю работу, кроме предисловия, сделал все же Гена, Геннадий Мартович. Это было блаженство. Почти собственная книга. И названа была заглавием моего рассказа “Снежный Август”…
      Сейчас она пылится где-то на полках. Недавно ее перечитала моя двенадцатилетняя дочь, потом ее подружки, потом весь ее класс, потом несколько старшеклассников. В этой части школы я самый популярный из живых писателей.
      Последняя операция и почти месячное пребывание в гипсе на функциональной кровати не дало мне возможности успеть разобраться с тем, что сделал с переработанной рукописью “Все в одной лодке” один из, мягко говоря, редакторов “Сибирских огней”… Напечатали эту вещь без меня, увидел я ее уже в журнале и имел сомнительное счастье убедиться на своей шкуре, что есть редакторы, ни хрена не понимающие в литературе. Насилия он избежал, хотя и рисковал. Но рассказ был загублен намертво. Больше я его не переиздавал и не переписывал — душа не принимала. А жаль. С тех пор я не печатал там прозу. Послесловие к “Хлебу по водам” Ирвина Шоу стало последней моей тамошней публикацией.
      Потом опять накатились визиты в травматологию, повторные операции и постоперационные выхаживания. На костылях было даже интересно: я умудрялся делать “уголок”” балансируя на них. Костыли были очень прочные, из дюралевых трубок и текстолита, они достались мне по наследству от дядюшки ББЖ, имевшего больше двух метров роста и сто с лишним кило весу, сделаны заводскими умельцами и могли выдержать и не такое. Еще замечательнее было в больнице — это целый пласт реальности с поразительными персонажами, которых я еще по-настоящему и не трогал.
      Меня всегда интересовала медицина, потому что вокруг было полно родни-медиков. Единственное настоящее образование моего русского деда Ивана Васильевича Арбузова было получено в городе Кракове, в 1915 году — он стал полковым фельдшером в казачьем полку. Едва не стала врачом мама, ее старшая сестра была крупным микробиологом, ее муж — таким же крупным санитарным врачом, старший брат — отличным ветеринаром, младший — дерматовенерологом, средняя сестра — спортивным врачом, мои двоюродные сестры и родная младшая сестра тоже врачи. Понятно, что я едва не покалечил себе будущее, к тому же в нежном возрасте прочитал трилогию Юрия Германа об образцовом советском хирурге — “Дорогой мой человек”, “Дело, которому ты служишь” и “Я отвечаю за все”. И заразился. Еще во Фрунзе школьником я ходил в анатомический кружок для старшеклассников, учил анатомию по студенческим учебникам, реальным костям и препаратам, ассистировал на учебных операциях, прилично освоил навыки первой помощи и затащил в кружок несколько одноклассников, из которых двое даже стали медиками. Потом в стройотряде зашил приятелю глубокую резаную рану: Витя забивал колышек опалубки обухом плотничьего топора бритвенной заточки и на отскоке зацепил себя по животу. Рана зажила и даже не нагноилась.
      Врачом я все же не стал. Во-первых, не с моими оценками по физике и химии было соваться на приемные экзамены. Во-вторых, вскрывать брюшную полость и думать о другом нельзя. В-третьих, я, видимо, все же гуманитарий. Однако в больнице для меня все было знакомое и родное, врачи с удовольствием рассказывали мне о том, что и как они делают со мной. Единственное, что было всерьез плохо, это Четырехчасовые наркозы и их последствия. Вдыхание газа и все последующие прелести сильно действуют на мозги, а память просто выжигают. Состояние жертв антитеррористической операции на Дубровке мне понятнее, чем многим…
      Не помню точно когда, но явно до этого, меня пригласил Анатолий Васильевич Никульков, тогда — до хамского выдворения его с поста главного редактора.
      — Он расспросил меня о жизни и с места в карьер предложил мне стать ответственным секретарем “Сибогней”. Я тогда не знал, что сам стану главным редактором, издателем и прочая, поэтому у меня захватило дух. После недолгого лопотания о неопытности и робости я согласился.
      “Вот и отлично, — подытожил Никульков. — Я сейчас в обком поеду, там и согласуем окончательно. Давай-ка уточним данные. Имя? Отчество? Как?..”
      Бедный мой папа Кайсанбек Дохчикоевич. Ну кто поверит, что ты был прекрасным филологом-русистом, учился в МГУ у Ожегова, не путал старославянский с церковно-славянским, превосходно знал немецкий, английский, французский, кучу языков народов Советского Союза и перед тем, как умереть, начал учить фарси и арабский?
      Я продиктовал.
      “Партстаж?”
      “Нету”, — признался я.
      Анатолий Васильевич с недоверием поглядел на мою тогда черную бороду.
      “Комсомолец?..”
      “Нет уже”, — вторично признался я (“Как зовут?” — “Элене-Катерине…” — “Девица?” — “Нет уже…”).
      “Ай-ай-ай, — помотал он головой. — Ну как же так?.. А мне сказали!..”
      Я сам огорчился, хотя и не очень.
      “Ну и ладно, — в очередной раз решил он. — Все равно езжай, найди пару хороших рекомендаций и готовься — будешь в партии. С кандидатством тоже быстренько решим”.
      Я поехал домой. Признаюсь — размяк. Даже выписал впервые в жизни газету “Правда”, чтобы разобраться, за что и с кем надо бороться. Правда, всего на полгода. Одновременно я заподозрил, что все-таки совершаю ошибку. Но — “судьба Евгения хранила”. Никулькова утопили в грязи, и все завершилось само собой. Сейчас его именем, кажется, названа улица в Новосибирске. Как это утешает.
      Мне тоже стало не до литературы. То, что случилось со мной, происходит со многими, но я надломился. Очень уж всё было неожиданно — как падение ножа гильотины. Зря, конечно. Зря еще и то, что я решил — все написанное было ложью.
      Москва, улица Горького, ныне Тверская. Две совершенно роскошные тетки помогают изысканно одетому Сергею Мартинсону вылезти из машины и войти в тогда еще не сгоревший ресторан Дома актера, а он громким тенором возглашает: “Когда я разводился в первый раз, я переживал целых сорок восемь часов!.. Когда я разводился во второй, то ужасно сожалел об этих сорока восьми часах!..”
      Рукописи были изорваны и сожжены — все, кроме двух, уцелевших случайно. Сожжено было несколько начатых вещей, наброски исторического романа о Каролине и Николае Павловых, куча переводов из Шелли и Киплинга, много другого всякого, чего и не вспомню. На пустыре за лесом пылал туго набитый бумажный мешок, залитый оставшимся от ремонта бензином, перемешанным с краской. Огонь сам умер только тогда, когда не осталось ни клочка исписанной бумаги.
      Кроме рукописей, сгорело что-то такое, что и посейчас не восстановилось до конца.
      Я замолчал. Я замер. Я замерз.
      Как у Лазарчука. “И тогда я сказал: “Я там умер”.
      Многие из моих соратников восхитительно умеют перекачивать свою биографию в фантастическую прозу. Кому-то это удается, кому-то нет, облагородить бытие через литературу — задача сложная. Для бытия, разумеется.
      Одно из замечательных произведений русской фантастики последних лет создано человеком, пережившим все описанное за пределами фантастики: там почти ничего не сочинено, кроме фантастического мира. Мало кто это знает, но даже для посвященных мало что добавляется к этой отличной книге. Другой дивно описывает все свои романы, адюльтеры и просто беглые перепихоны, разбавляя их злорадным изображением литературных и полемических противников в позорящих позах. Третий великолепно оживляет свой компьютерно-игровой опыт и фидошные перебранки. Четвертый просто зарисовывает писательскую среду, слепляя, как экономная хозяйка обмылки, бывалые впечатления в небывалые комбинации…
      Ну да ладно. Все равно все превращается в литературу, как убедился в этом я, прочитав “Жизнь Кости Жмуркина, или Гений злонравной любви” Юры Брайдера и Коли Чадовича.
      Когда-то придуманная мной сказка, убившая, по утверждению Самвела Диланяна, Леонида Ильича Брежнева, стала у них целым романом, втянувшим в себя, кроме прочего, всю фантастическую и околофантастическую тусовку времен начала перестройки. Смешно, грустно и странно сознавать, что и ты уже в немалой степени персонаж…
      Мне такое было не под силу. Конечно, что-то там сгорело между строк, пока душа меняла оболочку… Но я практически никогда не делал себя героем своей прозы и, надеюсь, избегну этого. Не по скромности — наоборот, из гордыни.
      То, что происходит со мной, — происходит со мной; то, что происходит со мной пишущим, — происходит с тем и для того, что послало меня в мир и привело к этому неверному и коварному делу. Я посредник, я средство для языка, по слову Иосифа Бродского.
      Извлечение души, “to put something out of one’s system” (Хемингуэй), не входило и не входит в цели моей работы.
      Душа моя попадает в нее каким-то другим, не вполне ясным образом. Скорее всего через мой голос.
      Но замолчал я надолго. Были крошечные просветы. Начинали звучать слова, мелькали картинки. Но потом все снова потухало. Объяснять это не хочется. Не дай бог испытать, хотя понять можно, только испытав. Описал это один-единственный писатель, но так, как никто, — Роберт Силверберг в “Dying Inside”. Пожалуй, еще Киплинг в “The Vampire”. Наверное, потому я больше и не болел даже гриппом, потому что была все время эта гложущая болезнь, не отпускавшая меня с января 1987-го до августа 1993 года.
      Как это странно — быть безумно здоровым телесно и одновременно подыхать… Пытаясь не сдаваться, я писал статьи и переводил, грешил журналистикой и политикой… На последние дубултовские семинары я попадал уже в этой диапаузе, и ничего значительного я там, к своему горю, уже больше не показал. Меня по-доброму спрашивали, когда я опять привезу что-нибудь, и вот это была настоящая боль.
      В эти разы я работал в группе Сергея Александровича Снегова. Не помню, когда я с большим трудом впервые раздобыл “Люди как боги”; тогда она мне понравилась и даже полюбилась. “Кольцо обратного времени” едва нашел в Ленинке. А потом мы столкнулись на одном еще московском семинаре, но тогда я видел его издалека. Лысый, жилистый, коренастый, с опасной усмешечкой, с приопущенными веками, как бы всегда присматривающийся, он был необычен. Мне как-то не приходилось никогда особенно близко общаться с ТЕМИ лагерниками солженицынского толка, отец не любил рассказывать о своих метаниях и уходах от ареста, дед Иван уцелел, потому что прятался то в степи, то в горах, и Снегов оказался, по сути, первым в этом ряду.
      Но именно это меня очень мало в нем интересовало. Вернее, интересовало потому, что мне он показался в высшей степени несломленным человеком. Он был чудовищно начитан. Великолепно знал русскую философию двадцатого века, тогда потаенную, цитировал мне кусками молодого Лосева, Франка, Лосского… Многие имена и названия впервые я услышал от него.
      Перед каким-то из занятий семинара я сидел в одной из гостиных дубултовского ДТ. Окно в ней было во всю стену, и Рижский залив с куском берега был оправлен в эту раму. Мне приходилось раньше бывать на Балтике, но летом; зимнего моря я не видел никогда.
      По серой неподвижной глади переносились медленные дымные столбы. Танец призраков. Прогулки духов. Для меня, человека степного и горного, это было невероятно, гипнотично и ошеломительно. Да и море я видел впервые — не считать же морем Обское водохранилище или Иссык-Куль.
      За спиной раздался голос:
      “Что, любуетесь?..”
      “Признаюсь, Сергей Алексаныч, — отвечал я. — Оторваться не могу”.
      Он опять усмехнулся и поинтересовался:
      “Вы океана не видели?”
      “Что вы, откуда…”
      “Ну тогда понятно, почему вам так нравится эта рижская лужа… Бог с вами”.
      Теперь я уже видел два океана, Атлантику и Тихий. Остались Индийский и Ледовитый. И все равно ярче всего и блаженнее помню эту серую зимнюю Балтику со свернувшимися на припае лебедями…
      Мы говорили о многом, и эти три встречи дали мне многое. Друзьями мы не были — ему ближе были Гена Прашке-вич, Стругацкие, Бэла Григорьевна Клюева, однако… Что-то во мне он оценил, что-то признавал, но пару неожиданных тычков я от него все же огреб. Он с той же усмешечкой рассказывал, как Лев Гумилев вызвал его на дуэль. Дуэль в лагере? — поразился я. Представьте себе, сказал он. А из-за чего? У нас был поэтический турнир, сказал Сергей Александрович. И моему стихотворению жюри присудило первое место. А Лев Николаевич воспротивился, потому что считал, что его стихотворение лучше. Мы поссорились, и дело дошло до вызова, и были мы очень близко к реальному поединку по всем правилам дуэльного кодекса…
      Он прочитан нам оба стихотворения — и свое, и Гумилева, — а я записал их тогда на свой диктофон и не перенес потом на бумагу… А мой приятель по ошибке записал на эту кассету на одолженном ему моем “Сони Пэрлкордер” интервью с академиком Сахаровым. Вот так. Такие у нас переплетения. Если гумилевское есть еще надежда отыскать — где-то издана подборка его стихов, — то снеговское… С нами тогда был Слава Логинов. Может, его могучая память удержала что-нибудь?
      Еще одна настоящая боль — это Наташа Райс, найденная на одной из этих дубултовок, недолго светившая и потерянная опять-таки навсегда. Она была по-настоящему талантлива, добра и честна, у нее было поразительное, немного хармсовское чувство юмора; она выходила в какие-то неведомые измерения, но ее сглодала одна из самых мучительных форм рака…
      Лариса Теодоровна Исарова , побывшая в моем мире дольше, но тоже ушедшая туда, куда ушел и Аркадий Натанович, Роман Григорьевич Подольный, Александр Исаакович Мирер, Нина Матвеевна Беркова, Витя Жилин, Люба Лукина, Лена Михайлова, Алексей Свиридов, Люда Козинец, Володя Заяц…
      Тель-Авив, июнь 2004 года. Сережа Киселев, киевский журналист, коренастый и могучий, краснолицый и поразительно голубоглазый, похожий на состарившегося байкера (особенно в каске и бронежилете, не сходившемся на его талии), перебирает в разговоре со мной знакомых киевских литераторов. Вот Люда Козинец, говорю я, царство ей небесное. Сергей вытаращивает глаза и говорит: “Как?!.” Вот оно. И в Киеве то же самое. Они были когда-то близкими друзьями, но он даже не слышал, что она умерла. Нельзя столько писать о смерти других, говорю я, накличешь свою. Вот она писала о Леониде, чудесном молодом поэте, который и после смерти проходит по Крещатику с желтой розой в руке… и тут выпучиваю глаза сам, потому что осознаю, что у Лени и Сережи одна фамилия — Киселев… Да, говорит Сергей, это мой старший брат… А “Девочка и птицелет”?.. — выдыхаю я. Да, говорит Сергей, это написал мой отец, Владимир Киселев…
      Последний раз в Дубулты я и многие члены московского семинара попали именно радением Виталия Бабенко и всего его издательства. Он уже тогда стал президентом “Текста”, издавал множество интересных вещей, печатал и “семинаристов”, работал с крупнейшими издателями мира, но при этом совершенно не забронзовел. На деньги фирмы они собрали этот праздник, пригласив, пожалуй, всех, кого было можно.
      Мы веселились по-старому или пытались веселиться. Андрей Саломатов, отодрав лист от многострадального цереуса, пылившегося на лифтовой площадке, делом доказывал, что кактусы можно есть, но никто не решился проверить, тот ли это кактус или нет.
      Даля Трускиновская в очередной раз меняла жизнь, собираясь стать частным детективом, и требовала от меня немедленно выучить ее рукопашному бою, “чтоб помнил каждый хулиган и каждый жулик, каждый вор…” (© “Секрет”).
      В одной комнате со мной оказался Боря Штерн, с которым опять не удалось ни разу поговорить из-за упомянутой выше интоксикации. Но свою книжку в мягкой обложке, где были мои любимые “Записки динозавра” — я считаю ее одной из лучших его вещей, — он успел мне подарить и даже надписать, мою и его фамилии разобрать можно. Однако на вторую ночь он едва не загнулся от тяжелейшего сердечного приступа и от того, от чего он, как Хэмфри Богарт, в конечном счете и умер… Борю любили все, но что пить ему нельзя, никого не заботило, кроме Люды Козинец; только ее рядом не было. По наивности я оставил приготовленный в подарок марочный коньяк в тумбочке, и Боря в мое отсутствие с одним из своих “соавторов” приговорил его весь. На счастье, у меня было несколько упаковок дефицитного тогда нитроглицерина, купленного для престарелых родственников. Потом, когда ему стало чуть легче, я выскочил в коридор и приволок Андрея Лазарчука, в то время еще профессионального медика. Он вытаскивал его дальше.
      Но все остальное было хорошо и печально. Больше в Дубултах никто никогда не заговорит о литературе — Дом творчества продали под какой-то нуворишеский кондоминиум.
      Исцелением я обязан многим людям — слава Богу, они мне этого никогда не вспомнят, а я им никогда не забуду.
      Оно началось, как и в Москве, с маленькой пародии, рассказика под Шекли. Потом продолжилось сразу довольно большими для меня четырьмя вещами, которые висят на мне, как мерзкий старик на Синдбаде-Мореходе. Потом я переписал два своих прежних рассказа и начал три новых. Потом — как когда-то, пошли публикации…

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42