Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Шопен

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Оржеховская Фаина Марковна / Шопен - Чтение (стр. 23)
Автор: Оржеховская Фаина Марковна
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Брак этот, говорят, неудачный, а все же блестящий, этого никто не станет отрицать! Если бы можно было продолжать идиллию с Шопеном, не связывая себя обещаниями, не ставя преграду между настоящим и будущим! Настоящее было неприглядно из-за стесненного положения пана Водзиньского и постоянных напоминаний пани Терезы о необходимости выйти замуж. Быть женой артиста! Но тогда уж надо так любить, чтобы…

По мере того как назначенный срок приближался, Марыне все сильнее хотелось отдалить его. Это был еще только срок нового свидания, но ведь тогда придется заговорить о другом, более решительном сроке. Это страшило ее, она не хотела этого. Вот почему она не возражала отцу. Если бы он, чего доброго, окончательно смягчился, ее положение сделалось бы затруднительным.

Как ужасна для девушки эта необходимость выйти замуж! Как плохо устроен свет! Чувствуешь, что какая-то посторонняя сила вмешалась в твою жизнь, и давит на тебя, и тянет куда-то в сторону!

Мария смотрела на себя в зеркало. – Вы слишком зазнались, панна, вы хотите быть необыкновенной, а, в сущности, вы такая же, как и другие! И единственный хороший поступок, который вы можете еще совершить, – это решиться быть жестокой! Хватит ли у вас силы? – Строго говоря, она давно уже делала усилия над собой, чтобы держать себя с Шопеном так, как в первый его приезд. И чем меньше ее влекло к нему, тем ласковее она была с ним и с каждым разом все больше запутывалась. О как фальшивы, неестественны были их отношения! Зачем эта нежность без любви, это насилие над собой? Всякий раз, всякий раз! Зачем это последнее, решительное объяснение, это вымученное согласие? Как он сам не понимал– ведь она даже заплакала тогда! Нет, он понял бы, но любящему свойственно обманывать себя!

Что же привлекало ее раньше в Шопене? – Признавайся, Мария, что тебя привлекало? – Она холодно и строго рассматривала себя в зеркало. – Только не лги, будь честна! – Теперь она была беспощадна к себе и уже преувеличивала свою вину. – Итак, что же тебя привлекало? Прежде всего то, что он, небогатый и совсем не родовитый, без усилий вошел в высшее общество и даже внушил нежную симпатию графине Потоцкой, этой всеми признанной очаровательнице! Говорят, даже сын короля, принц Орлеанский, питал к ней обожание… Стало быть, вы, милая панна, увлеклись не музыкантом Фридериком Шопеном, а любовником графини Потоцкой, за которой волочился принц Орлеанский! Если бы сюда не замешался принц, цена Фридерика не поднялась бы так высоко в ваших глазах! Вы подумали: «Раз она могла предпочесть Шопена, на время, разумеется, то и для вас нет никакого стыда им заинтересоваться!» Потом она его оставила. (А не он ее? Нет, такие, как он, не оставляют доверившуюся им женщину. Ну и тем хуже, тем хуже!) Сознайтесь, наконец, панна, – ее лицо исказилось презрением к себе самой, – что если бы не прекрасная Дельфинка, вы не увидали бы в нем ничего заманчивого! Человек небольшого роста, болезненно худой, с влажными руками, одержимый желанием постоянно играть свои произведения!.. Марыня, Марыня, и тебе не стыдно? Вспомни, какой он умный, благородный! Какой удивительный музыкант! Нет, мне совсем не стыдно, потому что я не хочу больше лицемерить, мне скорее стыдно за то, что я так долго разыгрывала роль… И эти вечно преданные глаза! Нет, никогда, ни в коем случае!

…Конечно, я благодарна ему так же, как и Словацкому (Словацкий все-таки мне больше нравился!) Теперь я полностью сознаю свою силу. Но это самопознание привело меня к неожиданным последствиям: я поняла, что не имела права дать ему слово тогда. Это «сумерки» затемнили мое сознание.

А что мне его жаль (ужасно жаль, ужасно!). Ну что ж делать! Я не могу притворяться в том, чего у меня нет!

В комнату вошла пани Водзиньская.

– Ну что, Марыня? Папа сказал тебе?

– Да. Нам придется уговорить его в необходимости отсрочки.

– Отсрочки чего?

– Ах, мама, мне она не нужна! Но когда вы совершенно меня поймете, вам будет легко объяснить отцу, и он согласится…

– Я понимаю: ты хочешь оттянуть время, – может быть, отец раздумает…

– Нет, совсем не потому…

– Тогда что же… Ну, не говори теперь, если не хочешь!

– Вот что! – Мария на минуту остановилась. – Я так думаю: если непременно нужно продавать себя, то следует выйти хотя бы за очень богатого. А обманывать человека, которого уважаешь, которого ставишь так высоко, – нет, он сам научил меня благородству!

Пани Тереза обрадовалась. И все же ей стало не по себе.

Она только спросила:

– Зачем же оттягивать?

– Так, – отвечала Мария со слезами в голосе. – Пусть само собой кончится…

– Но, друг мой, не лучше ли сразу? Говорят, если выдернуть зуб, становится легче…

– Не всегда, – сказала Мария. – Случалось, от этого и умирали… Но ничего, он молод, он еще будет счастлив когда-нибудь!

<p>Глава пятнадцатая</p>

В конце декабря Листу удалось залучить Фридерика к себе на музыкальный вечер. Шопен в этот период немного чуждался Листа, который вместе с графиней д'Ату посещал так называемую «Богемию» – кружок свободных художников, ведущих весьма причудливый образ жизни. Они различали два вида «Богемии» – «Большую» и «Малую». «Большая Богемия»– это было отвлеченное и весьма широкое понятие. Это значило – мир художников вообще, мир искусства, куда входили не только современники, но и люди, давным-давно умершие, как, например, Шекспир или Гомер (а также все «Давидово братство» Шумана, где почетными участниками были и Бах и Моцарт). В «Большой Богемии» не было только художников будущего. Что же касается «Малой Богемии», то она объединяла небольшое число лиц – разумеется, только современников и преимущественно парижан. Они собирались обычно у кого-нибудь из художников, членов этой беспокойной компании. Там решались всевозможные проблемы, шли горячие споры, длившиеся иногда целые сутки. В летние месяцы члены «Малой Богемии» отправлялись путешествовать. Часто они передвигались пешком и при этом пугали жителей деревушек необычным видом и громкой, веселой речью. Мужчины носили шляпы с широкими полями, короткие штаны и охотничьи куртки. Дамы либо наряжались пастушками, либо надевали мужские брюки и камзолы. Брюки были незаменимы в таких путешествиях.

Душой «Малой Богемии», ну, разумеется, и «Большой», была Жорж Санд, парижская знаменитость. Настоящее ее имя было Аврора Дюдеван. Она уже успела опубликовать несколько романов на острые, злободневные темы и навлечь на себя проклятия ханжей тем, что громко говорила о вещах, которых не принято было касаться. И среди критиков, и среди читателей у нее было много врагов, с церковью она тоже была не в ладах. Но она писала о том, что волнует многих, умела строить сюжет и лепить человеческие характеры. Большой успех выпал на долю ее последнего романа «Лелия». В Париже писательницу даже прозвали «Лелией», тем более что в ней самой было много общего с ее романтической героиней.

Хотя Жорж Санд появлялась всюду и все могли видеть ее, недоброжелатели распространяли совершенно фантастические слухи о ее наружности и поведении. Говорили, что она почти безобразна, черна, груба, курит трубку, пьет коньяк, что в ней нет никаких признаков женщины. Говорили также, что при этом она не отпугивает мужчин и подкрепляет свои ужасные взгляды собственным примером.

Графиня д'Агу, близкая приятельница Жорж Санд, смеялась в ответ на эти описания, но сама не очень любила «Лелию». Она невзлюбила ее заочно, еще не будучи с ней знакома. Слухи о вольном поведении «Лелии» не отталкивали графиню, напротив, возбуждали любопытство. Все, что говорилось о таланте Жорж Санд, она горячо поддерживала. Но с тех пор, как Генрих Гейне в печатной статье назвал Жорж Санд своей хорошенькой кузиной (кузиной по искусству), графиня почувствовала неприязнь к ней и долго не могла простить поэту его опрометчивой оценки. Однако, познакомившись через Листа с самой «Лелией», Мари д'Агу подпала под ее влияние и в короткое время сделалась «большим католиком, чем сам папа»: облачилась в мужской костюм, стала нападать на церковь, на брак, бранить «старых колпаков», то есть все старшее поколение, с большим ожесточением, чем прежде. Все это звучало курьезно в устах «Дианы парижских салонов» с ее белокурой, «ангельской» красотой.

Лист предупредил Шопена, что никакой «богемии» у него не будет, а просто соберутся несколько приятелей и музыкантов. Общество будет приятное: кроме Гиллера и Калькбреннера, еще оперный певец Нурри, большой почитатель Шопена, а из писателей – Генрих Гейне и Жорж Санд.

Она была близким другом Листа, который признавал ее влияние во многом. И сама Жорж Санд, по собственному признанию, «училась у Листа понимать все прекрасное». Он довершил ее музыкальное воспитание, которое было довольно беспорядочно, – музыку она любила страстно и безотчетно. Игру Шопена она слышала в одном из салонов и не раз просила Листа познакомить ее с этим артистом, который так не похож на других.

– Зачем вам понадобилось мое посредство? – спрашивал Лист шутя. – Ведь вы сами знакомитесь с кем хотите и когда хотите!

– Вовсе нет, – отвечала она, – я совсем не так бесцеремонна! – Жорж Санд не любила, когда другие подчеркивали независимость ее поведения.

Шопен мог убедиться, что молва напрасно очернила Жорж Санд. При ближайшем знакомстве она оказалась привлекательной женщиной. На ней не было брюк и студенческой куртки, она не назвала Шопена дружком, не обратилась к нему на «ты», не обдала его дымом сигары, как он мог опасаться, помня рассказы о ней. Небольшого роста, пропорционально сложенная, в черном платье с белым тюлевым воротничком, собранным в мелкие складки, она на первый взгляд ничем не отличалась от тех женщин, которых Шопен привык встречать в свете. Темные, очень густые, вьющиеся волосы, разделенные прямым пробором и слегка подобранные у висков двумя серебряными звездочками, свободно падали на ее плечи.

Все же она не понравилась Шопену. Ее огромные глаза под тяжелыми веками смотрели слишком прямо. Взгляд их был тяжел. Черты лица правильны, но резки. Что-то в ней чуть напоминало Марыню Водзиньскую – может быть, круглый подбородок или черные круглые брови (оттого он и смотрел на нее), – но не было обаяния, нежности, не было той «изюминки», которая делает привлекательной и дурнушку.

Впрочем, он скоро забыл о ней. Он согласился играть главным образом для Гейне, которым давно восхищался. Он знал, что Гейне нравится его музыка, и гордился этим.

Гейне любил музыку до самозабвения. Он даже навлекал на себя насмешки своим сомнамбулическим видом во время концертов. Казалось, он спит. Закинутая назад голова довершала это впечатление. Но вот эта голова с закрытыми глазами начинала покачиваться из стороны в сторону, а на губах показывалась счастливая улыбка, совсем не похожая на ту язвительную усмешку, которую все знали. Гейне говорил, что музыка разоружает его, что, слушая ее, он становится добрым, всепрощающим, а это не годится. Но он не может заставить себя отказаться от музыки – это единственное, что примиряет его с жизнью.

Любовь к музыке заставляла его ненавидеть парижских виртуозов, профанирующих ее. Много язвительных строк посвятил он их нашествиям, которые он сравнивал с эпидемиями страшной болезни. Не только шарлатаны или посредственные музыканты вызывали его справедливый гнев, он не всегда приветствовал и тех, кто пользовался заслуженным успехом; он был слишком требователен. Так, он не выносил Калькбреннера, холодные похвалы Гейне по адресу Тальберга никто не решался передавать самому пианисту. Даже Лист, исполнением которого он восхищался, не уберегся от насмешек Гейне. Был только один музыкант в Париже, которого Гейне предпочитал всем другим, которого он называл Рафаэлем фортепиано, – это Шопен. Может быть, из всех жителей Парижа Гейне был единственный, который до конца понимал Шопена. Когда его спрашивали: – Не правда ли, как дивно играет Шопен? – он отвечал: – Не знаю. Слушая его, я совсем забываю о мастерстве его игры, я погружаюсь в бездны его музыки. – Ив статьях он писал о Шопене как о великом, гениальном композиторе, имя которого должно стоять рядом с Моцартом и Бетховеном.

Пытаясь описать музыку Шопена, «томительную прелесть его произведений», Гейне не всегда был доволен этими попытками. Описавший так поэтично и точно музыку Паганини, он затруднялся в выборе слов для характеристики Шопена. «Русалки, эльфы и феи», которых он привлек однажды для подобной характеристики, не удовлетворили его. Ведь и у Шуберта, и у Шумана, и у Мендельсона встречаются эти эльфы и русалки! Но как определить Шопена? И когда кто-нибудь говорил, что в музыке Шопена – польское благородство, французское изящество, итальянская певучесть и немецкая серьезность, Гейне отвечал:

– Конечно, музыкологи это прекрасно докажут, да я и сам такого же мнения, но когда все это вместе взятое начинает на меня действовать, я думаю: теперь он уже не поляк, не француз, не немец, а житель той страны, которая называется царством поэзии! – А что такое поэзия? – спрашивал иногда собеседник– такие вопросы часто задавались. Гейне отвечал:– Этого никто не знает, но зато многие чувствуют!

…Очнувшись от грез, навеянных звуками, он обводил сидящих вокруг людей затуманенным, виноватым взглядом – так смотрят люди, снявшие очки. И на вопрос соседа, отчего он не выскажет своего мнения, когда вокруг струится столько похвал, отвечал с серьезным видом:

– Прекрасна та музыка, которая делает нас немыми!

– …Отчего бы нам не собираться чаще? – спросил Гиллер, когда Шопен кончил играть. – Люди тратят время бог знает на какие пустяки и не пытаются устроить жизнь по своему вкусу. Такой вечер, как сегодня, – это, по-моему, подарок судьбы. Так почему же не принять его снова из ее прекрасных рук?

Все согласились, что хорошо было бы в ближайшее время опять собраться. Гости окружили Шопена. Жорж Санд стояла в отдалении и тоже улыбалась, но какой-то принужденной, вымученной улыбкой.

Позднее, прощаясь, Лист спросил, как ей понравился Шопен.

– О, это небожитель! – сказала она. – На земле таких людей нет!

– Ну, может быть, еще один найдется!

– Нет, Франсуа! Вы тоже гениальный музыкант, но в вас нет цельности. Вы скорее сплав из разнородных металлов!

– Благодарю, хоть и не знаю, комплимент ли это или порицание!

– Я знаю много легенд, – начала она снова, – в которых волшебницы любят простых смертных и даже иногда – или всегда? – жертвуют ради них бессмертием. Но я не знаю сказки, где бы земная женщина… – она запнулась.

– Полюбила бы духа? Сколько угодно! Вы должны знать их лучше, чем я.

Он уважал ее, но иногда и подсмеивался над нею.

– А это правда, что он женится? – спросила она.

– Совершенная правда. Его невеста – очаровательная девушка семнадцати лет, польская аристократка. Это подруга детства или что-то в этом роде…

– …Какой теплый вечер! Зима, а совсем тепло!

– Да. Но это обманчивая погода…

– Друг мой, вы видите меня в минуту слабости, – сказала Жорж Санд, – я совершенно разбита.

Она прижала платок к губам.

– Люди знают счастье, а для меня оно все еще закрыто… Господин Дюдеван снова затевает процесс, и, кажется, очень мучительный для меня. Я не боюсь, я защищу себя, но я очень устала.

– Чего же он от вас хочет?

– Не знаю. Должно быть, денег. Ему мало того, что он имеет. Он способен похитить кого-нибудь из детей, он уже пробовал это. Впрочем, я сказала вам, что не боюсь. Это не страх, а отвращение. Отвращение к Парижу, к пошлым людям, к грубости, к торгашеству. Я уехала бы отсюда, уехала бы подальше. Так хочется покоя, чистоты… Одним словом, я вам сказала: у меня минута слабости.

– Это меня не пугает, – сказал Лист, – это верный признак того, что вы набираете силы.

Часть третья

<p>Глава первая</p>

Аврора Дюдеван помнила себя чуть ли не с трех лет, и в ее памяти сохранились столкновения, бурные споры и ссоры окружавших ее людей. Причиной и жертвой этих столкновений была она сама. Из-за нее враждовали две любящие женщины – высокопоставленная, чувствительная и тонко образованная бабушка – и малограмотная, вульгарная, развращенная мать, «дитя Киприды», которая менее всего годилась в воспитательницы своего ребенка. Обе женщины ненавидели друг друга со страстью, равной их привязанности к маленькой Авроре. Девочка знала, что является предметом распри и непримиримой вражды. Разумная бабушка была ласкова, окружала Аврору богатством, даже роскошью в своем родовом поместье Ногане; мать Авроры жила довольно бедно, вела беспорядочный образ жизни и, кроме того, была криклива, несдержанна, нередко ссорилась и даже дралась с соседями и родственниками. Она не могла воспитать Аврору, – как того требовало происхождение дочери (предками которой по отцу были графы и даже короли), и вынуждена была оставить ее в Ногане, у бабушки. Но Аврора томилась в поместье и страдала от разлуки с матерью, которую знала плохо. Она рвалась в Париж, к матери, и в конце концов поселилась у нее. Только после этого, горько раскаявшись, она оценила свою бабушку, которая к тому времени уже умерла.

Тогда начались столкновения с матерью, у которой Аврора жила некоторое время после выхода из монастыря.

Между ними не было ничего общего. Аврора не привыкла к мещанской сутолоке, к сплетням и ссорам. Ее угнетали крики и оскорбления, на которые мать не скупилась по отношению к ней. Она уже не могла любить свою мать и только жалела ее. Ей казалось, что женщина, ведущая столь беспорядочную жизнь, не может быть счастливой. Но легкомысленная и жизнерадостная Софи Дюпен в жалости не нуждалась. Она была довольна своей судьбой. Даже ранняя потеря мужа– он убился, упав с лошади – не потрясла ее. Она и до встречи с ним проводила время весело и беспечно и после его смерти не отказывала себе в удовольствиях.

Аврора не могла не оценить и некоторых достоинств Софи Дюпен: веселость и трудолюбие, которые унаследовали дети. В доме у матери Аврора выучилась рукоделию и домоводству и нисколько не гнушалась готовить обед, шить или убирать квартиру. Другим «занятиям» она, к счастью, не пожелала выучиться.

Но тяжелое положение в доме матери до известной степени ускорило замужество Авроры: она бросилась на шею первому встречному. Ей было восемнадцать лет, когда ее выдали замуж, вернее – она сама вышла, потому что молодой человек, которого ей сватали, в общем понравился ей… как понравился бы любой «избавитель», не обладающий заметными и отталкивающими недостатками.

Авроре некогда было разбираться в характере ее будущего супруга, и она не скоро поняла, что он не только посредственный, но и весьма ничтожный человек, который, в сущности, женился на деньгах. Надо сказать, что мать Авроры оказала ей большую услугу: она, по-видимому, разгадала нрав своего будущего зятя и позаботилась, чтобы в брачном контракте было точно оговорено, какое состояние – приносит с собой жена, а что принадлежит мужу. Если бы в контракте не было этого обозначения, Казимир Дюдеван, будучи в десять раз беднее жены, легко присвоил бы ее состояние.

Так Аврора поселилась в Берри, в поместье своего супруга. В первые несколько лет она не то что не замечала дрянности Казимира – она не была ослеплена любовью и не могла не видеть того-, что резко бросается в глаза, – но раннее материнство, заботы о детях поглощали ее время и силы, и она не задумывалась над тем, счастлива ли она с мужем: может быть, она не хотела сознаться самой себе в постигшей ее неудаче.

Но несходство натур обнаруживалось все резче. И, наконец, семейная жизнь супругов превратилась в ад. Беда Авроры была о том, что в ее характере сохранилось много детского: ей были чужды хитрость, подозрительность, она не сумела и взять в руки своего мужа, как сумела бы сделать, например, ее мать, чья власть над потомком королей, изящным, образованным Морисом Дюпеном, так несказанно изумляла и причинила столько огорчений его матери и бабушке Авроры.

Добродушие молоденькой жены, ее незлобивость, доверчивость и беспечность были в глазах Дюдевана признаком природной глупости. Как всякий низкий человек, он уважал и ценил лишь тех, кто презирал его самого, кто мог бы его скрутить. Брак с «дурочкой», к тому же оказавшийся невыгодным благодаря предусмотрительности свекрови, раздражал Дюдевана. Он считал жену «идиоткой» и «растяпой» и говорил всем, что она одержимая. Ему претила ее страсть к книгам (он никогда ничего не читал) и сбивали с толку ее переходы от меланхолии к внезапным приступам веселья (когда в замок приезжали гости).

Все это привело к тому, что Дюдеван совершенно перестал стесняться, и его грубое обращение с женой заставило ее в конце концов возмутиться и порвать узы, которые она вначале считала крепкими. Удовольствия степного помещика довольно однообразны: охота, гости, карты и ограниченный, так сказать, «домашний» разврат на глазах у жены – то, что считалось вполне дозволенным и естественным. Аврора в достаточной степени презирала мужа, чтобы не страдать от его измен. Но она не могла оставаться с ним под одним кровом. Ей удалось выговорить себе право уехать на довольно длительное время в Париж. Она понимала, что бракоразводный процесс для нее, в сущности беззащитной, не может закончиться благополучно. Детей она не могла взять с собой, и с этим пришлось пока примириться. Дюдеван не удерживал ее: он чувствовал себя свободнее в отсутствие жены. Но она уже твердо знала, что больше к нему не вернется.

Она попала в Париж в том же году, что и Шопен. И перед ней также раскрылись пять Дантовых кругов этого города. Но она была женщина, и ей пришлось гораздо труднее. Порвав формально с Казимиром, она лишилась бы прав на свое состояние. Поэтому ей заблаговременно пришлось искать работу. В юности она много писала, это было утешением, и то, что муж рвал и сжигал написанное, не охладило ее рвения, а только укрепляло желание писать. Его варварское отношение к тому, что составляло ее радость, в чем она черпала силы, только ускорило их разрыв. Стало быть, литература могла стать в Париже ее профессией. Но писательницу-дебютантку встречали многочисленные и труднейшие препятствия. На первых порах Авроре не повезло. Ее никто не поддерживал. Над ней смеялись. Ее подозревали в самых низменных побуждениях. Ей возвращали рукописи. Один из издателей прямо сказал ей: – Лучше бы вы производили детей, сударыня! – Правда, в отчаянии и в гневе она бросила ему: – Постарайтесь сами, если сможете! – Но факт оставался фактом, с Авророй Дюдеван не хотели иметь никакого дела как с писательницей. Она легко могла потерять веру в себя: люди, которые считались компетентными в Париже, говорили ей, что у нее нет никакого таланта!

Ее красота могла оказать ей только скверную услугу. Ее пытались унизить – это никому не удалось. Конечно, она могла найти богатого покровителя, который ввел бы ее в литературу, – утешителя молоденьких неудачниц. Она отвергла самую мысль об этом. Измерив предстоящие испытания, Аврора не устрашилась. Ее успех не родился внезапно: ему предшествовала самая упорная, кропотливая, грошовая работа мелкого газетного сотрудника, проворного, терпеливого и выносливого, как ломовая лошадь. Отличное здоровье, оптимизм и неиссякаемая жизненная сила помогли ей преодолеть все трудности. То, что сломило бы другую женщину, только закалило Аврору.

Ни один день, ни один час не проходил для нее даром. После утомительной беготни по городу в поисках происшествий и утомительного отсиживания в редакции, плохо проветренной, прокуренной комнате, где всегда было шумно, она отправлялась вместе со своими земляками – беррийцами, приехавшими, как и она, в Париж, в театр или на выставку, стараясь не пропустить ни одного спектакля, ни одной картины и читая все, что выходит из печати. Это должно было развить ее ум, обогатить дарование. По ночам она работала для себя: писала то, что еще не принималось издателями, но что со временем должно было принести ей мировую славу. Усталости она не знала в те годы, и четырех часов сна было достаточно, чтобы восстановить ее силы.

Когда она выбралась наконец на широкую дорогу, завоевав равенство с другими литераторами (немногие знали, с каким трудом добилась она этой победы), когда ее романы стали печататься, а издатели, почуяв выгоду в союзе с новым автором, сменили прежнее недоверчиво-презрительное отношение к ней на почтительное и даже угодливое, когда совершилось превращение незаметного, зависимого труженика, рискующего в любой день потерять и это незавидное положение, в знаменитую писательницу, Жорж Санд – таково было теперь выбранное ею имя – принялась обдумывать план завоевания полной свободы. За два года она стосковалась по своим детям и пожелала вернуть их себе, добившись официального развода и раздела имущества. Она стремилась к этому не для того, чтобы вступить в новый брак: собственный неудачный опыт внушил ей отвращение к брачным узам вообще. Но ей нужна была независимость, такая же, какой пользуются мужчины, занятые серьезным и важным делом. Ее ремесло– она сознательно называла это ремеслом – было для нее священно. Она собиралась посвятить ему всю жизнь. Но быть женой, а стало быть рабой, не представлялось ей возможным. Жорж Санд смеялась в ответ на уверения подруг и родственников, что жена – это значит хозяйка. Она хорошо помнила, какой «хозяйкой» она была в доме Дюдевана в Берри!

Казимир был чрезвычайно изумлен, увидав, как его «разиня» и «недоумок» выступает против него на суде. Она говорила так же смешно, «по-печатному», как и в Берри, но судья был явно на ее стороне и обращался с ней в высшей степени почтительно. Удивление Дюдевана сменилось негодованием. Его более всего возмущало, что Аврора не бранила его, не изливалась в жалобах, а как будто щадила его, «прощала» и только просила освободить ее от него. Писательству жены Дюдеван не придавал серьезного значения: всякий может писать! И был убежден, что успех достался ей не совсем честным путем. Смазливая бабенка всегда найдет покровителей!

У него были аргументы, которые он считал серьезными. Он не сомневался, что она вела развратный образ жизни. Женщина, у которой нет ничего грешного на уме, никогда не оставит мужа и будет покорно сносить его дурное обращение и измены. Только пожелав блудить сама, она потребует свободы. Судья просил Дюдевана держаться благопристойного тона и даже один раз лишил слова, когда Казимир принялся приводить примеры легкомыслия и глупости Авроры.

Дюдеван имел возможность затянуть процесс. Он воспользовался этим. Но Аврора знала, что победа на ее стороне: писательница Жорж Санд уже значила в обществе неизмеримо больше, чем беррийскии помещик Казимир Дюдеван! Он мог еще причинить ей неприятность, но не мог ни вернуть ее, ни оставить при себе детей. Аврора сказала ему, что останется его другом, если он добровольно согласится на развод. Он высокомерно фыркнул и пригрозил:

– Вы еще у меня натерпитесь!

После того как вышел в свет ее первый роман, она уже знала, что все остальное будет легче. Она перестала быть поденщиком, но тем неутомимее взялась за свою любимую работу профессионального романиста. У нее были твердые убеждения, сложившиеся в результате собственного опыта и многочисленных наблюдений: несправедливость задевала ее, все, что она видела, врезалось в память. Вера в собственные силы, подкрепленная первым значительным успехом, повелевала ей обнародовать пережитое и увиденное. Ей казалось, что жертвы произвола, которые в таком количестве встречались ей, взывают о помощи. Поэтому ничто на свете не заставило бы ее свернуть с намеченного пути.

Она принадлежала к тем счастливым писателям, которым всегда есть, что сказать, и даже больше, чем они в состоянии высказать.

Ее книги встретили восторгом, благодарностью, поклонением, а также свистом, улюлюканьем и проклятиями. Она ратовала за освобождение женщин, но многие женщины – не говоря уж о мужчинах – прятали ее книги от сыновей и дочерей. Однако молодежь доставала эти книги и зачитывалась ими. Общество разделилось на два лагеря – непримиримых врагов Жорж Санд и ее преданных друзей. Но даже враги невольно способствовали ее славе. Чем сильнее бранили ее критики, тем быстрее распространялись ее книги. Издатели потирали руки, хотя бывали случаи, когда они не только подвергались нападкам через печать, но даже прямым физическим нападениям со стороны какого-нибудь разъяренного рантье.

Мужчины-читатели, а также и многие литераторы, если "не считать самых крупных, были в ярости. Вековечная, ненависть к женщине, которая осмеливается стать свободной и завоевать равное с ними место в обществе, заставила их преследовать Жорж Санд с фанатической неутомимостью. Она терпеливо сносила эти преследования: не писала эпиграмм на своих критиков, как красавица Жирарден, не бросалась на них с ножом, как Луиза Колле27. Уверенно и непоколебимо продолжала она свое дело, а когда ей приходилось с глазу на глаз встречаться со своими врагами, она с неожиданным для них спокойствием выслушивала их нападки, а иногда и пыталась разъяснить свою точку зрения.

Молва приписывала Авроре много похождений. Молва не совсем ошиблась: требуя свободы для женщин, Жорж Санд желала доказать на примере справедливость этого требования. В ее жизни было много бурного, тягостного и счастливого, горького, возвышающего. К тридцати трем годам она почувствовала усталость и жажду покоя. Но только не от литературного труда. Никогда еще ее талант не расцветал ярче, обилие мыслей захлестывало ее, сюжеты один другого замысловатее, образы один другого выпуклее вырастали перед ней. Едва закончив трудный, длинный роман, она уже начинала новый. Но она думала, что любовь и все связанное с этим уже не повторится в ее жизни, и сетовала, что состарилась раньше времени. Много сил отняла у нее двухлетняя, красочно описанная ею страсть к одному из знаменитейших поэтов Франции.[25] Это чувство, самое сильное из всех, которое приходилось ей переживать до последнего времени, совершенно измучило ее, потому что ее возлюбленный был человек трудный, нетерпимый, требовательный и эгоистичный. Она порывала с ним и возвращалась к нему, уверенная, что он нуждается в ней (так оно и было!), и прикованная к нему собственными принесенными ему жертвами.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35