Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Выбор Саввы, или Антропософия по-русски

ModernLib.Net / Оксана Даровская / Выбор Саввы, или Антропософия по-русски - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Оксана Даровская
Жанр:

 

 


Занятого доктора после каждого Вериного звонка мучил вопрос: зачем ему вся эта кипучая любовная круговерть? Конечно, страстная горячка молодой женщины льстила самолюбию, но приключение такого рода требовало мощной отдачи, бурлящих сил, которых не так-то много осталось. Этот сгусток последних сил, по разумению доктора, можно и должно было потратить куда рентабельнее: на подготовку к семинарам и лекциям, на разработку терапии для тяжелых больных и т. д. Возраст диктовал свои правила игры, требовал экономного расхода энергии. Но находиться рядом с Верой в энергосберегающем режиме никак не получалось. Она обрушила на доктора такой высоковольтный разряд чувств, что он с непривычки впал в короткое кататоническое возбуждение, сменившееся затем ступором с одеревенением всех органов и систем. Она вклинилась в него, как слепящая шаровая молния в столетний застывший дуб, сотрясла и охватила огнем от основания корней до верхушки кроны. Порой с ней в постели он боялся сгореть дотла.

На восьмом месяце их скитаний и мыканий по чужим квартирам Савва Алексеевич проводил очередной антропософский семинар и, куря в перерыве на крыльце клиники в окружении группы сотрудников и слушателей, довольно громко делился критическими заметками в Верин адрес. (Он долго раскачивался по жизни, оттого не замечал, как волны ответной любви робко плещутся у порога его сердца.) Со свойственным большинству докторов, наработанным за многолетний стаж цинизмом он декларировал:

– Вот ведь, ядрёна вошь, навязалась на мою голову, просто не знаю, куда ее сбагрить. У нее, по моим наблюдениям, не только нервное расстройство с гайморитом, но и бешенство матки.

Окружение с пониманием кивало. Взбодренный пониманием, доктор азартно продолжал:

– Все время ей, видишь ли, секса подавай, а я-то ведь не железный. Как-никак, позади два инсульта. Тоже мне, нашла объект вожделения. Эрекция в моем возрасте на вес золота, либидо вялое, этим пользоваться нужно расчетливо, дозированно. Сама ведь врач, какой-никакой. Должна понимать. Но куда там! Ничего знать не хочет. Вынь ей да положь.

– А вы, Савва Алексеевич, сплавьте ее Саркисову – вот уж знатный половой гигант, о-очень выносливый сексуальный террорист, – участливо предложил регулярный посетитель всех семинаров врач-терапевт Володя Ионов.

Готовый отшутиться доктор по-львиному горделиво, как он это умел, повел взлохмаченной головой и… увидел Веру. Она, тоже теперь слушательница его курсов, сидела на газонном парапете метрах в двадцати от крыльца, щурилась от солнышка, пристально смотрела в его сторону и светилась непридуманным счастьем. Бог знает, слышала она разговор или нет. Одета она была более чем скудно. На ней красовалась несуразная, в цветастых клинышках юбка и заправленная в нее, как у школьницы, белая, с коротким рукавом, примитивная блузка. Но такое обстоятельство ничуть не мешало ее ослепительному счастью. И тут доктора пронзило давнишнее воспоминание.

Когда-то в молодости он перенес тяжелую операцию. Хирурги корпели над ним три с половиной часа. Вытаскивали из него кишки и, основательно перекроив, урезав лишнее, усердно вставляли на место. Перед операцией он, мучимый неукротимой болью, не одни сутки просуществовал дома на четвереньках.

Его приехала навестить в больницу мать. Ей было в ту пору хорошо за сорок. Он уже потихоньку начал ходить после операции. С недовольством и неохотой вышел к ней из палаты в коридор. Вдвоем они отправились к протекающей неподалеку Москве-реке. Мать, расстелив на земле оказавшийся у нее толстый журнал, устроилась на берегу, предложила ему сесть, он отрицательно мотнул головой, подумав: «Вот бестолочь, ничего не соображает, как я после операции корячиться-то буду?» Она что-то говорила. Он, погруженный в хроническую, тянущуюся с детства обиду, почти не слушал ее. В какой-то момент все же покосился на нее сверху вниз и про себя подивился убогости ее одежды. Снятая на майском солнышке старенькая шерстяная кофта лежала у нее на коленях, оттого в глаза бросилась сломанная металлическая молния на юбке, нелепо прихваченная сверху английской булавкой, блузка на спине задралась, и в прореху виднелся кусок застиранной, розовой когда-то комбинации. Но лицо матери озарял несказанно благодатный свет. Она, хоть и говорила будто бы со своим сыном, была где-то совсем далеко и при этом невообразимо счастлива. Она лучилась той самой радостью, которая придает женщине облик небожителя, дарит крылья, отрывает от бренной земли с бытовыми неустроенностями и всякого рода несуразными денежными мелочами. Она была любима во втором браке. Она любила сама. Все остальное не имело для нее никакого значения. В том числе, как Савве увиделось, и он сам. Ее вполне удовлетворяло, что выращенный не ею, взрослый пасынок-сын жив, относительно здоров и стал-таки дипломированным доктором. Нюансы его к ней отношения, судя по всему, нисколько мать не заботили. Она с упоением рассказывала о талантах теперешнего своего мужа, работавшего до недавнего времени эпидемиологом в одном из столичных НИИ, открывшего с группой лабораторных сотрудников ошеломляющий бактериофаг, пожирающий раковые клетки; но их лабораторию прикрыли, потому что конкурирующий с ними Институт онкологии устраивал государство гораздо больше. Онкоинститут находился на дотации государства и всячески поощрялся, а НИИ ее мужа – нет. Оттого в данный момент он вынужденно не работает, зато самостоятельно (гений! просто гений!) освоил игру почти на всех струнных инструментах и приступил к освоению игры на фортепиано. Ради него она готова бросить Москву и уехать хоть к черту на рога, лишь бы все у него снова сладилось.

Исходящее от матери, не относящееся к Савве счастье никак не сочеталось с его послеоперационным состоянием и всегдашней к ней отчужденностью. Он крепко разозлился на нее тогда за глупое, по его разумению, ее бабье счастье, а заодно и на себя, что невольно поразился, восхитился этим счастьем.

И вот, спустя годы, при внезапном столкновении с озаренным любовью к нему Вериным лицом, в душе доктора что-то хрустнуло и перевернулось. Ему стало немыслимо стыдно. За теперешнюю свою приземленность, за источаемый язвительным языком и ехидными устами пошлый цинизм. Нищенски одетая, счастливо улыбающаяся с газонного парапета Вера была в эту минуту несоизмеримо чище и возвышеннее его, только-только начинающего ее любить.

* * *

Восемь месяцев назад Вере, с ее вечно заложенным носом и глубоко укорененным неврозом, посоветовала обратиться к доктору Андрееву одна знакомая, тоже врач, посещающая его антропософские семинары. Услышав по телефону его хриплый недовольный голос, Вера уже знала – это он, он, он… и вот здесь надо бы пропеть гимн женской интуиции. У него на приеме, примерно на пятой минуте, поняла: болезненно самолюбив, частенько раздражается, по-мужицки грубоват, порой даже бестактен (эти данные она считала безошибочно), но душа… живущая в этом приземистом, прихрамывающем теле, умная проницательная душа, перекрывала собой все земные погрешности. А еще – мужское начало. То самое, первобытно-исконное, предписанное природой, из века в век потихоньку исчезающее в мужчинах. К ней пришло то, без чего в течение многих жизней существуют миллионы людей, надеются, уповают, нудно выклянчивают у Бога, но не получают – вкусив суррогаты, сходят в могилы, так и не познав силы заветного озарения любовью. Нет, она не выпустит из рук эту редкую жар-птицу счастья, не выпустит, чего бы ей это ни стоило.

* * *

– Верка, а ну-ка, неси дневник, – кричала мать из соседней комнаты.

Сидящую на подоконнике и наблюдающую за редкими прохожими Веру крепко передернуло. Она всякий раз вздрагивала от резких материнских окриков, хотя давно следовало к ним привыкнуть: мать никогда не умела бывать тихой. Все и всегда должны были беспрекословно подчиняться громогласной воле этой женщины. И отец, и младшая сестра Света, и она, Вера.

– Это что такое? Почему за три дня всего одна отметка? Где инициатива? Небось не спросят, так сама и руку не поднимешь? – Резко захлопнув дневник, мать презрительным прищуром нацелилась в дочернее лицо. – На, возьми, и в конце недели чтоб были результаты.

Вера приняла дневник из рук разгневанной матери и скорбно поплелась в их с сестрой комнату. Школьный документ въедливо проверялся два, а то и три раза в неделю. Под материнским давлением Вера вынуждена была держать марку отличницы, да еще и с опережением графика бесконечно перескакивать экстерном из класса в класс. Мать самолично планировала графики школьных ускорений. Дочерние желания, предпочтения эту женщину не интересовали совершенно. Она не озадачивалась мелочами такого рода. У матери имелась определенная мечта-идея.

Отец по своему обыкновению сидел во время проверок дневника за письменным столом общей их с матерью комнаты и что-то сосредоточенно писал, а возможно, создавал видимость написания. По его напряженной, сгорбленной спине Вера всегда определяла, до какой степени он боится жены. Сухой, жесткий диктат, с которым мать подходила к воспитанию дочерей, воспринимался отцом с удивительным, больно ранящим Веру смирением, – тем обиднее, что сам по себе отец любил девочек доброй, нестрогой любовью. Если бы по истечении времени повзрослевшая Вера приобрела склонность к психологическому анализу, непременно отдала бы дань уважения отцовским терпению и мягкости, проистекающим вовсе не из солидарности с женой, а из великодушия к этой ущербной по сути женщине. Но в отроческую пору Верина душа яростно протестовала против любой семейной несправедливости, связанной с порабощением матерью всей семьи.

Семья жила в Городце – старинном городе народного промысла. Краеведческий музей, кособокие поделки из дерева, тоскливые тощие пряники – вот и все счастье. Имелась, правда, природа левого берега Волги, но сестрам редко удавалось насладиться местными красотами. Если и случалось выбраться семьей на лоно природы, то следовали вечные окрики-замечания, а за ними торопливое, суетное материнское желание срочно вернуться домой. Мать целенаправленно не давала дочернему детству протекать счастливым образом, душила любые порывы и восторги. Но особый спрос у нее был именно с Веры: на старшую дочь делалась главная семейная ставка. Тотальный контроль и постоянные, с утра до вечера, требования «заниматься делом» сопровождали девочку, как ей казалось, с пеленок. Смолоду страшащаяся различных старческих болезней, безоговорочно считавшая дочерей личной собственностью, мать прочила старшей дочери врачебную карьеру, желая в недалеком будущем иметь персонального домашнего доктора. Ради скорейшего попадания Веры в ряды врачей-терапевтов и устраивался изнурительный школьный марафон.

Бесконечная гонка «впереди паровоза» неимоверно выматывала, с каждым новым скачком не давая возможности вписаться в коллектив, притереться к новым одноклассникам. Поделиться же своими мытарствами страдающей Вере было не с кем. Так и существовала из года в год с вечной драмой в душе. Школу ей предстояло окончить в 15 лет.

Засыпая, Вера часто фантазировала, как хорошо бы они со Светкой зажили втроем со спокойным, миролюбивым отцом, не будь в их семье матери. В ее фантазиях мать легко исчезала неведомо куда; и от этой феноменальной возможности без усилий избавиться в мыслях от «лишнего элемента» возникало острое чувство приятного возбуждения, даже наслаждения, но вместе с тем и страха, что мать рано или поздно исхитрится проникнуть в ее голову, разгадает сладчайшую Верину тайну. По утрам девочке становилось неловко от собственных фантасмагорий, но всякий раз перед сном они возникали в ее голове снова и снова. «Мечты на сон грядущий» стали заветным ритуалом, своего рода допингом, дающим мало-мальскую возможность существовать в семье дальше.

Вера видела спасение от пудовых материнских оков исключительно и только в мужчине. Но кандидатура отца на эту роль с годами рассматривалась все реже и реже. Становясь старше, девочка мечтала, как обязательно встретит ЕГО – того единственного, который избавит от дочернего оброка перед матерью, заменит слишком мягкотелого отца, заставит забыть однообразный, серо-коричневый калейдоскоп вечно сменяющихся одноклассников, навсегда извлечет из скучного провинциального быта.

Однажды в копилку «семейных ценностей» добавилась случайно увиденная, поразившая душу и окончательно перевернувшая сознание сцена. Месяц назад Вере исполнилось тринадцать. Заканчивалась пора летних каникул, сестры вернулись из пионерлагеря. До злополучной учебы оставалось два заветных выходных, и вечером пятницы отец принес домой огромный астраханский арбуз. Девчонки от души налопались ароматной, пронизанной мелкими черными косточками, спелой мякоти, а ночью Вера замучилась бегать в туалет. В очередной раз проскальзывая на цыпочках мимо родительской комнаты, она услышала странные звуки. Дверь в комнату была приоткрыта, Вера в нерешительности остановилась и, поддавшись любопытству, заглянула в светящуюся лунным серебром щель.

Надо сказать, в свои лета она была невообразимо дремуча в вопросах взаимоотношений полов. Когда на переменках в школьном коридоре кто-то из мальчишек резко приостанавливал бег, дожидался нескольких собратьев, подмигивая им, создавал кольцо из большого и указательного пальцев одной руки и в быстром темпе начинал тыкать туда указательным пальцем другой, а собратья при этом захлебывались громким неприличным ржанием, Вера искренне не понимала, над чем они ржут. Переходящий как эстафетная палочка из поколения в поколение школьников вульгарный, уголовный жест половой «любви» ничего для нее не значил.

Итак, Вера застыла под дверью. На родительской кровати происходило нечто невообразимое. На фоне незанавешенного окна с ярким фонарем наглой белобрысой луны выделялся черный силуэт голой ведьмы со свисающими по плечам космами растрепанных волос. Силуэт восседал на кровати в позе наездницы и с глухими стонами производил странные телодвижения. В такт нелепым скачкам шевелились волосы и мотались вверх-вниз обвислые груди. Мнимая ведьма периодически закидывала назад кудлатую голову и неестественно изгибалась всем телом. Жутковатое зрелище напоминало иллюстрацию к страшной, заставляющей цепенеть сказке. Для полноты картины под ведьмой не хватало лишь метлы. Вера получше вгляделась в глубину комнаты, но вместо ожидаемой метлы увидела очертания рук, вяло и безвольно придерживающих ходящие ходуном ведьмины ягодицы. Руки не могли произрастать ниоткуда, они должны были принадлежать чьему-то телу. И в лунном свете глаза Веры распознали наконец это тело, вернее, принадлежащую телу голову. Это была голова отца. Дочь узнала его по абрису хорошо знакомого профиля. Как кипятком Веру обдало волной жгучего ужаса. Сумасшедше затрепыхавшееся сердце мгновенно очутилось в горле, во рту полыхнул пожар. Она до полусмерти перепугалась за отца: «ВЕДЬМА мучает его! За что? Где же мать? Почему ее нет?» В желании крикнуть, призвать мать на помощь Вера захватила ртом как можно больше воздуха, но вместо крика из легких вылетел пустой, безголосый сип. От молчаливой пустоты, выплеснувшейся из нутра, сделалось еще страшнее.

В этот момент у ведьмы – словно пополам переломилась шея – резко запрокинулась голова; она издала глухой утробный рык, произвела небывалый изгиб позвоночником, на мгновение замерла в позе кобры перед броском и со всего маху повалилась на отца, видимо желая припасть ртом к его шее, испить напоследок горячей его крови. В таком вампирском положении она снова застыла. Отец не шелохнулся, словно умер под ней.

Не мигая, вросшим в пол столбом Вера продолжала стоять под дверью и следить за происходящим. Ей адски щипало глаза, казалось, что в них сыпанули раскаленного песка, но она из последних сил не позволяла векам сойтись в моргании, боясь упустить что-то важное. Прошло неопределенное время. Как вдруг, со словами «Уф, здорово» ведьма пришла в движение, отвалилась от отца и опрокинулась рядом на постельное пространство. Отец по-прежнему молчал и не двигался.

Только по голосу, по произнесенной короткой реплике Вера узнала собственную мать. У девочки помутилось в голове. На окаменелых ногах она добралась до своей постели, сдернула одеяло, стоя завернулась в него с головой, упала в кровать на спину и застыла, как в анабиозе, в позе куколки, крепко обмотанной не дающим желанной защиты коконом. Ее бил мощный озноб. Она задыхалась в тесной и жаркой искусственной пещере. В голове, словно гонимые ветром лоскуты грозовых туч, рвано метались мысли: «Этого не может быть… как страшно… ужасно… разве может женщина так поступать с мужчиной… так издеваться… так мучить?.. а отец?.. жив ли он?.. все-таки жив, – она видела, как он еле заметно шевельнулся, – тогда непонятно… как позволил… как допустил… делать с собой такое? Он же… в конце концов… мужчина! Неужели не мог дать отпор? Отшвырнуть… сбросить ее с себя?» Верины глаза жгли яростные слезы за поруганного, униженного отца. Увиденное разрывало ей мозг и душу. Но забыть ночную сцену, стереть из памяти ластиком было уже невозможно.

Мать и в половом вопросе выступала в привычной для себя роли диктатора, отец – слабой, безответной жертвы; но жуткая сцена совокупления, впервые открывшаяся Вере, стала неким Рубиконом в ее отношении к матери. Она окончательно отринула от себя эту женщину. Ночью она так и не смогла уснуть, перед глазами подрагивающим стоп-кадром застряла омерзительная навязчивая картинка. «У меня все будет иначе, – дала себе в ту ночь зарок Вера. – Никогда, ни за что МОЙ мужчина не испытает со мной такого страшного унижения!»

Верина мать, по мнению окружающих, была вполне недурна собой, но после гнусной вальпургиевой ночи для старшей дочери в ней явственно и навсегда проступили черты уродливой, алчной ведьмы. То выскочит в разговоре кривоватый ведьминский оскал, то вылезет из прически и некрасиво повиснет, прикрывая глаз, ведьминская прядь волос. Отец же на фоне дополнительно открывшихся страшных черт матери стал казаться еще более жалким, убого-безропотным существом.

* * *

Окончив школу с золотой медалью, пятнадцатилетняя Вера отчалила в Москву и без протекции поступила во Второй Мед. Отправилась в город, не верящий слезам, без родительского сопровождения, без паспорта – с метрикой о рождении, школьным аттестатом и золотой медалью в кармане. В приемной комиссии столкнулась сначала с откровенным удивлением, затем с восхищением. Мечтала стать вовсе не терапевтом, как того хотела мать, а хирургом. Жила в шумной институтской общаге почти впроголодь и, в поисках того единственного, что грезился ей ночами в Городце, отдавалась при каждом удобном случае направо и налево всем желающим. Жаждала таким образом стереть с себя все материнское, доказать себе и окружающим, что вовсе не серая мышка, не гадкий, никем не востребованный утенок, как нередко провозглашала дома мать. Никогда не принимала позу наездницы – лежала тихо, безучастно раздвинув ноги, в стандартном положении на спине, не испытывая ровным счетом никакого удовольствия от жаркого инородного предмета, поршнем двигающегося в ней, равнодушно наблюдала перед собой очередное сопящее лицо с полузакрытыми глазами и приоткрытым от вожделения ртом и злорадно думала: «Мое тело, что хочу с ним, то и делаю, теперь она мне не указчица, а своего единственного, назло этой ведьме, все равно найду, в Городец не вернусь, и лечить эту суку на старости лет ни за что не стану!» В промежутках между бесстрастными сексуальными актами, не поднимая головы, зубрила как проклятая медицину. В таком учебно-половом «нон-стопе» довольно быстро промелькнули институтские годы.

В день выпуска курса ей торжественно вручили красный диплом, и выходило, что получен он был не только за учебные, но и за заслуги куда более интимного свойства. Оставили работать при институтской кафедре хирургии, но старшие товарищи ограждали ее от серьезных операций. Преимущественно вскрывала фурункулы и гнойные абсцессы. Уж больно худа и слаба была для многочасовых стояний за хирургическим столом. Успела, однако, к этому времени выскочить замуж.

Замуж выскочила внезапно, осенью шестого курса. В подвыпившей компании познакомилась с внешне презентабельным, значительно старше себя врачом Анатолием, и по наработанной за учебные годы привычке отдалась ему в первый вечер. У Анатолия имелась стойкая традиция чуть что жениться, правда, по разным причинам, довольно скоро разводиться. Пребывая в очередном разводе, Анатолий на редкость ответственно подошел к нетрезвому Вериному порыву. И ей, пьяненькой и расслабленной, показалось, что ее посетило наконец сокровенное женское удовольствие, которого она не получала до этого ни разу. В ту пору Вера и не догадывалась, каким оно бывает – истинное, непревзойденное удовольствие от любви.

Анатолий оказался не дурак выпить, но умудрялся добросовестно нести вахту врача-гастроэнтеролога в частной поликлинике одного из солидных московских банков. Вера стала его четвертой по счету официальной женой. Их разделяла разница в семнадцать лет.

Банк платил Анатолию вполне приличные деньги. Несколько лет прожили в общежитии медработников, потом банковское руководство помогло ценному врачебному кадру купить небольшую двухкомнатную квартиру.

Семь лет не давался им ребенок. Чего только не делали. Как только не ухищрялись. Затем Анатолий махнул рукой. У него имелись разновеликие дети от предыдущих жен, и он не ощущал надобности лезть вон из кожи. Живут же как-то люди в бездетных браках. А Вера не мыслила себя вне материнства. «Что ж за баба я такая никудышная, почему у меня все не как у людей? Замуж по пьяни вышла – до сих пор не знаю, как это получилось, детей всегда хотела иметь не меньше трех, а тут ни одного», – мысленно скорбела она.

Ни разу за совместную жизнь не побывали они ни в кино, ни в театре. Анатолию такие походы были ни к чему. По его твердому убеждению, свободное время разумно было проводить только в обществе приятелей-коллег, где за медицинскими разговорами не возбранялось крепко принять на грудь. В целях экономии семейного бюджета бережливый Анатолий всегда ходил и за продуктами, и за хозтоварами сам.

Всякий раз после интимной близости Вера принималась с неистовым рвением мыть полы. Анатолий, глядя на ее усердие, недоумевал по поводу странным образом сложившейся традиции, но скромно помалкивал. Кроме трех предыдущих жен, у него имелся приличный хвост отставных любовниц, и он рассуждал про себя так: «У каждой взрослой тетки свои странности и закидоны – Веркины отнюдь не худшие». К тому же, обладая некоторой долей самокритики, он сознавал наличие собственных, далеко не каждому близких и понятных пристрастий. Одним из таковых была ежегодная заготовка в квартире природных удобрений для любимого дачного участка. Анатолий никогда не выбрасывал картофельные очистки: с осени до весны серо-бежевые ошкурки кудрявились на свободных поверхностях небольшого жилого помещения: верхотурах комнатных шкафов, кухонных шкафчиков, подоконниках и т. д. По мере подсыхания очистки имели обыкновение пахнуть. На каждом этапе сушки по-разному. Вера, надо отдать ей должное, относилась к будущим удобрениям с незлобивым молчаливым смирением.

Как-то во время привычной мойки полов, последовавшей за традиционно-однообразным сексом, у нее непривычно закружилась голова, а сердце заколотилось почему-то в животе. Так дала о себе знать будущая Даша.

У роддома их с ребенком никто не встретил, зато в квартире встретила гора немытой посуды, мощная вонь от все тех же удобрений и сильно выпивший муж.

С момента рождения Даши прошло почти четыре года. И однажды (Даша сладко спала в соседней комнате), вымыв после очередного тоскливого интима полы тщательней обычного, Вера хорошенько выполоскала тряпку, аккуратно повесила ее на край ванны, вытерла руки, подошла к мужу и сказала:

– Я ухожу от тебя, Анатолий, и развожусь с тобой. Я люблю другого человека.

* * *

Безоглядный риск? Да. Женские глупость и недальновидность? Конечно. Но ведь и отвага! Отвага, сопровожденная отчаянием. Как известно, наш доктор ничего не предлагал и не обещал ей взамен. Но такова была сущность хирургической Вериной души. Резать, не дожидаясь затяжных осложнений, не надеясь, что со временем рассосется само.

– И кого же ты полюбила? – рассчитывая на временное, краткосрочное помутнение ее рассудка, поинтересовался Анатолий.

– Он доктор антропософской медицины.

– А-а, ну понятно. Очередной шарлатан-неудачник от медицинской науки.

– Я не обижаюсь на тебя, Толя, потому что он – гений, и от твоих слов его таланта не убудет. Он вернул меня к жизни.

– Ну, допустим, тебя он вернул к жизни. А что будет с Дашкой? О ее жизни ты подумала?

– Подумала. Ей будет вредно жить рядом с несчастливой матерью.

– Да-а, коне-е-ечно, я сделал тебя несчастной. Последние одиннадцать лет ты не жила, а мучилась, святая, блин, Магдалина.

Вера вдруг порывисто опустилась на колени перед сидящим в кресле мужем, в желании заглянуть ему прямо в глаза.

– Вот именно не жила. Пребывала в тяжелом летаргическом сне. И до тебя, и с тобой. А теперь проснулась и снова жива. Дышу, слышу, вижу. С глаз будто пелена спала. Отпусти меня, Толя. Не чини препятствий.

Анатолий, видя ее возбужденное состояние, сменил негодующую интонацию на примирительную и заговорил как с вовсе умалишенной:

– Послушай, Вера, у женщин случаются затмения после долго ожидаемой беременности и родов, однако у тебя какая-то слишком запоздалая реакция. Не дури, охолонись. Разве нам плохо? Я угомонился, мне не нужны другие бабы. Родственники банкиров, их жены и любовницы меня чтут, эти толстосумы с лощеными харями платят неплохие деньги, родился здоровый, полноценный ребенок. Какого рожна тебе еще надо?

– Ты тут ни при чем, Толя, просто до этого человека я не знала, что такое любить.

Вера заплакала, поникнув головой.

– Любить… как же вы, бабы, замызгали это слово. Ну и в каком возрасте пребывает твой возлюбленный антропософский доктор?

– Ему шестьдесят один. – Вера подняла на мужа омытый слезами лик истинной праведницы.

– Он же старик! – искренне возмутился Анатолий. – Как врач и как мужик, я мог бы понять, если бы в жажде кипучих сексуальных страстей ты ушла к ровеснику или к кому-то даже моложе себя, но променять меня на древнюю развалину, да еще рассуждать про любовь к нему?

– Замолчи, слышишь, замолчи, – Вера резко утерла слезы, – не то я ударю тебя, а рука у меня, ты знаешь, тяжелая.

Глава шестая

Витенёво

Первое постбольничное лето Савва провел в подмосковном Витенёве по приглашению Владимира Федоровича Дудина. Того само го Дудина – московского обожателя деда, в прошлом худрука Центрального детского театра, а с начала 50-х главрежа Театра Маяковского. Дядя Володя с удовольствием откопал в сарае видавшую виды деревянную лодку и отдал ее в распоряжение Саввы, который немедленно принялся оттачивать мастерство гребли. После больницы ноги у него работали плохо, одна изрядно истончилась, но руки-то пребывали в порядке, и их нечего было щадить. Руки должны быть мужскими, сильными. Он полюбил проводить время на берегу канала. Одиночество ничуть не смущало его. Напротив, отплывая в лодке подальше от людских глаз, он мог раздеться до трусов и позагорать, не стесняясь разности своих ног. Места были красивейшие. Природа потихоньку исцеляла тело и душу.

Именно там, в Витенёве, на берегу канала, Савва впервые двинул в харю одному местному прохиндею за то, что тот посмеялся над его хромотой.


Дядя Володя, хоть и был человеком «голубых кровей» в смысле нетрадиционной любовной ориентации, научил Савву многим необходимым мужчине премудростям деревенского быта: правильно колоть дрова, разводить костер буквально из воздуха, расправляться со свежей, собственноручно пойманной рыбой и варить умопомрачительную уху. Любовь дяди Володи к внуку Федора Ивановича не носила «голубой» окраски, а была исключительно человеческой. Как, собственно, и в случае самого Федора Ивановича.

Прежде чем на двадцать без малого лет обосноваться в Театре Маяковского, Владимир Федорович Дудин успел поработать не только в ЦДТ, но и в Малом театре, и даже побывать главрежем Театра имени Станиславского. Он обожал свое пожизненное поприще, относился к театру как к собранию самых прекрасных человеческих проявлений. Рассказы о репетиционных буднях превращались в его устах в нескончаемо завораживающие праздники и могли бы переплавиться в гениальную театральную летопись, если бы дядя Володя был пишущим человеком. Распрей внутри театра он не замечал в упор. Был выше всяческих закулисных сплетен и козней. До апофеоза режиссерской карьеры в Театре Маяковского он в прямом смысле прошел огонь и воду. Служа в ЦДТ, он произвел там грандиозный ремонт. Большой почитатель театров Иосиф Виссарионович дал в начале 40-х распоряжение выделить Детскому театру кое-какое финансовое пожертвование из госбюджета. Театральный антиквариат под неусыпным бдением дяди Володи ожил, получив вторую жизнь. Дудин не только командовал реставрационно-ремонтными работами, но и приложил к ним собственную умелую руку. Немало средств, вкуса и душевной энергии привнес он в оформление зала и фойе. Особо чувствительные дети при виде зеркал елизаветинской поры в отреставрированных рамах прекращали шумную беготню и благоговейно замирали перед эдакой красотой, наблюдая не только мутноватые отражения собственных байковых кофт и толстых шаровар с начесом, но и отблески изящных картин старинной русской жизни. Не оставил Владимир Федорович без внимания и свой кабинет. Полностью обновил мебель в стиле ампир, с применением дорогого пурпурного бархата и свежей позолоты. Но, увы, нашлись завистники, которые не меньше дяди Володи хотели, но по разным причинам не могли сиживать в бархатных креслах с золочеными подлокотниками, – они-то и подожгли отремонтированную цитадель искусства. Бархат горел хорошо и быстро, а позолота этому ничуть не препятствовала. Всполохи яростного огня и вой сирен пожарных машин неприятно насторожил артистов балета Большого театра, спешащих в то злополучное утро по Театральной площади на репетицию спектакля «Баядерка». На восстановление попранного огнем храма искусства у дяди Володи не осталось ни сил, ни средств. И тогда он ненадолго переместил творческий потенциал на производство изумительных абажуров. У себя на даче дядя Володя ловко кропал абажуры под старину. За эксклюзивные изделия, выходившие из-под его рук, ценители «прекрасного далёка» платили приличные деньги.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5