– Ты где это взял? – спросил он серьезно.
– Миску?
– Не миску. Взбивалку. Где ты ее нашел?
– Я сам ее сделал.
– По чьим чертежам?
– По своим собственным.
– Плечевая распорка? Поясные ремни?
– Да.
– Двухстержневый стабилизатор? Спиральная ось вращения, чтобы уменьшить трение?
– Да, я сам все придумал.
Брат Нестор смотрел на меня так пристально, словно у меня на лбу были написаны древние руны, содержащие тайные знания. Потом он встал, извинился и скрылся за потайной дверью, замаскированной под книжную полку.
Я остался совсем один в этой заплесневелой комнате. Мне вдруг стало так себя жалко! Я так боялся провала, что едва не расплакался. Мой взгляд случайно наткнулся на книгу брата Нестора, которую тот оставил на столе. Резонно решив, что терять мне нечего, я поддался любопытству и открыл заложенную страницу. Не решившись перевернуть книгу к себе, я читал, что написано, вверх ногами. Не сказать, чтобы это мне очень мешало, ибо почерк у брата Нестора был нечитабельным при любом ракурсе. Буквы судорожно дергались, и наползали друг на друга, и больше всего походили на раздавленных между страницами черных клещей, разве что расположившихся аккуратными рядами. Через неравные интервалы записи прерывались какими-то непонятными кляксами – должно быть, набросками чертежей.
Приближающиеся голоса раздались так внезапно, что у меня уже не было времени закрыть книгу. Я метнулся обратно к своему табурету. Шестеро мужчин – все одетые в серое, как брат Нестор, – протиснулись в библиотеку через узкую щелку между проемом в стене и отодвинутой книжной полкой. Я понял, что эти шестеро – братья Башни, и они все смотрели на меня, и их лица сливались в сплошное пятно. И я преисполнился самых мрачных предчувствий.
– Как твое имя? – спросил брат Нестор.
Я назвал себя. За сим последовало молчаливое обсуждение, в том смысле, что братья не произнесли ни слова, но зато обменялись взглядами и покивали задумчиво головами, поглаживая подбородки.
– Это брат Людвиг, – произнес наконец брат Нестор. – А это брат Эридус. Брат Эп и брат Греда – они всегда неразлучны. Это брат Кай, он покажет тебе твою спальню.
Я онемел от изумления.
Я даже не сразу сообразил, что происходит.
Брат Нестор закрыл свою книгу и продолжил:
– Завтра встретимся на Теории в зале собраний, где ты примешь Обет Призвания. Твой аппарат я оставлю пока у себя, с твоего позволения. Добро пожаловать в Башню, ученик.
Это был мой триумф, но меня раздирали самые противоречивые чувства, и радость моя омрачалась смутным беспокойством, а в мыслях царила полная неразбериха, иными словами, я был смущен и растерян. Да, я прошел испытание, которое до меня провалили сотни. Сбылась мечта всей моей жизни. Меня приняли в Башню, но у меня как-то не было ощущения, что меня приняли, – мне все представлялось иначе, – я вообще ничего не понимал, но не решился пристать с расспросами к брату Каю, когда он провожал меня в мою спальню. Невысказанные вопросы застряли в горле, как кость. Мы прошли по извилистым коридорам и поднялись по гулкой холодной лестнице.
– Совокупная протяженность всех лестниц в Башне исчисляется сотнями миль. С годами ты их запомнишь. Не все, конечно, но многие. – Сухопарый, нескладный, по-юношески угловатый мужчина, брат Кай являл собой воплощение невозмутимого спокойствия. Его тихий, но твердый голос звучал очень ровно и дружелюбно, но меня это не утешало. – Каждый новичок в Башне, он как исследователь неведомых земель, – продолжал брат. – В Башне легко заблудиться, но ты постепенно научишься без труда находить верный путь. Это непросто, но прелести нашей жизни – образно выражаясь – значительно превосходят ее же невзгоды.
И вот наконец, слегка запыхавшись, мы добрались до места. Брат Кай провел меня в просторную длинную комнату с высоким сводчатым потолком, размером и формой напоминавшую перевернутый галеон. Ряды узких железных коек вели к умывальне, что возвышалась наподобие алтаря в дальнем конце комнаты. Все койки были застелены свежим бельем. Судя по всему, все они были незаняты.
– Завтра, – сказал брат Кай, повернувшись, чтобы уйти, – ты начнешь понимать.
Я остался один в оглушительной тишине. Меня бил озноб – то ли от страха, то ли от усталости, то ли от волнений прошедшего дня. Мне в жизни не было так одиноко. «Тоска по дому» – эта фраза и близко не передает мои тогдашние переживания. Представьте себе, что вас поместили в приют для больных, что вы лежите на койке – на которой лежало до вас уже столько народу, и умирало, и умерло, – вы лежите и смотрите в незнакомый потолок. Сосредоточьтесь на этих трещинах, на этих покоробленных досках и непонятных подте– ках: это последнее, что вы видите в жизни, – и каждая клеточка вашего тела об этом знает. Вот так я провел свою первую ночь в Башне. Мне было страшно. Мне казалось, что я умираю, или уже умер, и я горько плакал в непроницаемой темноте. Я представлял себе батюшку с матушкой: гордые и огорченные, теперь они будут жить без меня. Все будет, как раньше, только с ними не будет меня. Я представлял себе свой родной дом, каждый его уголок, как будто я мог вернуться туда одним только усилием мысли. И вот наконец в эту невыносимую ночь я вступил в лабиринты сна. Мне снились кошмары, будто я попадаюсь в ловушку и не могу выбраться, или что меня душат. Особенно ярко мне запомнился сон, где я застрял в узкой норе под землей и рыл землю руками, пытаясь освободиться, и стер руки до крови.
Я все еще барахтался в пыли, когда меня разбудил колокольный звон.
Хотя дневной свет в Башню не проникал, под стропилами были лампы искусственного освещения, к моей несказанной радости. Я встал и оделся. Склонившись над умывальником, я увидел, что ночью кто-то подлил в таз воды.
Я все еще ломал голову над этой загадкой, и тут пришел брат Кай и принес мне сандалии и белый плащ.
– Одеяние Соискателя, – сказал он. – Иди за мной. Пора.
Мы молча отправились в зал собраний. Каждый раз, когда мы входили в комнату или зал, я весь обмирал в предвкушении. Но те комнаты были пусты, и путь нам еще предстоял неблизкий. Внутри Башня была как мозаика из множества зданий, соединенных друг с другом лестницами и переходами – словно город, сжатый в пространстве и втиснутый в сотни ячеек, примыкавших друг к другу, так что окна строений открывались не во внешний мир, а внутрь других зданий, и там, где кончался один лестничный пролет, сразу же начинался другой. Мне не хватило решимости или, может быть, наглости расспросить брата Кая о подробностях церемонии посвящения; как я понял, меня специально держали в неведении – таков был обычай.
– Вот мы и пришли, – объявил брат Кай, вырвав меня из задумчивости. Он поднял посох и стукнул три раза в массивную черную дверь. Внутри трижды пробил звучный гонг, и дверь отрылась.
Когда мы вошли в зал собраний, братья уже нас ждали. Все они были одеты в серое, у всех были очень серьезные лица, все сидели надутые от сознания собственной важности. Я смиренно поклонился каждому по отдельности: мне показалось, что так будет правильно.
Первым поднялся и заговорил брат Эридус, смуглый мужчина с черной, как смоль, бородой.
– Добро пожаловать в Башню. Наш Мастер, Владыка… – он на секунду запнулся и обвел многозначительным взглядом остальных членов Братства, – …Гербош фон Окба… избрал тебя учеником. Ты будешь учиться у нас у всех, перенимать у нас опыт, пока не определишь свой собственный путь. Самобытность, новаторство и специализация – вот наш девиз. Perarduaadastro*.[28] За века своего существования эта Башня породила немало великих умов…
– И мы не являемся исключением, – как бы между прочим заметили братья Греда и Эп.
– Обряд Вступления подобен помазанию на царство. Теперь у тебя будет особое место в мире, особое положение в глазах Господа, ибо суетность бренного мира больше тебя не касается. Ты станешь выше мирской суеты. Ты pueris rationalis capax[29]. Иными словами, ты – Избранный.
Брат Эридус говорил неспешно, с расстановкой, чтобы звучало весомо и важно, при этом он то и дело облизывал губы, явно смакуя каждое свое слово.
– Сейчас ты отдашь нам свою мирскую одежду. Ее сожгут, а пепел вернут тебе. Это называется Очищение. Потом брат Кай проведет церемонию Облачения Соискателя, или, Облачения Идеи, называемый так потому…
– …что пока что ты только понятие, – перебил брат Нестор.
– …в голове нашего Мастера.
Брат Нестор поднялся и вышел вперед, оттеснив брата Эридуса. Тот попытался вернуть главенствующее положение, но брат Нестор все-таки одержал верх исключительно за счет грубой силы и превосходства в весе.
– Облачение в плащ Соискателя, – объявил он, – называется Наставление. Ибо пройдет несколько лет, и ты будешь допущен в…
– …бах-бах-Башню Мысли. – Это вступил брат Людвиг. – И мы бу-бу-будем твоим огнивом…
– …дабы пламя трудов твоих осветило мир…
– …погрязший во мры-мры-мраке невежества.
За сим последовала краткая потасовка, когда все три брата попытались сойти с кафедры одновременно. Братья Греда и Эп, которые были, как я теперь выяснил, музыкантами, грянули что-то бравурно веселое на своих волынках, но тут же осознали ошибку и, хлопнув себя по лбу, перестроились на торжественный гимн. Брат Кай потянул меня за рубаху.
– Быстрее, – сказал он.
Я поспешно разделся, сбросив одежду на пол.
Не хочу утомлять вас подробностями церемонии, каковая прошла весьма бурно, братья только и делали, что огрызались друг на друга, и не подрались исключительно чудом. Меня кое-как обрядили в белое одеяние Соискателя, при этом братья Эридус, Нестор и Людвиг постоянно перебивали друг друга, так и не сумев договориться, кто проведет церемонию. Они говорили на нескольких языках, из которых я узнал только два (латынь и греческий). Львиная доля этих непонятных речей пришлась на какую-то гортанную тарабарщину, которую невозможно было произнести иначе, как напрягая горло и обильно брызжа слюной. Под конец меня торжественно окропили каким-то прогорклым маслом и вручили мне урну с пеплом моего сожженного мирского платья.
Потом мы перешли в соседнюю залу, где все было сервировано для праздничного банкета. Я пребывал в полном оцепенении, так что меня не смутила буроватая масса, предложенная в качестве угощения. Длинный стол, отполированный до зеркального блеска, искрился, как тихое озеро под луной, и я видел свое отражение в столешнице. Я смотрел на себя и уже не узнавал. Мое лицо под белым капюшоном – это было чужое лицо: лицо преждевременно повзрослевшего колдуна, серьезное не по годам. Избранники, должен заметить, не умели вести себя за столом: они жевали с открытым ртом, громко чавкали и выковыривали ногтями застрявшие между зубами кусочки пищи или пытались достать их языком, ни капельки не стесняясь сидящих рядом. Уже за десертом, каковой представлял собой что-то похожее на пареный чернослив со сметаной, мои сотрапезники пустились в жаркий интеллектуальный спор, но я так и не понял о чем. Как я уже говорил, я пребывал в полном оцепенении, и только потом, уже вечером, до меня дошло, что на пиру не было нашего Мастера.
Я быстро привык к Утреннему Созыву. Поскольку у нас не было ни луны, ни солнца, Время в Башне являло собой умозрительную конструкцию и отмерялось колокольным звоном, причем для каждого часа братья Греда и Эп играли свою собственную мелодию.
Сейчас я вам опишу наш день.
Утренний Созыв призывал Избранных в Трапезную на завтрак. Когда мы туда приходили, стол был уже накрыт, и мне было до ужаса любопытно узнать, как действует здешняя система обслуживания. Кто готовит еду? Кто меняет белье у меня на постели? Кто следит за тем, чтобы Башняработала? Я спрашивал, я тянул братьев за рукава. Я был очень настырным. Но, увы. Хотя разговоры за завтраком не запрещались, братья, как правило, не общались друг с другом. Каждый был занят своими собственными проблемами, и как настойчиво я ни допытывался ответов – ничего не добился.
(С вашего позволения, я скажу пару слов о кушаньях. Было никак невозможно понять, что именно это было. Какая-то мокрая, темная и комковатая масса. Грибы подавались исключительно в виде супа или пюре; мясо неизвестного происхождения было как будто резиновым; овощи как таковые отсутствовали вообще, а были какие-то тонкие нити зеленого цвета с запахом болотного мха. Но братья всегда ели жадно и дули на ложки, чтобы скорее остудить еду, и дыхание их отдавало прогорклым грибком.)
После завтрака звучал Созыв к Прилежанию, и братья, сытые и довольные, расходились по своим мастерским. Первый рабочий час посвящался Теории, второй – Компоновке и Усовершенствованию. Третий и четвертый – Воплощению и Реализации.
Призыв к обеду звучал, как орган: одна долгая нота в низком регистре, вторая – высокая, звонкая. Этот звук неизменно воодушевлял Избранников, ломавших головы над загадками мироздания. Они сразу бросали свои труды и бежали в Трапезную чуть ли не вприпрыжку, а при встрече почти улыбались друг другу. Обед в отличие от завтрака проходил оживленно и шумно, в жарких дебатах и обсуждениях: все говорили наперебой, но умолкали буквально на полуслове при звуках Созыва к Возобновлению Изысканий. Склонив головы с выбритыми тонзурами, братья вновь расходились по своим мастерским.
Время послеобеденных изысканий распределялось следующим образом: сначала – Творческий Прогресс, потом – Полное Недоумение и в конце – Яростное Разрывание Бумаг. После того как все ненужные записи и мертворожденные идеи отправлялись в мусорную корзину, Избранникам дозволялась и даже вменялось в обязанность вздремнуть – ровно двадцать минут, до ужина.
Ужин разительно отличался от полуденной трапезы. По будням он проходил в Красной Комнате; по субботам – в Алой Палате; по воскресеньям – в Зале Торжеств. Согласно обычаю, во время ужина один из шести братьев читал избранные отрывки из Книги Наставлений.
Доступ к этой священной книге, также известной как Руководство, или Путеводитель, или Книга Проектов, имели лишь полноправные члены Братства, иными словами, мне в руки ее не давали. Я приобщался к ней только посредством ежевечерних слушаний (тут я замечу, что книга была толстенная, при желании такой книженцией можно и лошадь убить, если как следует стукнуть по голове) и не понимал вообще ничего из того, что слышал. Ибо Книга Наставлений была написана на неведомом мне языке: это был некий гортанный шифр, вокализация в чистом виде, не соотнесенная ни с «понятиями», ни с «предметами». Но иногда, когда внимание у меня рассеивалось, я улавливал в этом потоке звуков что-то смутно знакомое. Как это бывает, когда какой-нибудь запах вдруг напомнит тебе про детство. Заинтригованный, я попросил братьев научит этому языку. Но они отказались, намекнув, что всему свое время: когда будет нужно, я сам все пойму. Я умолял брата Эридуса, башенного полиглота, перевести мне хоть что-нибудь, но он неизменно ссылался на колики и удалялся к себе в мастерскую. Надпись на его двери – Salus extra arduam non est[30] – недвусмысленно отсылала меня работать, и мое любопытство так и не получило удовлетворения.
Предполагалось, что мне надлежало учиться, дабы поднатореть в науках, но и тут тоже ждало меня разочарование. Хотя я посвящал все свое время учению и посещал по расписанию каждую мастерскую, братья не слишком охотно делились со мною своей премудростью. Если я что и узнал, то лишь самые элементарные принципы всех дисциплин, изучаемых в Башне. Я утешал себя тем, что безразличие братьев, может быть, объясняется тем, что они полностью поглощены работой, и им недосуг заниматься моим образованием. Может, они специально держат меня в неведении, но не для того, чтобы укрыть от меня свои знания – а у меня иной раз возникала такая мысль, – а потому, что хотят научить меня мыслить самостоятельно и доходить до всего своим умом? Может, они проверяют, насколько я любознателен и смышлен? Поскольку большинство Великих Открытий случалось именно в ходе преодоления преград и помех, может быть, от меня ждали, чтобы я проявил инициативу и овладел знаниями посредством хитростей и уловок: подсмотрел что-то в записях своего наставника, когда тот повернется ко мне спиной, заглянул украдкой под полотно, прикрывающее опытный образец? Сформулировав для себя эту теорию, я успокоился. Башня загадала мне первую из своих загадок, и я должен ее разгадать.
И какие науки, спросите вы, изучали в Башне? Что творили Творцы в своих захламленных пыльных мастерских?
Начну с самого старшего из шести братьев. Брат Людвиг – благообразный опрятный дедулька невысокого роста, с глазами жесткими и блестящими, как у черного дрозда, изучал Математику, Логику и Геометрию. Надпись на двери его мастерской повторяла знаменитую надпись на двери Платона: «уЈо.>цётрг|тоЈ nri5eiЈ eiaiiu) – „Да не войдет сюда тот, кто не знает геометрии“. Если бы я тогда разумел по-гречески, запрет относился бы и ко мне тоже. Но в ту пору я греческого не знал и спокойно входил к брату Людвигу.
Вся его мастерская была завалена бумагами. На всех горизонтальных поверхностях громоздились пергаменты в столбцах цифр и кляксах. Были там и принадлежности для геометрических измерений, но для меня так и осталось загадкой, как ими пользоваться. Вскоре я понял (не без облегчения, должен признаться), что брат Людвиг не собирается посвящать меня в оккультное знание о фигурах на плоскости и в пространстве: у него были другие заботы – поважнее, чем возиться с каким-то не-не-невежественным мальчишкой в моем лице. Его заикание, как вы, наверное, уже догадались, не было проявлением робкого дружелюбия. Брат Людвиг был преисполнен обжигающего отвращения ко всем и вся. За работой он хмурился и сердито пыхтел. Он записывал на доске сложные длинные уравнения, так что мел крошился у него в руке, а сам он буквально искрился от наэлектризованной ненависти к миру физических тел с его трением. Ибо рука его не поспевала за мыслью, и цифры и символы на доске наезжали друг на друга, и его это страшно бесило.
– Черт бы побрал эту доску! – восклицал он всякий раз, когда очередной кусок мела ломался у него в руке. Все вокруг – и особенно невежественные мальчишки – отвлекало его от чистого мира цифр. Для него я был просто досадной помехой, еще одним проявлением материального мира, вторгшимся в его абстракции, и все время пока я был рядом, он сердито ворчал и кривился. И все же мне нравилось наблюдать за его яростными вычислениями. Когда уравнение не решалось, он плевался и ругался по матушке, и при этом, что удивительно, не заикался; когда у него все сходилось, он вознаграждал себя «вкусненьким» – горстью каких-то мокрых, похожих на тину водорослей, которые он любовно выращивал в кувшине на льду.
* * *
Но мне больше нравилось приходить на занятия к брату Эридусу Полностью поглощенный работой над трудом всей своей жизни – «Полный и всеобъемлющий лексикон всего сущего как сие выражается во всех языках мира, с комментариями, примечаниями и приложениями» – он замечал меня далеко не сразу, его задумчивый взгляд скользил поверх моей головы, прозревая неведомые мне дали.
Хотя я так и не смог вытащить из него ничего вразумительного насчет Книги Наставлений, он пусть не часто, но все-таки снисходил до того, чтобы прочесть мне пространную лекцию о лексических странностях и ухищрениях. Он рассказал мне о том, что в языке у лапландцев существует множество слов для обозначения снега, и о том, что исландцы ревностно хранят чистоту своего языка, и все новые тамошние слова образуются на основе старых, уже существующих. Он рассказал мне о марийском и мордовском языках, на которых говорят на Волге; об удмуртском и коми-зырянском языках, распространенных в арктических областях Московии; о языках остяков и вогулов, населяющих Обскую долину в северной Сибири. Он рассказал мне о летописях династии Шан-Инь, вырезанных на коровьих рогах и черепашьих панцирях; и о китайском ребусе, когда иероглифы-пиктограммы, обозначающие конкретные вещи, используются для выражения абстрактных понятий – так вот, в этом ребусе личные местоимения, из-за похожего произношения, обозначались иероглифом с прямым значением «совок для мусора», но со временем «совок для мусора» утратил значение «совок для мусора», и бескорыстное слово лишилось иероглифа. Голосом, звенящим от умственного напряжения, брат Эридус объяснял мне, что язык – субстанция текучая и подвижная: слова появляются и исчезают, сливаются друг с другом и распадаются на Фрагменты, как ртуть, пролитая на наклонную плоскость. Он рассказывал мне о наречиях и говорах, существующих только в устной традиции; о диалектах столь редких, что даже ближайшие соседи не понимают друг друга, поскольку у каждой семьи свой «язык»; о словах-паразитах, что меняют свое значение, прилепившись к какому-то другому слову. – Их так много, слов, – сокрушался он. – Как мне управиться с таким множеством?!
Должен признаться, обширные познания брата Эридуса пробуждали во мне что-то близкое к благоговейному трепету. Мне не терпелось наброситься на его книжные полки и погрузиться в сие Вавилонское столпотворение. И я бы не преминул это сделать (двадцатиминутный Сон перед ужином предоставлял теоретическую возможность), если бы не предельная бдительность башенного филолога. Мне было категорически запрещено – категорически, понимаешь? – прикасаться даже к корешкам его книг, не спросив предварительно разрешения.
Разрешения я спрашивал. И не раз. Но всякий раз получал отказ.
Братья Греда и Эп, сия неразлучная парочка, были более приветливыми и отзывчивыми – хотя бы из-за того упорства, которое я проявлял, выказывая притворную увлеченность их дисциплиной. После того как они однажды застали меня, когда я рассеянно перебирал струны расстроенной мандоры[31], они, похоже, ко мне прониклись. Я, безусловно, был рад вниманию, хотя их последняя композиция не произвела на меня впечатления. Иными словами, мне она не понравилась.
– Это новое направление в музыке, – заявил как-то брат Эп, метнувшись к позитиву[32]. – Мир еще не готов к такой музыке, и не будет готов еще несколько десятилетий.
– Веков, – поправил брат Греда, пытаясь изобразить что-то похожее на мелодичные звуки на ручных мехах.
– Называется додекафония[33]! – Брат Эп принялся молотить по клавишам чуть ли не кулаками, объявив в самом начале, что сие есть «Органная пьеса додекафонического образца»
– Тебе мозги разорвет! – «утешил» меня брат Греда.
Музыка, надо сказать, была жутковатой: гнетущие и заунывные звуки, какие-то промозглые, пробирающие до костей – хотелось сразу сбежать подальше, зажав уши руками. В этой отвесной и неприступной стене из звука не было ни единой трещинки, ни единого обнажения породы, которое было бы пусть отдаленно, но все же знакомо.
– Ну, разве не красота?! – периодически восклицал брат Греда, и его волосы разлетались под ветром из органных труб. Когда пришло время обеда, братья закончили исполнение. Я с облегчением отправился в трапезную. Но за обедом – в тот день нам подали по обыкновению что-то похожее на мульчу, сиречь перегнившую солому, – я понял, что мне хочется еще раз послушать этот так называемый музыкальный опус. Меня беспокоило, что Избранники тратили время на сочинение такой низкопробной музыки – тут поневоле задашься вопросом, а действительно ли наши занятия представляют какую-то высшую ценность, – и мне хотелось убедиться, что музыка и вправду никуда не годная. Братья Греда и Эп несказанно обрадовались тому, что я проявил интерес к их работе, и на протяжении почти недели ежедневно терзали меня «Органной пьесой», пока я не начал понимать – скорее на интуитивном уровне – ее новый язык и больше уже не кривился при этих звуках, а слушал серьезно, пусть даже слегка в растерянности, проникаясь ее аскетической красотой.
В мастерской брата Кая тоже была красота, но иного рода. Это была строгая красота оружия для Покорения и Убеждения, усовершенствованию которого брат Кай себя и посвятил. Он, единственный из всех Избранных, содержал свою мастерскую в относительном порядке и украшал ее плодами трудов своих. Вместо трофеев в виде оленьих рогов стены его мастерской были увешаны алебардами и аркебузами, составными частями доспехов, стрелами и арбалетами. Только самый искусный рисовальщик, обладающий к тому же нечеловеческим терпением, мог бы изобразить на бумаге оружие из арсенала, которым владел брат Кай: горы пушечных ядер, наподобие гигантских гроздей винограда; паутины из перекрещенных копий вокруг щитов; Колеса Фортуны, выложенные из клинков. Касаясь кончиком языка своих острых резцов, брат Кай радушно со мной здоровался и вообще держался открыто и дружелюбно, что меня удивляло, поскольку сперва он подобного добродушия не проявлял. Оружейное дело, по убеждению брата Кая, было самой что ни на есть благоприятной областью для приложения изобретательного ума. Скучный и неинтересный в общении повседневном, у себя в мастерской брат Кай буквально преображался. Он мог говорить о своей работе часами, причем с таким воодушевлением и красноречием, которого я от него ну никак не ожидал:
– Поэты твердят, что Любовь – это главная тема жизни. Но мимолетные спазмы удовлетворения и муки Любви отвергнутой – что это для Человека?! Ничто. Война. Вот великая тема жизни. Война. Если ты посвятил столько лет техническим проблемам военного дела, ты понимаешь, что жизнь по сути своей стремится к конфликту, к войне; что главное человеческое устремление – к тишине после боя на поле брани, когда воронье слетается поживиться падалью.
Один из первых уроков, каковой должен усвоить любой ученик в любом деле, – это уважение к старшим. Брат Нестор, который, как выяснилось, был самым младшим из шести братьев, занимался разработкой и производством Домашней Утвари, или Хозяйственных Принадлежностей, в самом широком смысле слова «хозяйство», от кулинарии до садоводства, с особым упором на личную гигиену.
– Как избавиться от продуктов человеческой жизнедеятельности, – говорил он в те редкие минуты, когда вообще снисходил до разговоров со мной, – вот величайшая из проблем, что стоит перед человечеством. – Но несмотря на столь громкое заявление, он, похоже, не слишком горел желанием этот вызов принять. Он вообще проявлял поразительную безучастность к своей работе. Его взгляд постоянно блуждал где-то в туманной дали; он сидел, сгорбившись, и зевал, или шлепал губами, и слюна текла у него по подбородку. Один раз, когда я попытался его растормошить и легонько пихнул локтем, чтобы вывести из этого столбняка, он вдруг захныкал, тонко и жалобно, как зверюшка, попавшаяся в капкан.
Пока брат Нестор витал мыслями где-то в неведомых мне пространствах, я спокойно обшаривал мастерскую. Я обнаружил машины для стрижки газона, стеклянные ящики для рассады, лопатки с шипами и тяпки с коловратными ручками. Резки для овощей и терки для моркови, зубастые щипцы для измельчения чеснока и имбирного корня, автоматизированные устройства для сбора мандрагоры, предназначенные для суеверных мракобесов, гранитные ступки с пестиками, приводимые в движение гидроэнергией. На многочисленных полках обнаружились склянки с птичьим клеем, приманки в виде жуков, пропитанных отравой, соли для уничтожения слизняков и всевозможные яды для мух. В самом дальнем углу я нашел оборудование для купален и умывальных: краны, откуда била струя воды, подставки под тазики с подогревом, вертящиеся барабаны для полотенец и кашеобразные мыла с запахом дегтя и серой амбры.
Однажды, кажется, это было во время Полного Недоумения, я отважился заглянуть под чертежный стол брата Нестора, где давно уже заприметил какие-то штуки, прикрытые парусиной. Поглядывая с опаской на брата Нестора – у которого как раз случился очередной столбняк, – я сначала ощупал предмет под холстом. Подозрительно знакомые формы. Приподняв покрывало, я обнаружил под ним… свою взбивалку. Да нет, сказал я себе, никто из Избранников не присвоит себе чужие изобретения, им это незачем, у них своих изобретений полно, и вообще они выше этого. Но, рассмотрев повнимательнее сие педальное устройство, я увидел, что это не моя взбивалка: это была просто копия, причем достаточно грубая, моего оригинала, сиречь первообраза, иными словами, жалкая подделка под мой образец. Мне с трудом верилось в очевидное, но я держал в руках вещественное доказательство.
Брат Нестор был плагиатором.
Удивительно, правда, как изменяется восприятие в соответствии с нашими ожиданиями. Если раньше я вполне сознательно закрывал глаза на странности чудаковатых братьев, то после этого удручающего открытия насчет брата Нестора я уже не мог думать ни о чем другом. Украденная взбивалка стала для меня как ящик Пандоры, из которого высыпались тысячи подозрений. Что собой представляет Башня? Как она функционирует? Кто за этим следит. И где Гербош фон Окба? Я терялся в догадках. Я много думал, но безрезультатно. Все вокруг изменилось, изменилось внутри – как это бывает осенью, когда соки растений уходят в корни, и каждый лист несет в себе неотвратимое увядание. В положенные часы я приходил в мастерские к братьям, взыскуя знаний, которые мне приходилось выманивать у наставников лестью или же хитростью. По ночам я боролся со сном, чтобы застать человека, подливавшего мне воду в умывальный таз. Но борьба была явно неравной. Я так уставал за день, что после ужина мне едва хватало сил доползти до кровати. Я клал голову на соломенную подушку и тут же проваливался в глубокий сон, как камень, брошенный в воду, тут же идет ко дну. Просыпался я только утром, и лица братьев были все теми же мертвенно-бледными масками, какие бывают у тех, кто не видит снов.
Первым, с кем я решил побеседовать, был брат Людвиг. Зная, как его раздражает мое присутствие, я сел так, чтобы он мог меня видеть от своей доски, и всю Теорию и Компоновку просидел с глупым видом и молча.