– Ты бы с ней объяснился, что ли, – говорит мельник. И вправду сына пора женить. – Тоскливыми вглядами-вздохами женщину не завоюешь, не важно, сколь глубоки твои чувства.
Понятно, что, будучи юным и пылким, Вильгельм так себя распалил, что его чувство к девице обернулось всепожирающей страстью, каковая сродни лихорадке. С каждым днем эта хворь, что поэты зовут Купидоновой отравой, становится только хуже, но парень по-прежнему не находит в себе решимости, чтобы открыться предмету своей любви. Она для него как святая, подступиться к которой – немыслимое святотатство. Он не надеется на исцеление.
Агнесс тоже снедает тоска; родные и близкие это видят и не на шутку тревожатся за девицу. Уже не один месяц она живет в своем воображаемом мире, а с родными общается лишь за столом и во время молитвы. Она выполняет работу по дому и в поле, но все валится у нее из рук. Ее мысли витают где-то далеко – словно перышко на ветру. Агнесс ничего вокруг не замечает. Деревенские парни – как облака в небе ее безучастных глаз.
Оба, Агнесс и Вильгельм, живут как во сне. И вот однажды под вечер, когда дым от горящих полей стоит над деревьями серым клубящимся маревом, они оба заходят в лес, и случайно встречаются, и в первый раз заговаривают друг с другом. Представьте себе, как обрадовался Вильгельм, когда Агнесс заговорила с ним (про погоду, про урожай) на человеческом языке, на самом обыкновенном немецком. Ему даже почудилось, что когда их взгляды встретились, она зарделась. Какой восторг: встретить богиню и вдруг понять, что она доступна! Они прощаются на мосту, и Вильгельм желает Агнесс спокойной ночи. Теперь он твердо решил к ней посвататься.
Но осень проходит, приходит зима, и первый снег накрывает землю, а их отношения не продвигаются дальше неловкой и скованной дружбы.
– Не надо меня любить, – умоляет Агнесс. – Мы с тобой брат и сестра в устремлениях, но я не могу ответить взаимностью на твою любовь.
И вот однажды, морозным декабрьским утром, Агнесс исчезает. Вся деревня выходит на поиски, ибо положено так по людским законам: в тяжкие времена и лихую годину все помогают друг другу. Мужчины прочесывают рыболовной сетью ручей за деревней, частично скованный льдом, но ничего не находят. Они ищут в лесу, но тщетно. Вильгельм болен от страха. Каждую ночь ему снятся кошмары: от голодных волков до разбойников. Он убивается по Агнесс, словно был ей законным мужем. Горе его неизбывно. Мельник смотрит на муки сына и сам безмерно страдает. Горе сковало сердца, словно лютый мороз; но оттепель все-таки наступает, она приходит внезапно и обдает жгучим жаром.
– Агнесс! Она жива! Это Агнесс!
Вильгельм просыпается, хватает куртку и выбегает на улицу. Погожее ясное утро, воздух хрустит от мороза. Вся деревня собралась у дома Агнесс. Толпа колышется, как молодые колосья под ветром: каждому хочется заглянуть в окно.
– Что там? – спрашивает Вильгельм. – Что случилось?
– Девица вернулась, – отвечает кузнец. – Говорят, она бредит… одета по-летнему… в волосах – цветы.
Агнесс слышит голос Вильгельма и зовет его в дом. Толпа расступается, пропуская его к двери. Не толпа, а сплошные глаза. Вильгельм заходит в дом и видит родителей Агнесс, склонившихся над постелью дочери. Взгляд у Агнесс – жалобный и умоляющий, как у ребенка. Из-под лоскутного одеяла торчат ее голые ноги – обмороженные, распухшие, увитые увядшими маргаритками. В растрепанных волосах, разметавшихся по подушке, – россыпь засохших цветов. Розмарин, фиалки, анютины глазки.
– Милый друг, – говорит Агнесс. – Я вернулась из Лета обратно в Зиму. Где я была – что со мной приключилось, – наверное, ты не поверишь. Я шла вдоль ручья, хотела набрать рябины. Ты знаешь то место, где ее много. Я задумалась и сбилась с пути, а когда очнулась, вокруг был только дремучий лес. Уже вечерело. Я вдруг поняла, что ужасно замерзла, лицо щипало от холода, а платок порвался о колючки.
Я уже начала отчаиваться, но тут услышала, как скрипит снег под копытами, и предо мной предстал рыцарь, красивый и статный. Его доспехи из чистого серебра сверкали в снегу, словно лунный свет, а щит был весь белый. Он пришел, чтобы спасти меня.
Наверное, я заснула, потому что не помню, как он посадил меня на коня и привез к себе в замок. Я проснулась в большой каменной зале. В камине не было даже золы, как в разгар лета, но все равно было тепло.
Семь дней белый рыцарь за мной ухаживал. Он подарил мне красивое платье и принес эти цветы. Я пила нектар из стеклянных бокалов и думала, что останусь там навсегда. Да и с чего бы мне было стремиться уйти? Но сегодня, когда я проснулась… я вновь оказалась здесь… то есть там, у рябин, в лесу.
Разумеется, никто не поверил рассказу Агнесс. Люди, которые тяжким трудом добывают свой хлеб, не особенно жалуют праздных мечтателей. Да она малахольная, заговорили в деревне. Девица рассудком скорбна, юродивая, а то, может, и пьет втихомолку, вот ей и чудятся всякие давности. Вильгельм ходит к Агнесс каждый день, но там его принимают отнюдь не радушно, а злословие селян обижает его и ранит. Словно червяк, поселившийся в яблоке, Вильгельма гложет любопытство, и вот терпеть больше невмоготу: со всем слепым пылом страсти он решается восстановить доброе имя своей возлюбленной.
Он идет в лес один, в самую чащу. Вырезает на стволах деревьев первую букву своего имени, надеясь потом отыскать обратную дорогу по этим меткам. Но сейчас его меньше всего заботит опасность заплутать. Ибо холод – суровый закон, и всякий должен ему покориться. Колючий снег бьет в лицо и слепит глаза. С деревьев свисают сосульки, острые, как иголки. Где-то во тьме слышится волчий вой. Но Вильгельм упрямо идет вперед. И мнится ему, будто в сумраке между стволами деревьев мелькает краешек юбки Агнесс, или ее босая нога, увитая гирляндой из живых цветов. Он предается мечтам: чувствует, как наяву, жаркое ее дыхание на своем заиндевевшем лице.
На третий день тщетных блужданий по мерзлому лесу, когда медный свет солнца пробивается сквозь сплетение голых ветвей, Вильгельм выбирается на поляну из колючих кустов ежевики, спотыкается о корягу и падает лицом в снег. Сперва он думает, будто нашел замок рыцаря. Но когда поднимает глаза, то видит не каменную цитадель, а всего-навсего хижину лесника, обветшалую развалюху. Вильгельм подходит к двери и стучится.
– Кто там? – неприветливо спрашивают его.
– Заблудившийся путник, – отвечает Вильгельм. – Хочу узнать, где я.
Изнутри доносится тяжкий вздох и шарканье ног по дощатому полу. Дверь приоткрывается, и в щелку высовывается копье.
– Сейчас я скажу тебе, где ты, – говорит лесник. – Ты совсем не в том месте, где тебе следует быть, так что, мил-человек, уходи подобру-поздорову. Я знаю, что происходит в некоторых деревнях, знаю, что с ними будет.
Вильгельм отступает от двери, не желая связываться с сумасшедшим. Но уже у самых деревьев он оборачивается и все-таки спрашивает:
– А тут нет ли поблизости замка, где живет серебряный рыцарь с белым щитом? Такой большой каменный замок, где цветы цветут даже зимой?
– Только этого мне не хватало, – вздыхает лесник. – Ходят тут всякие полоумные.
Снег валит весь день напролет, беспросветно. Вильгельм весь дрожит. Насквозь промокшая куртка уже не греет. Тепла почти не осталось. Ни тепла, ни надежды. В лесу сгущаются сумерки. Вильгельм бредет по сугробам, понурив голову. Все его поиски были сплошным безрассудством: нет здесь никакого рыцаря, нет и никогда не было. Он погибнет зазря, заблудившись в этом запутанном лабиринте из колючих кустов и высоких стволов. Смерть совсем не пугает. Смерть – как сон, что несет избавление и покой. Как это будет приятно: просто лечь и уснуть в синих глубоких сугробах, рассыпаться снегом по белому полю сна. Вильгельм вздыхает и ложится на снег; он ждет смерти, как страстный любовник ждет возлюбленную на ложе.
Он приходит в себя оттого, что какой-то пес облизывает ему ухо. Он не кричит – лишь прикасается дрожащей рукой к холодной свалявшейся шерсти, к мокрому носу. Почувствовав внезапный прилив сил, Вильгельм встает и отряхается от снега. Пес припадает к земле, словно зовет поиграть, громко лает и убегает куда-то в заросли. Вильгельм идет следом за ним, продираясь сквозь мертвые мерзлые ветки и увязая в сугробах. Но очень скоро сугробы кончаются, и он чувствует под ногами утоптанный снег – тропинку. Пес останавливается, оглядывается назад, словно проверяет, идет Вильгельм за ним или нет, и бежит дальше. Деревья неожиданно расступаются, как бы тают, растопленные надеждой. Вильгельм выходит из чащи на поле, за которым уже виднеется родная деревня.
В снегу на поле – проталины, как весной. С деревьев стекает вода, собираясь в лужицы у корней. Вильгельм дивится: откуда бы взяться внезапной оттепели, при таком-то морозе?! В деревне вообще нет снега, как будто сказочный великан согрел ее своим жарким дыханием.
– Чудо! – радостно восклицает Вильгельм и бежит что есть мочи в деревню, объятую чумовым мором.
Пришла беда. Самый страшный из всех кошмаров вырвался из мира снов и воплотился в яви. Вильгельм смотрит и не понимает, что происходит. Никто не шугает бродячих псов. Коровы и козы ходят по улицам без пригляда. Двери почти всех домов помечены белым крестом. На церковном дворе зияет глубокая яма, похожая на траншею.
– Сын мой, – шепчет местный священник, – уходи из деревни!
– Но я только вернулся.
– Господь наказал нас за наши грехи. Спасайся, ты должен спастись.
Опасаясь самого худшего, Вильгельм идет к дому Агнесс. Дверь заколочена досками, алый крест на двери – как приговор. Вильгельм стучит кулаками в забитую дверь, пока в окошке соседнего дома не появляется голова дряхлой старухи.
– Им уже оттуда не выйти, – говорит старуха. – Только девка сбежала.
– Сбежала?
– В лес. Вильгельм понуро бредет домой, но в сердце теплится надежда. Агнесс жива. Он это чувствует: она жива. Агнесс – его Любовь, а Любовь сильнее Смерти.
Мельник, отец Вильгельма, умер, и его уже похоронили. Дядя Вильгельма рыдает в дверях. Весь мокрый от пота и пьяный, он цепляется за племянника и не отпускает его от себя. Вильгельм, убитый горем, отталкивает его руки. Ему невыносимо слушать эту пьяную болтовню, ему хочется свернуть дяде шею, взять его голову и давить, пока она не треснет, как перезрелая тыква. Но он заботливо укладывает старика в постель и брызгает ему водой на лицо.
– Pest Jungfrau, Дева Чума, – хрипит дядя, – пришла Дева Чума, моровая язва. Солнце сияло на небе, весна настала посреди зимы, и мы так радовались неожиданному теплу. А потом появилась она. Прошла под окнами, размахивая алым платком. Мы не знали, кто она, мы пытались с ней заговорить. Но она смотрела куда-то мимо, как бы сквозь нас – как будто ей не было дело до тех, кого она походя убивала. Как будто она искала кого-то, искала и не находила.
Вильгельм слушает дядин бессвязный бред, но не верит ни единому слову. Все его мысли заняты только одним. Отец умер. Он остался один в целом мире. У него нет никого. Кроме Агнесс. Когда дядя наконец засыпает, Вильгельм выходит из дома. Если Агнесс жива, он знает, где ее искать. Ему нужно обратно в лес.
Агнесс сидит под рябиновыми деревьями, по грудь – в диких цветах.
– Не подходи!
Жемчужины у нее на щеках – это слезы.
– Не подходи ко мне, – просит она. – Потому что я проклята.
– Слава Богу, ты жива, – говорит Вильгельм, пробираясь к ней сквозь цветы. Он уже представляет, как заключит возлюбленную в объятиях, и их тела сольются, и превратятся в прозрачный ручей, и рассыплются каплями, и лягут росой на дрожащие лепестки. Но Агнесс в страхе пятится от него, как краб. Алая шаль падает с ее плеч; Агнесс подбирает ее и накрывает ею голову, пряча глаза.
– Не прикасайся ко мне! – кричит она.
Вильгельм испуганно замирает на месте. Потом делает шаг вперед, медленно и осторожно, как человек, который пытается подманить птицу.
– Вильгельм, я проклята, – говорит Агнесс, опуская шаль на плечи. – Мои родители, наши соседи… все, кто знал меня… все умерли.
– Я не верю, что ты можешь сделать мне что-то плохое. Ведь даже земля, по которой ты ступаешь, пробуждается к жизни, как от дыхания весны. Нет, ты не сделаешь мне ничего плохого. Если ты этого хочешь, я уйду. Но недалеко, только до края поляны. Там я останусь и буду на тебя смотреть.
Приходит ночь – теплая, как в разгар лета. Агнесс ложится спать под рябинами. Вильгельм сидит на опушке леса, и смотрит на спящую Агнесс, и не смыкает глаз до рассвета.
Агнесс просыпается от звонкого щебета птиц, приподнимается на постели из душистых цветов и первое, что она видит – тоскующие глаза своего верного друга.
– Ты хорошо себя чувствуешь? – спрашивает она. – Голова не болит? Не чихаешь?
– Нет.
– Ни жажды, ни жара?
– Нет. – Вильгельм нерешительно умолкает, но потом все же спрашивает: – Что приключилось с тобой в лесу? Я хотел защитить твое доброе имя. Пошел искать того рыцаря и его замок. Но ничего не нашел.
Агнесс задумчиво вертит в руках алый мак. Ее лицо – как весенний луг после дождя.
– Я, как и ты, знаю, что такое любовь, – говорит она. – Любовь, ради которой пойдешь на все, даже на смерть, и смерть уже над тобой не властна – если ты готов умереть за любовь.
Прошлой весной я встретила у ручья солдата. Он шел на войну и прилег отдохнуть в тенечке. Он был высоким и очень красивым, и глаза его были как утренняя заря. Они улыбались, его глаза, но за этой улыбкой скрывалась печаль. Печаль человека, у которого нет ничего в этой жизни – ни семьи, ни корней.
Я принесла ему хлеба и молока. Он рассказал мне о далеких краях, о полях и долинах за пределами нашей деревни. Он говорил, а я слушала. И любовь расцвела в моем сердце, как весенний цветок.
Но ему надо было идти на войну, мы расцеловались с ним на прощание и поклялись друг другу, что мы еще встретимся. Он сказал, что вернется за мной. Да и как же иначе? Я была его домом, а он моим – и куда бы ни шел человек, он все равно возвращается к дому. Всегда.
Он ушел в разгар лета, и яркий солнечный свет был как насмешка над моим горем. Вот ты думаешь, что ты меня любишь, а я знаю: я любила его. Ночью, когда я лежала одна в темноте, я представляла, как он целует меня и ласкает. Я ждала его, так ждала. Все глаза проглядела – высматривала, не идет ли. Он был со мной, у меня в сердце. По вечерам мы бродили вдвоем по округе, и так – до самой зимы. А потом, как я уже говорила, я пришла сюда, чтобы набрать рябины.
Воздух был чистым, прозрачным. Он как будто звенел. И лес был такой невозможно красивый. Не как летом, когда все сочное и зеленое, но все равно очень красивый. Такая застывшая тихая красота. Она манила меня, как песня. Я сама не заметила, как зашла в самую чащу, а когда я очнулась, то поняла, что заблудилась. Сначала мне не было страшно. Я испугалась, когда стало темнеть. Одна, в лесу, ночью… я бы замерзла насмерть. И вот тогда я встала на колени и стала молиться. Но я молилась не Богу. Я звала своего любимого, вновь и вновь повторяя его имя. Чтобы не чувствовать холода, я представляла себе его — его лицо, его тело. Я посадила его на белого коня и одела в сверкающие доспехи из чистого серебра.
Поверь мне, Вильгельм: хотя было уже темно, когда я увидела рыцаря за стволами деревьев, я знала, что конь его – белый как снег, а доспехи – серебряные. Он протянул мне руку в латной перчатке. Я слышала дыхание его коня. Я тоже протянула руку и закрыла глаза. Он взял меня за руку – поднял к себе в седло. Он спас меня. От верной смерти.
Всю ночь мы ехали с ним по лесу, а когда я проснулась, я была в замке. В каменной зале. Знаешь, Вильгельм, мне было так хорошо… так, как вообще не бывает. Постель была мягкой, как пух. Когда я проснулась, в зале играла музыка. И я пила чистый нектар из звенящего хрусталя. И я отказалась от прежней жизни, забыла ее, как сон.
Мой радушный хозяин приходил ко мне каждый день. Он никогда не снимал доспеха. Даже шлема. Он как будто робел и старался не подходить ко мне слишком близко. И хотя лицо его было скрыто, я чувствовала, как он смотрит на меня. И я знала, что это он, мой Возлюбленный.
Однажды ночью я решила не спать. Я знала, что он придет. И вот дверь открылась. Я тут же закрыла глаза и притворилась, что сплю. Я не слышала, как он вошел; я не слышала ни его шагов, ни дыхания, когда он встал на колени рядом с моей кроватью. Мне показалось, что он один раз прикоснулся рукой к моим волосам, хотя это мог быть просто ветер. Как мне хотелось открыть глаза, и увидеть его лицо, и прикоснуться ладонью к его щеке! Но мне не хватило решимости, а потом я заснула и проснулась уже под утро.
Я поднялась с постели и вышла из залы. Я искала его и нашла на опушке леса. Он смотрел туда – в зиму за пределами нашего сада. Я сказала ему: Сними шлем. Он послушался. Да, это был он. Мой возлюбленный. Точно такой же, каким я его помнила. Я сказала: Ты совсем не изменился. Ты точно такой же, каким ты жил в моем сердце. Ты – как память о прошлом, воплотившаяся в настоящем. Задыхаясь от радости, я расстегнула на нем его латы. Как мне хотелось прикоснуться к нему, к его голой коже! Под кольчугой была шерстяная рубаха. Сейчас, сейчас я к нему прикоснусь…
И вдруг – Святый Боже – луна скрылась за тучей. И глаза его вспыхнули в темноте белым холодным огнем. Я испугалась и схватила его за руку, ища утешения. Его рука была холодна, как замерзшая глина.
Смяв в руке мак, Агнесс горько плачет.
– Когда луна выбралась из-за тучи, я увидела, как цветы вокруг вянут буквально на глазах. И его, моего любимого, уже не было рядом. Он исчез без следа, только латы остались лежать на земле – они были испачканы гноем и смердели чумой! Агнесс впивается ногтями себе в глаза и кричит, и кровь течет по ее рукам.
Было никак невозможно успокоить ее на расстоянии. Вильгельма одолевали самые разные чувства, для которых не было даже названия. Он думал о смерти отца, и о дядином горе, и холод отчаяния пророс в его сердце кристаллами льда. Ему нужна была жизнь – и Агнесс была рядом, такая горячая и живая. Она тоже страдала и тоже любила, пусть даже это была выдуманная любовь.
Увидев, что Агнесс упала в изнеможении на ложе из цветов, он вскочил на ноги и ворвался в заколдованный круг. Цветы вздохнули и легли ему под ноги. Он бросился к Агнесс, лежащей без чувств, схватил ее и прижал к себе. Ее волосы были словно песок, утекающий сквозь пальцы. Вильгельм промокнул ее раны ее алой шалью. И Агнесс, совсем обессиленная от голода, страха и горя, сама подставила юноше губы для поцелуя.
ExplicitliberPestJungfrau
ПРОЛОГ РАСКАЯВШЕГОСЯ ПРОПОЙЦЫ
Воцаряется тягостная тишина. Рассказ монашки вызывает всеобщее неодобрение. Монах сосредоточенно ковыряет в носу и жует вынутые козявки, шут старательно скалит зубы. Однако певцы-горлопаны и пьяная баба даже не пытаются скрыть недовольство: они сидят, сморщив носы, словно на них пахнуло кошмарной вонью.
Как ни странно, но первым молчание нарушает раскаявшийся пропойца.
Р а с к а я в ш и й с я п р о п о й ц а: Ваш рассказ, матушка, он о людском легковерии и о том, как в минуту опасности мы прибегаем к красивому самообману. Я тут подумал, а насколько вы сами сведущи в любви?
М о н а ш к а: Разумеется, нинасколько.
Р а с к а я в ш и й с я п р о п о й ц а: Но вы говорили со знанием дела.
М о н а ш к а: Это всего лишь легенда, которую я слышала в молодости.
Р а с к а я в ш и й с я п р о п о й ц а: Но легенда, рассказанная человеком с богатым воображением.
М о н а ш к а: Она основана на реальных фактах. Хорошо всем известных. Которые можно проверить.
Р а с к а я в ш и й с я п р о п о й ц а: Меня волнуют не факты. Я говорю о той Правде, что обитает на холме крутом, куда подняться – труд великий есть
[Здесь аллюзия на стихотворение Джона Донна «СатираIII. О Религии».
Жилище Правды – на холме крутом,
Куда не торным следуют путем,
А по тропе взбираются извивной,
Преграды побеждая непрерывно.
(перевод Ю. Корнеева). – Примеч. пер. ]
(П ь я н а я б а б а: Уж лучше бы он продолжал блевать.)
Раскаявшийся пропойца, истинный джентльмен в душе, галантно блюет за борт, дабы угодить даме, и продолжает как ни в чем не бывало.
Р а с к а я в ш и й с я п р о п о й ц а: Для познания мира мы прибегаем к Истории и Мифу. Миф, безусловно, больше заслуживает доверия. Вымысел по своей сути, он не претендует на истину и не является чем-то помимо того, чем является…
П е в ц ы-г о р л о п а н ы: Тысяча чертей!
Р а с к а я в ш и й с я п р о п о й ц а: Да, мне тоже есть что рассказать. Это чистая правда. Но что есть Правда? Я столько лет провел в пьяном дурмане, что ни в чем уже не уверен. Впрочем, сдается мне, я уже говорю загадками, хотя я еще даже и не приступал к рассказу.
РАССКАЗ РАСКАЯВШЕГОСЯ ПРОПОЙЦЫ
Как и многие юноши скромного происхождения, но преисполненные честолюбивых замыслов и возвышенных устремлений, я с детства хотел попасть в Башню. Ни один другой орден – ни древние храмовники, ни апостолы Господа нашего – не был столь засекречен, как братство Башни, и столь же закрыт для мира. О них почти ничего не знали. Знали только, что количество братьев всегда ограничено числом семь; что принятым в Братство уже нет дороги назад, и лишь смерть освобождает их от принятых обетов, и что они проводят жизнь в уединении, отгородившись от мира глухими стенами Башни, внутри которой, по слухам, были устроены сложные лабиринты. Даже священники в церкви – каковые не терпят соперничества в степени уважения и почета, ибо привыкли к почтительному к себе отношению, – робели перед братьями Башни, и говорили о них как-то нервно, стараясь скорее замять разговор. Ибо служение и долг церковника – вести свою паству путями, заповеданными в Писании. Он – всего лишь хранитель Закона Божьего. Призвание же семерых братьев Башни было несоизмеримо выше: ученые-изобретатели, они в меру своих скромных сил пополняли самую кладовую Творения.
Будучи юным и рьяным и чувствуя явное расположение и склонность к тому, чтобы добиться величия в жизни, я мечтал лишь об одном: быть допущенным в Башню. Дома я только об этом и говорил. Батюшка мой (мудрейший из всех людей, как я теперь понимаю, но – увы – слишком поздно) говорил мне, что жизнь Избранников, при всем почете, жизнь унылая и одинокая, ибо это есть жизнь без любви. Он говорил, что Господь наделил каждого человека энергией, и большинство из нас тратит эту энергию в тяжком труде и воспроизведении потомства, дабы их род не прервался. Батюшка так и не смог решить, кем были братья из Башни: нечестивцами, преступившими Божий Закон, или же теми немногими благословенными из людей, над кем этот закон не властен. Но в любом случае им приходилось жертвовать слишком многим. Ибо ничто не дается нам просто так. Но тогда я не слушал мудрых отцовских слов. Тот, кем я был раньше, каким я себя помню – теперь как пустая и гулкая зала, где звучит только эхо мертвых голосов. Иной раз мне кажется, что это мой собственный голос, а не отцовский, и что я под воздействием винных паров путаю себя теперешнего с отцом тогдашним. Потому что когда мне в конце концов удается изгнать его голос, как изгоняют докучливых духов, я тут же слышу свой собственный голос, и он заклинает меня – но опять же, увы, слишком поздно – отказаться от праздных амбиций и избрать жизнь земную, пусть избитую, но безопасную и надежную.
Никто не знает историю Башни. Сложенная из кирпича и битума, без единого окна, она как будто явилась из далеко прошлого или непроницаемого будущего. Быстрым шагом ее можно обойти по кругу за час. Вершины Башни с земли не видно – она теряется в необозримых высотах. Даже в самые жаркие дни в ее тени всегда было зябко. Но мы не роптали, о нет. Ибо только безумец бранится на неприступную гору, люди же мудрые и рассудительные усиленно трудятся, если так нужно, в холодных долинах.
Неприступная Башня не была все же полностью недосягаемой. Каждый год на Троицын день соискатели из молодых дарований сходились к Восточным вратам и приносили с собой свои изобретения или тащили их волоком по земле. Еще ребенком я каждый год приходил посмотреть, не улыбнется ли счастье кому-то из этих прыщавых юнцов-претендентов. Врата открывались с натужным скрипом, чтобы впустить их всех. Врата закрывались все с тем же натужным скрипом перед носом растерянных соискателей. За все эти годы никто не остался в Башне. Горе несчастных отвергнутых было поистине беспредельным; я же часами просиживал у Восточных врат, изучал анатомию забракованных изобретений, всех этих часов и музыкальных шкатулок. Скрупулезно и вдумчиво, до последнего винтика. Все эти устройства без исключения являли собой вариации уже существующих механизмов. Боязливые и застенчивые их творцы по большей части только припаивали лишние зубчики на колесики или прокладывали бороздки, совершенно не нужные с точки зрения полезности. С такой работой справился бы и самый неумелый лудильщик.
Мое собственное изобретение – когда мне исполнилось восемнадцать, я наконец-то решился, – выгодно отличалось, без ложной скромности, своеобразием и самобытностью. Взбивалка для яиц, ножная, педальная. Я нисколечко не сомневался, что это будет моим триумфом. Ее полезность в хозяйстве неоспорима: проблему количества можно решить, приложив лишь немного смекалки. Мне представлялись всякие ужасы – что мое изобретение украдут, или сломают из зависти, или кто-нибудь ушлый по-быстрому слепит какой-нибудь плагиат, – так что, стоя в очереди, я прятал взбивалку под плащом. И даже когда Восточные врата открылись передо мной, я больше боялся того, что снаружи, а не того, что внутри, и с облегчением переступил порог, оставив своих безымянных соперников позади.
Но едва я вошел в Башню, как тут же забыл обо всем. Уже потом мне доводилось бывать в больших соборах, в великих соборах, но по сравнению с Башней их высокие гулкие залы – просто жалкие хижины. Как описать ее величину? С чем соизмерить безмерность? Как будто идешь по широкой равнине под звездным небом. Ощущение пространства: безбрежного пространства, которое может существовать лишь под открытым небом. И все же это пространство было обнесено стеной, а небо скрывал каменный потолок.
Я обернулся на скрип. Врата закрывались за мной. Дневной свет превратился в узкую щелку и исчез совсем. Стало темно – хоть глаз выколи, – и тут в темноте раздались шаги. Я весь съежился от страха. А потом я увидел свет. Как блуждающий огонек на болоте. Он приближался ко мне, мерцая. И вот в этой тьме первозданного Хаоса я разглядел фигуру в сером монашеском одеянии, омытую кобальтовым свечением. Синевато-серые искры стекали с факела у нее в руке, словно то был не огонь, а вода. Человек обратился ко мне и велел подойти ближе. Я робко шагнул вперед. Чтобы как-то справиться с волнением, я полностью сосредоточился на человеке с факелом. Было трудно соизмерять расстояние и время, но, похоже, я шел к нему около двух минут. Когда я приблизился, то увидел, что он стоит возле каменного колодца. Проследив за моим взглядом, он поднял факел над головой, и я увидел толстую цепь из металла, уходящую вверх, в непроглядную тьму.
– Подъем до лебедки занимает больше пяти часов, – сказал он. – Я брат Нестор. Сейчас ты пойдешь со мной и покажешь свое изобретение. После этого, вероятнее всего, ты уйдешь восвояси.
Прежде чем я успел ответить, брат Нестор нырнул в темноту, как в море. Я пошел следом за ним, вернее, за светом его факела: водяной пар клубился в его синем сиянии, густой, как пыль. Влажный воздух пах древностью. Он подрагивал и колыхался, пронизанный холодными и теплыми течениями. Мне было страшно. Он был как живой, этот воздух – изменчивая, неземная стихия, может быть, населенная призрачными фантомами, каковые уже рисовались мне в воображении. Мы шли в полном молчании, и по прошествии долгих минут темнота впереди изменила текстуру и уплотнилась в кирпич и известь. Это была внутренняя стена Башни. Она манила к себе, соблазняла, звала – и нельзя было противиться этому зову.
Наконец мы подошли к массивной двери, черной, как антрацит. Брат Нестор провел рукой по рукоятке факела, сбоку, и синее пламя потухло. Все опять погрузилось во тьму, а брат Нестор стукнул три раза по окаменевшему дереву. Задвижка с той стороны открылась, и дверь распахнулась. Внутри горел свет, хоть приглушенный и искусственный, в ту минуту он был для меня как неожиданный солнечный день посреди хмурой зимы.
– Входи, не стой, – сказал брат Нестор, – нам еще долго идти.
Когда я вошел, мне послышалось чье-то дыхание за дверью. Я весь обмер от страха и не стал задавать вопросов. Стараясь не отставать ни на шаг, я шел следом за братом Нестором по запутанным коридорам. Их освещали лампы, подвешенные на стенах, и каменный пол под ногами блестел в их синеватом свете, который был полусветом-полутенью. Мысли у меня путались. Если вот это Башня, то что было раньше? Вроде как внутренний двор? Может быть, изнутри Башня полая, наподобие древнего дуба, чья сердцевина давно сгнила, и живая кора не содержит в себе ничего, лишь одну пустоту?
Мы остановились у двери, ничем не отличной от всех остальных, которые мы проходили прежде – все из того же загадочного материала, напоминавшего окаменелое дерево. Эту дверь мой проводник открыл сам и провел меня в узкую комнату – библиотеку. Я в жизни не видел, чтобы столько книг было собрано в одном месте. Брат Нестор уселся за стол и открыл толстую книгу учета, заложенную закладкой.
– Приступай, – сказал он.
Я кивнул и извлек из-под плаща свое устройство; выбил в миску яйцо, которое также принес с собой завернутым в вату, и запустил механизм. В ходе всей демонстрации взгляд брата Нестора оставался спокойным и безучастным. Периодически он наклонялся над своей книгой и что-то быстро писал. Белок взбился в пену за считанные секунды. Я предложил брату Нестору попробовать, дабы оценить консистенцию готового продукта, но тот отказался.