Ганс сидел съежившись у себя в спальне, сжимая в руках Псалтирь, а в Вормсе резвились бесы, творя бесчинства и разоряя город. Ночь вспучилась дьявольской музыкой. Псалмы и гимны пелись задом наперед; мадригалы звучали как полная тарабарщина под пронзительные завывания флейты. Ганс зажал уши руками, но вопли испуганных горожан вонзались в мозг, как кинжалы.
~ Город преобразился в райский сад. Буйная зелень прорастала прямо сквозь камни на мостовых. Птицы немыслимой красоты порхали среди цветущих деревьев и пели дивные песни. На улицах, там, где раньше бродили дворняги и бездомные кошки, теперь паслись единороги. Но самое главное, преобразились люди. Преисполнившись доброты и смирения, они сияли внутренним светом и беседовали с ангелами. ~ «Лабберт, дружище, давай все обсудим, как разумные взрослые люди».
«Что я наделал?!» – запричитал Ганс.
~ «Что я наделал?! – застонал Горацио. Он сидел на полу у себя в библиотеке и рвал в клочки свои атеистические книги. – Я убил святого. Теперь мои руки в крови, и их уже никогда не отмыть».
~ Иероним остановился посреди улицы. Вопли монахов в монастыре доносились даже досюда. «Прошу прощения, – сказал он, когда Лабберт принялся закатывать рукава. – Это тоже было представление. Ты послушай, как они ревут. Такой успех!» Но Лабберт не дал заговорить себе зубы. «Я сожру тебя с потрохами, – заявил он, – и насру тебе на голову!»
Ганс подошел к окну и выглянул наружу сквозь прорезь в ставне. Ночное небо светилось оранжевым от тысячи тысяч адских огней. На улицах бушевал дьявольский карнавал из деревьев-старух и мышиных людей, из парней-поросят и рыбин-девиц. Что-то плюхнулось на подоконник с той стороны окна: мерзкого вида лысая птица. Она отложила яйцо. Из яйца тут же вылупился птенец, которого птица сожрала на месте с большим аппетитом.
~ Что-то жужжало в воздухе над ухом Горацио. Он досадливо отмахнулся.
~ «На помощь!» – завопил Иероним, когда Лабберт врезал ему кулаком по причинному месту.
Ганс свернулся калачиком на полу. Вот ведь ирония судьбы, такая жестокая и печальная: безумие, что полыхало в той дьявольской голове, теперь стало нормой снаружи – мир словно враз потерял рассудок, и здравомыслие сохранилось лишь в Гансе, в человеке, который во всем виноват.
~ Атеисту легче поверить в Люцифера, чем в Божественную благодать. Поэтому вовсе неудивительно, что Горацио представляюсь в его печали, что его осаждают чудовища.
~ Лабберт уже занес ногу, чтобы пнуть Иеронима сапогом по зубам, но тут земля под ним задрожала. Это монахи бежали толпой в центр города, дабы поведать миру кошмарную новость.
* * *
Вормс было уже не узнать. Новые башни и шпили выросли буквально из-под земли. Драконы грелись на солнышке на крепостных валах, и крылья их отражались, как обугленные ветви, в черной воде во рву.
~ Горацио бежал из города ангелов, унося с собой своих бесов. Он не видел благословенных чудес, что проистекали из крови брата Ламберта, ибо сонм разъяренных бестий застилал ему взор. Они кружили над ним, как мухи. Копошились, как вши,в волосах. Присасывались к нему хоботками и пили кровь.
Ганс смотрел на все это издалека. Он бежал со всех ног к городским воротам, ловя ртом воздух. Сотни адских созданий гнались за ним по пятам, хватали за руки, бросались ему под ноги. Их пухлые тушки лопались, как мухи-поденки. Ганс вытер липкую слизь со своих подошв об увядшую траву.
~ Горацио принялся хлестать себя по лицу, стремясь уничтожить своих воображаемых мучителей. Но боль от ударов лишь еще глубже вогнала его в отчаяние.
Ганс смотрел на страдающий город, и тут ему вдруг пришло в голову, что, может быть, это не мир обезумел, а просто он сам повредился рассудком. Он испытывал боль, стало быть, это был никакой не сон, но полчища демонов – это слишком ужасно, чтобы такое происходило наяву. Быть может, весь этот кошмар – плод его распаленного воображения?
~ Горацио оглянулся на Виттенберг. Там, где была красота, он видел только знак Зверя; вместо сияющих ангелов видел он ухмылявшихся бесов. «Теперь я проклят, – сказал он вслух. – И буду вечно гореть в аду, вместе с другими злодеями».
«Если все дело во мне, – рассуждал Ганс, – тогда, врачу, исцелися сам».
~ Горацио пошарил у себя в сумке и достал набор хирургических инструментов. Он сел на вершине холма и поднес к голове трепан.
В другую руку Ганс взял деревянный молоток. Он ни разу не видел, чтобы врач проводил подобную операцию на себе, но вид истерзанного Вормса придал ему сил.
~ Горацио ударил молотком по рукояти трепана.
Вспышка невыносимой боли…
~ …кость треснула, как скорлупа…
…звук казался таким далеким…
~…он прогремел громом.
Ганс упал на траву. Его глаза были словно два зеркала, где отражалось небо.
~ Пока кровь вытекала из раны, унося с собой жизнь, Горацио узрел Виттенберг во всем его благословенном великолепии. Он мысленно вознес хвалу Богу, и слова были как пар у него в голове. Но он уже не надеялся на спасение.
«Господи, пусть с моей смертью закончится этот кошмарный сон».
~ «Вот, черт. Неверный диагноз».
Вормс в отдалении, словно луг, омытый весенним ливнем, вернул себе прежний облик. Миллионы демонов, будто мухи, захваченные половодьем, пролились в реку Неккар. Они утащили с собой бездыханное тело врача; но душа его вознеслась на Небеса.
~ Чудеса в Виттенберге продолжались все лето, всю осень и дальше. Старики обрели новые силы, молодые познали мудрость. Урожай на полях уродился в тот год небывалый; городские трущобы снесли, в городе построили несколько новых церквей и основали университет. Когда горожане нашли труп Горацио, они похоронили его на перекрестке дорог, как нечестивого самоубийцу. А что стало с его душой, о том известно лишь дьяволу.
~ Весьма поучительно, я бы сказал. Но если вам все еще интересно, то вот как все было на самом деле. Добрые граждане Вормса, которые были весьма легковерны и простодушны, напридумывали себе всяких ужастей, так что сами себя напугали до полного помешательства. Иероним с Лаббертом, почуяв опасность, поспешили укрыться. «Отмщения! Отмщения! – скандировала толпа, швыряя камнями в окна Иеронима. – Это он, окаянный, наслал на нас бесов! Смерть ему! Смерть! Повесить на месте!» Лабберт, все еще злой, как черт, вдруг встрепенулся, как будто ему пришла некая свежая мысль. Иероним занервничал еще пуще.
«Ага, – сказал Лабберт. – Они за тобой пришли, не за мной». Иероним достал из ящика стола лист пергамента и быстро подправил свое завещание. «В знак нашей дружбы, Лабберт, я завещаю тебе десять процентов стоимости моего земного имущества». Взбешенная толпа уже принялась выламывать дверь. «Это твоя последняя ложь, – сказал Лабберт, когда первый топор вонзился в деревянную обшивку. – Нет у тебя никакого земного имущества». Что было истинной правдой, если не почитать за великие ценности веревку с петлей и предсмертный стояк. А мораль такова:
Думайте, что сочиняете, любезные господа, А то наплетете с три короба, и будет вам с этого только беда.
Explicit liber Pandaemoniam
ПРОЛОГ СПЯЩЕГО ПЬЯНИЦЫ
Да, вы уже тоже заметили: рассказчики потихоньку кончаются. Все взоры обращены в сторону спящего пьяницы, что храпит себе на носу. Вслух никто ни о чем не договаривался, поэтому я затрудняюсь сказать, чья нога въехала ему в ребра. Спящий вздрагивает во сне и приоткрывает один глаз.
В с е х о р о м: Расскажи нам историю, мы хотим историю, давай рассказывай нам чего-нибудь…
Спящий то ли рычит, то ли стонет. Мир сновидений никак его не отпускает: он по-прежнему погружен в эти мягкие воды самозабвения.
С п я щ и й п ь я н и ц а: Не знаю я никаких историй.
– Ну уж нет, не отлынивай, – распекает его монашка. – Мы все нашли, чего рассказать, чтобы скоротать время. Теперь твоя очередь.
С п я щ и й п ь я н и ц а: Мы все?
Р а с к а я в ш и й с я п р о п о й ц а (то ли радостно, то ли подавленно, непонятно): Так он даже не слушал.
Глаз спящего пьяницы закрывается, как будто улитка выглянула на миг из домика и снова втянула рожки. Пьяная баба раскрывает ему веки пальцами. Спящий закатывает глаза, зрачки ищут спасения в глубине глазниц.
П ь я н а я б а б а: Нам нужно что-нибудь, чтобы взбодриться.
П е в ц ы-г о р л о п а н ы: Песня.
М о н а ш к а: Псалом.
Но спящий (пьяная баба по-прежнему не дает ему слепить веки, и ее проспиртованное дыхание обжигает ему глаза) и вправду не знает никаких историй. То есть вообще никаких. Все остальные, похоже, близки к отчаянию.
С п я щ и й п ь я н и ц а: Хотя нет, может быть, кое-что я и смогу рассказать! Только ты убери руки! (Моргая и заливаясь слезами.) Мне часто снится один и тот же сон. Он такой… очень неспешный. Может быть, если начать его пересказывать, так и сказать будет нечего. (Он зевает, пуская слюну.) Вам наверняка будет скучно.
В с е х о р о м: Нетнебудетдавайрассказывайскорее.
С п я щ и й п ь я н и ц а: Это просто как бы картинки у меня в голове. Никакого сюжета и действия. И смысла тоже никакого, насколько я понимаю. Скорее всего вы уснете где-то на середине. (Сладко зевает.) То есть будем надеяться.
РАССКАЗ СПЯЩЕГО ПЬЯНИЦЫ
Представьте себе комнату, узкую комнату, со скошенным потолком. Стены в комнате светло оранжевые, хотя их почти и не видно за картинами и книжными полками. Листочки с картинками и памфлеты разбросаны по кровати, по белому покрывалу. В окне видны ветки каштана – маленький садик, где лавры и падубы, и еще дальше – дома и деревья. Это декорации, которые никогда не меняются. Теперь представьте себе письменный стол с аналоем, весь уставленный странными приспособлениями. В том числе: две лампы, что горят без масла и дыма, музыкальные шкатулки, что играют сами по себе, так что не надо их заводить, и большая белая фасолина с серой припухлостью в виде такого маленького бугорка – она лежит на бархатной плоской подушке и ерзает, если притронуться к ней рукой[64]. За столом сидит молодой человек. У него румяные щеки и вечно спутанные волосы. На щеках – трехдневная щетина. И он что-то пишет на клочках бумаги.
В общем и целом, вот так все и есть. Видение необычное, да, но все выглядит буднично, обыкновенно. Если там есть волшебство, то его очень мало: никаких магических превращений, никаких потусторонних явлений. Молодой человек не летает по воздуху и не беседует с моими покойными родичами. Есть только я, которому все это снится, и он – мой сон.
И там никогда ничего не происходит. Вы спросите, есть ли там кто-то еще? Его отец, его мать. Служанка, что приходит к нему убираться и болтает без умолку, но он совершенно бесстыдно ее затыкает, не желая вступать в разговоры. Иногда его кот, ленивая и медлительная зверюга с черной мордочкой и отвисшим пузом, запрыгивает на стол. Кот разбрасывает листы и жует уголки книг, и если он где уляжется, его уже не сдвинуть. Кот говорит: прррр-прррр. И молодой человек прекращает попытки согнать его со стола, причем очень охотно, и чешет его за ушком. Друзей он дома не принимает. Женщин к себе не водит. Для компании у него есть черный сундук, украшенный светящимися циферками, и этот сундук разговаривает на разные голоса. Молодой человек никогда не вступает в беседы с духами, хотя иногда, если кто-то из них его сильно рассердит, то он может его отругать. Из того же самого сундука – там есть такой маленький ящичек, он высовывается наружу, как язык, принимающий святое причастие, – молодой человек извлекает и музыку – иногда эта музыка режет слух и совсем не похожа на музыку, под которую он пытается писать.
Теперь что касается его работы, этой загадочной писанины… Иногда, просто для развлечения, он отталкивается ногами от пола, потом поджимает ноги и вертится вместе с креслом по часовой стрелке. Когда ему надоедает крутиться по часовой, он начинает вертеться против. И так может продолжаться достаточно долго. То туда, то сюда. Иногда он нагибается к полу и снимает с ковра ворсинки или смотрит в окно на каштан. Да, я же предупреждал, что мой сон – самый скучный из всех снов в истории сновидений. Я терпеть не могу этого человека. И все-таки он постоянно мне снится. Вот он, родимый, бездельничает in perpetuum[65] у себя в келье.
Похоже, он одержим нездоровой любовью к выбеленной кости. Она лежит у него на кровати. Когда кость начинает пищать и выть, он берет ее в руку, подносит ко рту и успокаивает звуками голоса. Потом он кладет ее на место и с явною неохотой возвращается к работе. Вернее, к своим книгам. Я еще не рассказывал про его книги? Про его страсть собирать их и ими владеть, про то, как он читает по нескольку книг за раз, начинает одну, тут же бросает, берет другую, ее тоже бросает, берется за третью, и ни одну не дочитывает до конца. Вы, может быть скажете: что скромный уличный фокусник понимает в книжной учености? Но я понимаю достаточно, чтобы сравнить его ревностную тягу к книгам со страстью охотника, одержимого мыслью собрать побольше трофеев. Он так гордится своими книгами как настоящий мужчина гордится своими детьми.
Но я отвлекся… частенько он прерывает работу, чтобы ненадолго вздремнуть. Вы все видели, как кошка, когда собирается спать, долго мостится и так, и сяк, пока не сворачивается клубочком. Так вот, до него далеко даже кошке. Сначала он долго сражается с одеялом и взбивает подушку, потом ворочается с боку на бок, и только потом засыпает – и жутко храпит – может быть, этим и объясняется его одиночество. Когда он не может заснуть, он встает и выходит из комнаты, и я слышу приглушенные голоса за стеной. И еще – музыку, и шарканье ног. Но я ни разу не слышал, чтобы он разговаривал с кем-то за стенкой. И никто из соседей к нему не заходит.
Вот так вот, всегда один – за исключением редких мгновений, когда к нему входит мать с родительскими наставлениями и чистыми носками, которые она складывает попарно и убирает к нему в шкаф.
Вот так вот, всегда один – за исключением кота и его весельчака-отца – молодой человек, моя выдумка – ибо кто же он, как не фантом, порожденный моим воспаленным воображением? – моя выдумка держится за свою писанину, как будто это скала посреди бурного моря.
Позвольте мне описать, как он обычно работает – его метод – хотя «метод», может быть, слишком сильно сказано. Сперва он пишет корявым и неразборчивым почерком на каких-то клочках бумаги, то есть на первом, что попадается под руку, например на обороте смятых счетов, которые он достает из мусорной корзины и разглаживает рукой. Когда же он благополучно исписывает все листы, он прикрепляет их к аналою и переписывает заново, внося изменения и поправки, в зеленую толстую книгу. Вариант из зеленой книги – которая состоит почти сплошь из зачеркнутых или вымаранных фраз, – он переписывает, внося изменения и поправки, в маленькую синюю книжку. Потом он садится перед доской из слоновой кости, в которую врезаны мелкие квадратики с буквами, и набивает на них текст из маленькой синей книги. Белая коробка на столе вздыхает[66] – пффффвввззззззуууввв – и выплевывает отпечатанные листы в формате кварто, – молодой человек их читает и исправляет там что-то красными чернилами – потом снова стучит по клавишам из слоновой кости – белая коробка вздыхает и выдает очередную порцию печатных листов – он снова читает и вносит поправки синими чернилами – снова стучит по клавишам – белая коробка выплевывает отпечатанные листы – и так далее, и так далее, и так далее, пока ему это не надоедает.
Кстати, я не понимаю ни слова из того, что он пишет.
Какая-то китайская грамота.
Но время идет – прошу прощения за избитое выражение, – и я устаю от такого сна – сон должен быть отдохновением для души, я же сего отдохновения лишен, – но время идет, повторюсь, и он просыпается. Ближе к ночи. Просыпается ближе к ночи и садится работать, вполне, скажем так, бодрый. Работает он до глубокой ночи, и вид у него, должен заметить, донельзя глупый. Рот открыт, глаза выпучены. По завершении работы молодой человек, моя выдумка, приступает к своеобразному ритуалу. Перебирает книги, как будто считает, все ли на месте. Ставит на коврик домашние туфли. Заглядывает под кровать, нет ли там пауков. Складывает листы в стопки на столе, утихомиривает говорящих духов из черной коробки и лезет рукой под стол, где у него тихонько жужжит какое-то хитроумное приспособление. Мне не видно, что это такое, но он лезет рукой под стол, и жужжание умолкает. А я просыпаюсь.
Мне почти жаль просыпаться. Потому что, когда я не сплю и не вижу его во сне, он исчезает, фьють, потухает, как свечка. Поэтому я всегда возвращаюсь туда, в тот сон – каждый раз, когда выдается такая возможность, – чтобы придать ему больше жизни. В конце концов, это я его выдумал. Этот угрюмый парень обязан мне всем. Он – мое наказание. Ибо признаюсь вам как на духу, я прожил презренную грешную жизнь. Я обманывал и дурачил доверчивых простаков. Как у нас говорят, ловкость рук, и никакого мошенничества. Деньги и ценности перетекали моими стараниями из чужих карманов в мой собственный. Вы бы меня послушали, господа хорошие, как я вещал перед собранием зевак о каббалистических знаниях и душах, запроданных дьяволу, пока мой напарник шнырял в толпе и чистил карманы невинных граждан, по такому раскладу вполне можно было бы предположить, что мне всю жизнь потом будут сниться кошмары. Но нет. Я не сделал в жизни ничего хорошего, и теперь несу наказание. Наказание скукой. Он— мое наказание, моя выдумка, плод моего воображения. Дитя, обманувшее все ожидания родителя.
И все-таки – иногда у меня возникает легкое подозрение – аааааа (сладкий зевок) — такое смутное-смутное подозрение, что я, может быть, ошибаюсь. Может быть, я не творец того сна. Может быть, все гораздо сложнее. Когда молодой человек надолго выходит из комнаты, у меня перед глазами возникают рыбы. Акула плавно скользит слева направо – мурена выглядывает из-за камня – моллюски пускают воздушные пузыри, что поднимаются вверх периодически повторяющимся узором. Все это сопровождается глухим гулом морских глубин, и тихим бульканьем пузырьков – буль-буль-буль, — и жутковатым спокойствием. А потом он возвращается и спасает меня от моря[67].
Вы все, наверное, знаете – ааааа — знаете это ощущение – ааааа, прошу прощения – ощущение, когда тошнота подступает к горлу? Так вот – ааааа, о Господи, что ж такое – там, во сне, у меня очень похожие ощущения. Когда меня накрывает страх. Сон – он как водоворот. Увлекает с собой, но ни разу – до самой-самой глубины.
Но в последнее время молодой человек из сна не бездельничает. О нет. Он исступленно работает. Он больше не тратит зря время, не ищет, чем бы отвлечь себя от работы. Он пишет и пишет, истово, сосредоточенно. И глаза у него горят жаждой убийства…
– РАДИ БОГА, – вопят все разом, – ЗАТКНИТЕ ЕГО, КТО-НИБУДЬ!
ПРОЛОГ ОБЖОРЫ
Все скопом бросаются на рассказчика: певцы-горлопаны с кулаками, пьяная баба с фляжкой, монашка с лютней и монах с сандалиями в руках – дубасят его и пинают нещадно. Тот прикрывает голову руками и безропотно сносит удары, пока ярость измученных слушателей не сходит на нет; отмутузенный бывший фокусник, а теперь попросту выпивоха и соня, лежит неподвижно. Похоже, он спит.
П е в ц ы-г о р л о п а н ы: Еще историю, хотим еще!
Все ищут обжору. Но находят лишь непонятный кожистый мешочек за мачтой. Он судорожно подергивается и урчит, извергая вонючие газы.
– Где он? – спрашивает монашка, зажимая нос.
– Там, внутри, – отвечает шут, указывая своим скипетром на смердящий куль.
М о н а х: Похоже на курицу.
П ь я н а я б а б а: Не, на винные меха.
Ш у т: Это его желудок.
Не зная, что рассказать, когда придет его очередь, и доведенный до исступления издевательской курицей со сквернословящим задом, обжора сожрал сам себя. Поскольку все были заняты избиением предыдущего рассказчика, никто не слышал его смачного чавканья, в котором смешались боль и восторг, как это бывает, когда кавалер, обуянный страстью, лобзает девицу, или когда кто-то пробует очень острое кушанье, от которого слезы текут в три ручья.
Страдающий от газов мешок говорит…
РАССКАЗ ОБЖОРЫ
Ффф. Оо. Ппррпффппррффф.
ЭПИЛОГ
Это была не обычная вонь, какая бывает, когда кто-то пускает газы. Это было благоухание всего обжоры. Как будто целая жизнь раскололась на части и испарилась смесью различных запахов. Медовый дух детских какашек, сладкое материнское молоко, луковый привкус растущих костей. Пассажиры на корабле давятся едкими испарениями похоти, честолюбия и разочарования, что воняет почище протухшего сыра. И от сей обонятельной хроники не укрыться никак: как ни зажимай пальцами нос, запахи все равно просачиваются —так вонзается в уши пронзительный вопль, даже если закрыть их ладонями.
Шут уже не может сдержать рвотных позывов. Со своего места вверху на корме он поливает раскаявшегося пропойцу полупереваренным пивом, и брезгливого монаха сразу же начинает тошнить. Монашка, на которую тоже попало, и сама начинает блевать прямо на стол; глядя на это, блюет и пьяная баба, прямо себе во флягу; фляга быстро переполняется, и рвотная масса проливается на спящего пьяницу, который выплевывает на корму кварту домашней браги. Певцы-горлопаны, захваченные перекрестным огнем, отползают в сторонку и, перегнувшись через борт, извергают в морскую пучину содержимое своих желудков.
Последним (уже после того, как пловец внес свою скромную долю в размере пинты) в этот дружный поблёв вступает раскаявшийся пропойца. Вы скажете: да ему просто нечем тошнить, после стольких разов, – и вы будете правы. Это как если б голодная птица пыталась отрыгнуть. Твердый комочек, что плюхнулся в воду, был не больше лесного орешка. Но все-таки именно он, я почему-то ни капельки несомневаюсь явился причиной последующих событий.
Кося глазами на свою комковатую мокроту, раскаявшийся пропойца с ужасом видит, как что-то темное и извивающееся поднимается из глубин. Червь в форме воронки, цвета несвежей требухи, раскрывает розовое отверстие и заглатывает комочек, плавающий у поверхности. Онемевший от страха раскаявшийся пропойца хватает черпак и колотит им по воде, пытаясь прикончить морского стервятника. Но удары не действуют на червя. Они его даже не отпугнули. Он опять разевает рот – эту кошмарную дырку, которая может быть только ртом, – хватает черпак и выдергивает его из рук пропойцы.
– Черт, это же был наш руль! – Монах в запале и не замечает, что поминает черта. – И как мы теперь будем рулить?!
Но на ответ времени не остается. Вода вокруг корабля начинает как будто вскипать, и корабль весь дрожит – от трюма до самой верхушки мачты. Море взрывается буквально в нескольких ярдах от борта. На поверхность всплывает какая-то студенистая масса, в два раза больше суденышка. На первый взгляд это похоже на гигантскую сеть, полную рыбы. При всем старании я не могу описать это чудище целиком, не могу свести части в единое целое. Тошнотворное зрелище: полупрозрачные, переливчатые тела подергиваются, как будто в конвульсиях, внутри расползающегося мешка из плоти, а то, что раскаявшийся пропойца принял вначале за червя, оказалось всего лишь кончиком щупальца.
– Нет. Я не верю. Так не бывает, – лопочет раскаявшийся пропойца. Словно в доказательство, что так бывает, гигантская клешня вырывается из воды, хватает его за горло и тащит за борт. Бедняга даже и пикнуть не успевает. Никто не бросается ему на помощь. И чудовище погружается под воду, унося с собой свою добычу.
И вот что странно. Никто не кричит и не рвет на себе волосы, хотя тот, кто видел подобный ужас, должен вообще обезуметь от страха. Но нет. Все застыли на месте и боятся даже моргнуть, как будто движение век способно навлечь беду и на них тоже. От раскаявшегося пропойцы не осталось и следа, только несколько пузырей неизвестного происхождения безутешно побулькивают на поверхности.
Пловец, который только теперь осознал, что таится в глубинах под его голыми ногами, пытается вскарабкаться на корабль.
– Бога ради, дружище, – цедит кто-то сквозь зубы, – не трепыхайся.
Это тактика кролика перед лицом неумолимой опасности. Пловец, однако, демонстрирует отклик испуганной рыбы: бьется в панике, мечется туда-сюда и привлекает внимание пучины.
Как описать это последнее нападение? Может быть, кто-то из вас, проходя в солнечный день мимо тихого озера, видел, как рыба выпрыгивает из воды, как ее мокрое скользкое тело выгибается в обжигающем воздухе, и отблески солнца сверкают на чешуе? Теперь представьте себе ту же рыбу, но увеличьте ее во сто крат. Вот такая вот рыбина и выскакивает из моря, глотает ком теста, болтающийся над столом, и перекусывает веревку. Застывшим в ужасе пассажирам все же хватает ума пригнуться, чтобы не попасть под огромный плавник – который бьет одного из замешкавшихся горлопанов плашмя по спине. Оглушенный, тот падает в море и тут же пропитывается водой, как облатка – вином.
– Спасите его… кто-нибудь! – кричат его перепуганные товарищи. Но и они тоже обречены. Превращения не избежать никому. Второй певец-горлопан покрывается потом, густым и вязким, как мед. Он пытается облизать губы, но язык прилипает к нёбу. Волосы как будто приклеиваются к голове, веки слипаются – не разодрать, и поэтому он не видит приближающийся рой. Оно опускается словно из ниоткуда: оглушительное, жужжащее облако. Все остальные, кто это видит, спешат отойти подальше. Пчелы размером со скворца облепляют несчастного, назойливо лезут в рот, пропихивая друг друга, и в конце концов он, обессиленный, падает в воду.
Его напарник тем временем в ужасе смотрит на свой указательный палец, который растет и растет – и превращается в полую трубку. Палец уже такой длинный, что палубы не хватает, и он свисает над водой, и тут притаившееся под водой чудовище хватает эту соломинку и начинает сосать. Мы в отчаянии наблюдаем, как третий певец-горлопан бледнеет прямо на глазах, его кожа провисает пустым мешком; а потом – резкий рывок, и его утянуло за борт.
И тут начинается уже полный кошмар. Пьяная баба отбивается от громадного щупальца, и отбивается поначалу успешно, но коварное чудище отбирает у нее фляжку и таким хитрым образом заманивает свою жертву в пучину – где на ней тут же смыкаются створки ракушки гигантской устрицы, так что торчат только ноги.
Истовые молитвы не помогают монашке. Ее собственный плат словно взбесился – он растянулся, как черная перепонка, у нее перед лицом, закрывая обзор. Она слепо мечется по палубе, наступает на собственную лютню и тоже падает за борт.
Впрочем, и на самом корабле уже небезопасно: чешуйчатые зверюги с клыками и бивнями бьются о деревянные борта, пробивая их насквозь.
По левую руку от меня барахтается спящий пьяница: с плачем идет ко дну, сжимая в руках свою стеклянную бутыль. По правую руку – огромный кит, у него в пасти беснуется шут. Когда вода поднимается к верхнему нёбу кита, шут хватается за решетку китового уса и орет в исступленном восторге:
– Наконец! Наконец-то!
Надо мною – монах. Пытается вскарабкаться вверх по матче в надежде спастись от воды, что уже заливает палубу. Но он только скользит на курином жире; ряса его задралась, явив миру рябые дородные ягодицы. Он срывается с мачты и с пронзительным визгом падает в море, что буквально кишит чудовищами. Неторопливая грустная тварь с немигающими антрацитовыми глазами глотает жидкие крики монаха и извергает их, переваренные до шепота, из своей темной, таинственной прямой кишки.
Что-то липкое и противное, как куриная кожа, задевает меня по ноге. На лице у пловца отражается страх и гадливость. Его мокрые пальцы выскальзывают у меня из руки. Острая боль пронзает мне руку до локтя, когда в моего сотоварища с ходу вгрызается некое непонятное существо. Наши взгляды встречаются через пропасть. Я знаю, мой рот не способен произнести ни звука, и поэтому я не выкрикиваю слова прощания, когда пловец, бездыханный, уходит под воду.
Очень долго (или это только так кажется, будто долго) я жду в одиночестве в открытом море. За спиной у меня тонет мачта. Ее ветви вздыхают, пропитываясь водой, каждый листик одет крошечными пузырьками. Я представляю себе, как пловец опускается на дно, руки легонько покачиваются над головой, глаза закрыты, и там, под смеженными веками – целый мир. Ему всего-то и нужно было, чтобы кто-нибудь его выслушал, и я бы выслушал обязательно – да, несмотря на его непомерное самомнение и зазнайство. Я бы с радостью окунулся в поток его скучных речей и держался бы на плаву только за счет силы слов, но при условии, что они будут новыми, то есть, я имею в виду, всегда обновленными.
Теперь, когда он утонул, я должен всплыть на поверхность.
Второй пловец – это я.
Вспомним, как все начиналось (эта хроника, я имею в виду): в своем прологе я совершил одну маленькую оплошность – едва не раскрыл себя, хотя надеялся сохранить свой секрет до конца, никто не должен был знать, что я вообще существую. Перечисляя предметы, имевшиеся на борту, я упомянул плошку для подаяний, но ведь нищего не было. Так чья же тогда эта плошка? Конечно, моя. Я наполнил ее морской водой. Разумеется, со смыслом – чтобы все остальные взяли себе на заметку. «Пейте, мечтайте и веселитесь, друзья: все равно всем вам сгинуть в морской пучине».
Я не знаю, почему они все должны были утонуть. Что это: наказание – или искупление?