Я стоял на пороге и в бессильном отчаянии наблюдал, как эти маленькие дьяволята обезглавливают статуи, переворачивают скамьи и ломают ракитниковый тоннель. Что же касается травяного сада, мальчишки вырвали с корнем все травы, а ведь там было много полезных растений, каковые могли бы унять резь в их раздувшихся животах и извести гнойники и прыщи на их лицах. Я смотрел на это опустошительное буйство, и думал, уж лучше б они продолжали воровать фрукты и рыбу, потому что в тех кражах хотя бы был смысл. То есть, конечно, лучше бы они вообще сюда не приходили, но из двух зол всегда выбираешь меньшее. Мне пришлось поменять тактику. Другого выхода у меня не было. Как дон Амадо, одержавший пиррову победу над Эметикусом, я прибег к последнему средству. Дабы спасти то немногое, что осталось, я пожертвовал тем, что уже было потеряно
[58]. Я громко позвал мародеров, мол, идите, сюда. Когда они все собрались у входа, я уже был внутри. Заперся на все замки и переговаривался с ними через дверь. Ввиду нужды и лишений, сказал я, которые терпим мы все, я, так и быть, отдам им участок земли. И пусть сеют там, что хотят. Я открыл дверь и предстал перед ними во всем великолепии своего предельного истощения. Уязвимый и атаксический
[59] я. Трясясь, как в лихорадке, и тяжело опираясь о палку, я обдал их дурным запахом изо рта. Идите за мной, сказал я. Слабый и беззащитный я потащился по лабиринту. Онемев от омерзения, маленькие мародеры двинулись следом. У вас есть командир, спросил я, волоча свои хилые кости по направлению к травяному саду. Мальчишки заспорили между собой. Я командир, сказал какой-то худосочный заморыш и предупреждающе поднял кулак, готовый подавить всякое сопротивление. Я запомнил его лицо. Вот здесь, сказал я, вот этот участок и прилегающая вересковая поляна. Отдаю их вам. Пашите, сейте. А взамен прошу только, чтобы вы принесли мне растения, которые вы тут повыдергали. Вам все понятно? Да, господин. Вы меня не подведете? Нет, господин. У вас есть семена? Вам их хватит? Да, господин. С тем я и вернулся в дом, и мешала мне только дрожь в ногах. Лицемерие, скажете? Капитуляция? Но вы вспомните, каким я был слабым. Я имею в виду физически. Слепой ничего не видит, зато у него острый слух. Также и мне, слабому телом, пришлось полагаться на силу ума. Отступить, чтобы потом перейти в наступление. Пойти на уступки чтобы спасти, что еще сохранилось от пяти оставшихся садов! Очень скоро, как и было договорено, у дверей дома выросла куча трав из опустошенного травяного сада. Принес их тот самый заморыш, командир. Разумеется, он опять жульничал в лабиринте. Мальчишка, понятное дело, не различал растения и свалил все в одну кучу. Я разобрал ее и отложил семена, если где были семена. Наконец, я нашел, что искал. Чтобы удостовериться, что это именно то, что нужно, я сверился с книгой. Пятнистые, сморщенные листья. Зловонный грибковый запах. Я соскреб скальпелем на бумажку несколько образцов. Aplanobacter brassici. Sclerotina sclerotorium. Nectria leguminosa. He буду вдаваться в фармакологические подробности. Достаточно будет сказать, что по окончании работы единственным препятствием на пути к окончательной моей победе стояла проблема распространения. Сквозь смотровую щель я наблюдал за возней моих, скажем так, арендаторов. Они копались в своем огороде и горланили песни. Замечу, кстати, что пели они отвратительно. Я открыл дверь и позвал их командира. Когда у них будет чего поесть, сказал я, изображая униженное смирение, можно мне тоже кусочек? Я такой же голодный, как вы. Я страдаю, как вы. Мальчишки на импровизированном огороде прервали свою работу и слушали мои горестные причитания. У меня есть один порошок, сказал я. Удобрение. Чтобы земля была плодородной. Я погладил себя по животу, вернее, по впалому углублению под ребрами, изображая голодное предвкушение. Должно быть, зрелище получилось и вправду забавным, поскольку моя бледная исхудалая пародия на обжорство вызвала дружный смех. Командир кивнул, улыбнувшись. Улыбка предназначалась мне и означала согласие. В конце концов дураку все доверяют. Когда я вернулся со своим порошком, меня встретили веселенькими улыбочками. Мне помогли пройти по лабиринту, и терпеливые руки поддерживали меня, пока я рассыпал грибковую пыль в распаханную землю. Чуть позже мне принесли аппетитный кусок зажаренной на костре белки. Я смаковал это горячее мясо, медленно пережевывая каждый кусочек. И это, любезный мой господин, есть сердцевина моей истории. Дальше все было просто, и примитивно, и непримечательно. Простая формальность, не требующая особого красноречия. Посевы мальчишек взошли и созрели. С помощью моего удобрения они пожухли и сгнили на корню. Страх и смятение моих незваных соседей долго варились в собственном соку, пока не взбурлили жаждой мести. Толпа собралась у моих дверей, алча крови. Хотя я сомневаюсь, что из меня тогда можно было бы выжать достаточно, чтобы удовлетворить эту жажду. Я так ослаб, что почти не вставал с постели. Я больше не мог сосать свой кожаный ремень, потому что во мне не осталось слюны даже на один плевок. Не подозревая о столь плачевном моем состоянии, мальчишки вытоптали лабиринт. Это было последнее унижение. После чего они стали ломиться в дверь, и дверь поддалась. Я потянулся за книгой, но пальцы мои были словно травинки, что пытаются сдвинуть камень. Я еще успел увидеть, как их командир, этот грязный заморыш, ворвался в зал и упал на пол с арбалетной стрелой в мозжечке, а потом я лишился чувств. О блаженное забытье! Его единственный недостаток, что им нельзя насладиться. Когда я пришел в себя, никакого небесного хора я не услышал. Серафимов и херувимов поблизости не наблюдалось, а жемчужные врата, видимо, демонтировали для реставрации. Иными словами, я все еще пребывал в бренном теле на грешной земле. Спина ужасно болела, приветствуя мое возвращение к жизни, и вскоре я понял, что болела она потому, что лежал я на мягкой постели. В какой-то комнате. Я не узнал эту комнату. Я не помнил, как я туда попал. Я попытался заснуть, но, видимо, я хорошо выспался, потому что спать не хотелось. Чтобы хоть чем-то заняться, я начал рассматривать очень красивые кожаные сапоги, что стояли возле кровати. Мой взгляд поднялся чуть выше и наткнулся на элегантные панталоны, расшитые шелком, восхитившись изящным узором, я поднял глаза еще выше и увидел не менее роскошный жилет, мантию, отделанную горностаевым мехом, цепь с медальоном и гофрированный воротник. Кто ты, спросил незнакомец, и что ты делаешь в моем доме? Я ответил, что мог бы задать тот же вопрос. Незнакомец кажется, оскорбился. Я, правда, не понял, с чего бы. Я, может быть, воздух испортил? Это
мой дом, сказал он, я уехал отсюда со всеми домашними, спасаясь от чумы. Теперь, когда эпидемия прошла, мы вернулись и обнаружили, что какие-то дети заняли поместье. Мы их прогнали. Там была кровь, на пороге. А во Внутреннем Кабинете мы обнаружили вас и мертвого мальчика. Он говорил что-то еще, но я не то чтобы не слушал, просто все плыло у меня в голове. Вот ваши вещи, сказал он и вывалил мне на колени ясеневую палку, плащ, камертон, разодранный ремень, арбалет, веревку-привод для арбалета и обглоданные беличьи кости. Ничего не пропало? – спросил он. Все на месте? Я перебрал в руках свои земные богатства. Нет, сказал я, ничего не пропало. Я не смотрел на него, но я чувствовал на себе его пристальный взгляд. Его отвращение было как липкая слизь у меня на коже. Все не так, как вы думаете, сказал я. Я музыкант. Провидение послало меня сюда, чтобы спасти ваш сад от разорения. Хозяин дома громко расхохотался. Вы видели, спросил он, что стало с садом? Я попытался ему объяснить. Попытка вышла не очень удачной, я то и дело терял сознание, а потом меня вообще перебили, пришел слуга, вставил мне в горло воронку и принялся вливать в меня жидкую овсяную кашу. Когда же я попытался возобновить свой рассказ, хозяин дома меня перебил. Но что я сделал? И почему? С какой целью? С тех пор прошло столько времени, а я все думаю над этими вопросами. Вот, скажем, вы, благочестивый монах, что побудило вас отказаться от мирской суеты и избрать жизнь созерцательную? Вино, пирушки, любовные похождения, вам это не нужно. Для вас поэзия уединенного созерцания важнее просодии низменных мирских радостей. Великий зверинец Искусства, многолистные цветы Философии приятнее вашему сердцу, нежели медвежья яма и самый роскошный бордель. И я, любезный мой господин, целиком и полностью разделяю ваше желание отвернуться от грубой и грязной vita activa
[60], ваше стремление к Красоте. Сад для меня был таким же прибежищем духа, как для вас – монастырь. И все же, чтобы его защитить, мне пришлось снова прибегнуть к Действию. Я боролся не на жизнь, а на смерть, чтобы спасти его от вульгарной толпы И какова благодарность? Меня попросту вышвырнули оттуда, даже спасибо и то не сказали. Ну да, конечно, у нас, у артистов, такая судьба, бродить по дорогам и весям и не ждать благодарности за свой труд. Но все же мне было немного обидно, когда хозяин дома приказал мне убираться с его земли. Я возразил, дайте мне лютню, и я буду играть вам музыку. Дайте мне лопату, и я буду копаться в саду. Только позвольте остаться здесь. Но хозяин скривился, как будто лимон откусил, и развернулся, чтобы уйти. Я упал ему в ноги и, рыдая, вцепился в его роскошные панталоны. Ему пришлось звать на помощь слуг, чтобы они оторвали меня от него, как присосавшуюся пиявку. Мне дали с собой хлеба, воды и даже немного денег. Мне бы очень хотелось сказать, что я уходил с гордо поднятой головой, и мой гордый силуэт растворился в сумраке леса. Но я не склонен к преувеличениям. Я просто ушел. Глядя в землю. Как тогда, на ржаном поле, после сражения. Мир раскинулся передо мной, облизываясь и щелкая челюстями. И с тех пор, куда бы я ни пошел, меня всегда обгоняли Слухи, устилая мне путь шипами. Кое-кто из мальчишек, должно быть, вернулся домой и рассказал обо всем, что было, и беспристрастием эти рассказы явно не грешили. Послушать, что говорят люди, так я ни дать ни взять Вечный Скиталец, а Фландрия – земля Нод
[61]. Я скрываю лицо, потому что оно у меня заметное, как вы сами уже убедились. Этот огромный носище, он как каинова печать. Он постоянно маячит у меня перед глазами. Всякий час, когда я не сплю, я смотрю на него под своим капюшоном. А ведь когда-то я был способен видеть значительно дальше собственного носа. Там, в саду, я благодарил провидение, что у меня такой нос, ибо чем больше нос, тем он чувствительнее к ароматам, а ароматы там были божественные. Но это было тогда. А теперь я не чувствую никаких запахов, кроме дерьма и помоев. Да, это все, что я чувствую. А все, что я слышу, когда играю, это глупая болтовня торговцев, которые убили бы меня на месте, если бы знали, кто я. Вот почему я вам так благодарен, господин монах. Вы единственный уловили суть. Наша жизнь – это не бренный мусор. Вы услышали мою музыку, вы ею прониклись. Ваша душа отозвалась сопереживанием. И за это больше спасибо.
* * *
Мнемозина, матерь всех муз[62], ты в своем простодушии позволяешь нам так легко забывать все, чему нас учили, и Знания словно испаряются из головы, но самые жестокие воспоминания навсегда остаются с нами. Едва менестрель закончил свою историю – каковая наполнила мое сердце печалью и гневом, – нас вспугнули голоса с улицы. Они приближались к нашему укрытию. Менестрель укрыл лицо капюшоном до самого кончика носа, я последовал его примеру. Мы вжались в стену за сырным ящиком.
Представьте себе весь наш ужас, когда голоса сделались громче, и четверо человек стали спускаться в подвал! В стене была небольшая ниша, где было темнее, и мы с менестрелем осторожно переползли туда. Четверо крепких рабочих остановились буквально в нескольких дюймах от нас. Зажимая руками носы, они отпускали грубые шуточки насчет вони. Мы тоже затаили дыхание, хотя давно свыклись с запахом.
– Ладно, парни, взялись, – сказал кто-то из них.
Они подхватили ящик и потащили его вверх по ступеням. Дневной свет пролился в подвал.
Я не помню, кто из нас первым себя обнаружил – я или менестрель, – и выступил из укрытия, каковое, по сути, и не было никаким укрытием. Что-то бессвязно бормоча, мы поднялись из грязи – две скрюченные фигуры, словно двое восставших покойников в темных саванах. Рабочие от испуга выронили ящик. Сыры покатились по лестнице вниз, прямо на нас с менестрелем. Несмотря на загустевшую кровь в затекших членах[63], я довольно проворно выскочил на улицу. Менестрель же, увы, едва успел передать мне свою лютню, прежде чем исчезнуть под сырным обвалом.
Первые пару секунд ничего не происходило. Рабочие застыли на месте, все еще сжимая руками воздух, как будто держась за ящик, который давно уже грохнулся вниз. Они тарашились на меня. Я – на них. Потом они посмотрели вниз, на менестреля.
– Это он! – закричали все разом. – Детоубийца!
Не зная, что делать, я истово перекрестился, надеясь, что Бог ниспошлет мне озарение. Должно быть, крестное знамение меня и спасло, потому что я вдруг почувствовал, что становлюсь как бы невидимым. Никто не обращал на меня внимания. Я стоял и смотрел, неприкосновенный, на сцену, что разыгрывалась у меня под ногами: ибо рабочие стряхнули с себя оцепенение и, прогнав всякую нерешительность, бросились на менестреля.
Совершенно беспомощный, я не мог вмешаться в историю, из которой меня так внезапно исключили. Я подобрал свою рясу и бросился наутек. Улицы полнились громкими воплями и слухами о вершащемся отмщении. Где-то по пути я выронил лютню; я не помню, где и как это случилось, – она просто пропала, как исчезает из памяти сон, когда мы просыпаемся. Да, пока я пробирался вперед сквозь толпу, что текла мне навстречу, у меня было странное ощущение, будто я возвращаюсь к Реальности. Перед мысленным моим взором стоял лишь манускрипт, что ожидал меня в библиотечной тишине.
Разумеется, я нашел книгу в точности, как оставил: открытой на той же странице, в окружении других мудрых книг, которые я отобрал для работы. Все еще не отдышавшись, я уселся на скамью и украдкой взглянул на своих собратьев-книжников. Никто не взглянул в мою сторону. Одни были заняты размышлениями, другие что-то писали в книгах своими гусиными перьями. Постепенно дыхание восстановилось. Строгая библиотечная тишина уняла мое бешеное сердцебиение. Я окунул перо в чернильницу и возобновил прерванную работу. Стены в библиотеке были достаточно толстыми, да и ряды книг поглощали все звуки с улицы. Я отложил перо и встал, чтобы закрыть окно. Ставни я тоже закрыл, от греха подальше.
Explicit liber hortorum culturis
ПРОЛОГ ПЕВЦОВ-ГОРЛОПАНОВ
– Отлично сработано, – говорит шут, когда монах замолкает. – Ты действительно отличился.
М о н а х: Я был тогда молодым и невинным.
П е р в ы й п е в е ц-г о р л о п а н: Ты видел голову менестреля, насаженную на пику?
В т о р о й п е в е ц-г о р л о п а н: Его труп на веревке?
Т р е т и й п е в е ц-г о р л о п а н: Ты закончил свой трактат?
В т о р о й п е в е ц-г о р л о п а н: Теологический.
Т р е т и й п е в е ц-г о р л о п а н: В общем, трактат.
М о н а х: Э… мой «Pudendae»?
Ш у т: Я попросил бы! Соблюдайте приличия, господа. Здесь дамы.
Пьяная баба пускает ветры и громко хохочет. Монашка, избравшая путь покаяния, поднимает глаза к Небесам, надеясь на гром среди ясного неба. И тут вступает пловец (вы еще про него не забыли?), продолжая нападки.
П л о в е ц: А подскажи мне, святой отец, где эта знаменитая библиотека в Брюгге. Просто мне любопытно.
М о н а х: Библиотека… э… Она… в городе.
П л о в е ц: Странно. Я прожил в Брюгге почти всю жизнь, но что-то не помню там библиотеки.
М о н а х: Ну, это было давно… тебя тогда и на свете не было.
Монах видит складочки недоверия на лицах слушателей. Его макушка покрывается испариной.
– Надеюсь, никто из вас не сомневается в правдивости моего рассказа, – взрывается он. – А если кто сомневается, то пусть так и скажет. Но все, что я рассказал, это чистая правда. До единого слова.
Ш у т: Слово само по себе – всегда правда. Важны не слова, а их порядок.
П е в ц ы-г о р л о п а н ы: Правильно, это все относительно.
М о н а х: Нет, не все.
П е в ц ы-г о р л о п а н ы: Это все субъективно.
М о н а х и м о н а ш к а: Нет!
Похоже, что назревает новое противостояние. Певцы-горлопаны о чем-то шепчутся, сбившись в тесный кружок, ни дать ни взять заговорщики. Все внутри у монаха дрожит и трепещет, и он хватается обеими руками за край стола, так что у него белеют костяшки пальцев.
П е в ц ы-г о р л о п а н ы: Слушайте. Теперь наша очередь.
РАССКАЗ ПЕВЦОВ-ГОРЛОПАНОВ
Давным-давно в славном городе Вормсе жил-был один лекарь по имени Ганс.
~ Его звали Горацио. Он был хирургом. И жил в Виттенберге.
~ Иероним был знахарем-шарлатаном; и что хуже всего, он был рыжим. И жил он в городе Вормсе, и кормился за счет того, что дурачил невежд и простаков.
Известный в городе человек, ученый; честный и добропорядочный.
~ Его разум, испорченный образованием, не отличался ни благочестием, ни набожностью.
~ Когда у него умерла жена – женщина, кстати сказать, богатая, – он похоронил ее на кладбище для нищих.
Если где-то случалась болезнь,
~ когда телесные жидкости пребывали в неуравновешенном состоянии,
~ или у кого-то ломило яйца,
Ганс всегда помогал больным. Он знал целебные свойства всех трав и растений. Он умел приготовить бодрящий напиток из спиртового настоя пырея ползучего, из окопника лекарственного, пиретрума девичьего и чистотела. Он знал, как работает тело.
~ Он был сведущ во всем, что касается человеческого организма.
~ и хорошо разбирался в болезнях мошонки.
Он свободно читал на греческом и на латыни. Изучал Гиппократа, Плиния и Плутарха.
~ Его испортили авторы с юга – язычники, забившие ему голову своими погаными идеями.
~ Он знал больше сотни застольных песен типа «Фрайдесвайд-Онанист» и «Гунда глушит эль хмельной».
Входе своих ученых штудий Ганс пришел к выводу, что Господь, сотворив человека, заповедовал нам блюсти не только чистоту духа, но и здоровье и крепость тела. Иначе зачем он создал столько лекарственных трав и растений?
~ Горацио, как мог, боролся с недугами и болезнями, каковые Господь посыпает нам в испытание. Если б он жил в стране Уц, он, без сомнения, взялся бы пользовать Иова, схватившись за эту возможность помешать Всемогущему Господу на его неисповедимых путях.
~ Методы Иеронима были, скажем прямо, нетрадиционны, но иногда пациент выздоравливал. К примеру, он знал верное средство от бесплодия. До того как сифилис и ранняя лысина изрядно подпортили ему внешность, он как-то провел одну зиму в Веймаре и излечил многих бездетных жен, использовав способ необременительный и даже приятный. В апреле он поспешно бежал на юг, в Вормс – а осенью в городе был обильный урожай рыжеволосых младенцев.
Однажды вечером Ганс сидел дома над книгами, и вдруг в дверь настойчиво постучали, Он взял со стола свечу, чтобы осветить себе путь, и пошел отворять дверь.
~ На пороге стоял монах, фыркая и отдуваясь. Сутана вся забрызгана грязью, лицо – как кусок сырого мяса с прожилками жира.
«Господин доктор, – сказал монах, – нужна ваша помощь».
~ Я бежал всю дорогу из монастыря Святого Симониака. Один из братьев тяжело болен. Мы опасаемся, что он одержим дьяволом.
~ Нет! – воскликнул Иероним. – Монах? Одержимый дьяволом? Здесь? В Вормсе?
«Увы, вы пришли не по адресу, – сказал Ганс. – Я не занимаюсь изгнанием бесов». Но монах твердо стоял на своем «И аббат, как назло, в отъезде! – воскликнул он. – Наш священный долг – бороться с Сатаной, если это Сатана. Но чтобы в этом удостовериться, нам нужен диагноз мирянина. Для объективности.
~ Горацио расхохотался. «Одержим дьяволом, говорите? А дьявол, случайно, явился не в облике бочонка с элем ?»
~ «Да, у бесов сейчас самый сезон, так и кишат, окаянные. Буквально на прошлой неделе мне пришлось ехать в Вимпфен – изгонять суккуба. Я сейчас только возьму свою сумку, и мы пойдем. Не волнуйтесь: вместе мы его одолеем».
Ганс крепко задумался. Ему, безусловно, было любопытно взглянуть на больного: случай мог быть интересным. Да и слова монаха были как вызов его талантам.
~ Почитая себя лучшим в городе медиком, Горацио согласился пойти к больному и всю дорогу божился, что Современная Медицина найдет способ, как его исцелить.
Когда они прибыли в монастырь, там все кипело от возбуждения. Не тратя времени даром, Ганс прошел в келью к больному.
~ Монахи тащились за ним по пятам, словно стая серо-бурых крыс.
~ Они пришли в келью, что рядом с часовней. Вонь стояла ужасная – Иероним узнал ее сразу.
Тесная келья была набита битком. Монахи стояли, сжавшись, и бормотали молитвы.
~ Горацио остановился в дверях со скептическим и горделивым видом.
~ Монахи отодвинули занавеску. Больной – тучный, дородный мужчина – сидел, крепко привязанный к стулу.
Несчастный – его звали брат Лемпик – озирался по сторонам с совершенно безумным видом. Дикий взгляд, волосы все растрепаны. Лицо – сплошь прыщи и гноящиеся нарывы. «Мы не решаемся к нему приближаться, – сказал кто-то из монахов. – Он шарахается от бритвы и не пьет воду. Верный знак Зверя».
~ Его звали брат Ламберт. И дьявол был тут ни при чем, ибо брат Ламберт был орудием Бога.
~ Брат Лабберт сидел, крепко привязанный к стулу и с кляпом во рту. Иероним взглянул на него украдкой, так чтобы никто не заметил: это был заговорщический взгляд. Ибо брат Лабберт был Лаббертом-лицедеем. Будучи у Иеронима в долгу, он вызвался сыграть роль безумного монаха. И теперь он исправно пускал слюну и хрипел, завывал, как бешеный барсук, и ревел, как медведь. Как только к нему приближался кто-нибудь из монахов, он начинал нести всякий бессвязный бред или громко пускать ветры. Время от времени он дергался, вперивал взгляд в пространство и обращался по имени к пустым местам: «Абадон» и «Астарот», «Мамон» и «Мефистофель».
Ганс осторожно осмотрел пациента. Монахи, столпившиеся вокруг, говорили ужасные вещи про своего недужного собрата – как он читал «Отче наш» задом наперед и ползал по келье, будто краб; как кровь сочилась у него из глаз, и как он пытался содрать с себя кожу ногтями. Но Ганс ласково заговорил с братом Лемпиком, и тот, похоже, слегка успокоился.
~ Уж такая судьба у избранников Божьих – лицемерные праведники ненавидят их и боятся. Монахи из монастыря Святого Симониака видели ореол света, что сиял вокруг брата Ламберта, словно солнце за набежавшим на него облаком. Они видели, как он любил всякую Божью тварь, и как истово он молился – и за это они ненавидели его лютой ненавистью.
~ Наблюдая за тем, как брат Лабберт плюется, блюет и пердит, Иероним про себя восхищался такому реалистичному представлению. «Отвечай мне, враг рода человеческого! – закричал он. – Что тебе нужно от этого человека?» Глаза брата Лабберта закатились, так что были видны лишь белки. «Дерьмо! Мерзость! Смерть! Я сожру тебя с потрохами и насру тебе на голову!»
«Видите, – сказал Ганс монахам, – доброе обращение всегда успокоит больного».
~ «Но только не этого изверга, – отозвались монахи, глядя со злобой на брата Ламберта. – Видите, как он таращится и плюется». Но Горацио видел лишь седовласого старика, связанного, с кляпом во рту, который сидел, обратив кроткий взгляд к небесам.
~ «Я отымею всю вашу скотину! И ваших жен! Дерьмо! Мерзость! Смерть!»
~ И тогда Горацио сказал: «Я не вижу, чтобы с ним было что-то не так». «Он притворяется, – завопили монахи. – Буквально час назад он изблевал гороховый суп».
~ «Да. Без сомнения, это бесы. Я бы даже сказал, целое полчище бесов. Простое изгнание тут не поможет, оно лишь возбудит нижнюю дорсальную гипотенузу. В общем, так. Давайте сюда долото».
«Его безумие вполне излечимо, – сказал Ганс, убирая мокрые волосы со лба брата Лемпика. Связанный монах умоляюще поглядел на него, кроткий, как агнец. – Мне нужно, чтобы его подержали. Скажем, трое человек».
~ Восемь добровольцев бросились на помощь Горацио.
~ Монахи, все как один, вдруг резко разучились ходить.
После долгих уговоров трое монахов все же вызвались помочь. Движимый состраданием к ближнему, Ганс вынул кляп изо рта брата Лемпика.
~ «Кляп лучше оставить», – сказали монахи.
~ «Кляп я, пожалуй, оставлю», – сказал Иероним.
«Я сделаю тут небольшой надрез, – сказал Ганс. – Больная кровь вытечет из мозга, и ваш брат снова будет здоров».
~ Ладно: если монахам хотелось получить от Горацио хирургическое вмешательство, он им его обеспечит. «Операция очень простая, – пояснил он, – быстрая и безболезненная. Наука не стоит на месте, любезные господа. И никакое знахарское мракобесие не помешает ее прогрессу».
~ «Я полагаю, что все вы слышали об удалении мозговых камней, которые, собственно, и порождают безумие. Данная процедура по виду практически не отличается от удаления камней, но по сути она радикально другая. Видите ли, когда мы вскрываем череп, давление воздуха в мозге растет и выталкивает бесов наружу. Метод одинаково эффективен и против крупных бесов размером с ежа, и против мелких, размером с мошку. Процент выживания весьма высок. Работа, конечно, не самая чистая – но кто-то же должен этим заниматься».
Ганс открыл свою сумку.
~ Он достал медицинское долото для трепанации и приставил его ко лбу брата Ламберта.
~ Увидев сей устрашающий инструмент, брат Лабберт не на шутку перепугался. То есть по-настоящему. Он застонал и затрясся, как будто в припадке, изо рта потекла пена. Но чем больше он дергался, тем убедительнее получалось его представление. Он пытался кричать сквозь кляп: «Остановитесь! Не надо! Я просто актер!» – но издавал только нечленораздельные звуки, и насильно отобранные помощники лупили его по щекам, чтобы он замолчал.
Ганс быстро измерил голову брата Лемпика. Пациент наблюдал за его стараниями молча и с искренним интересом, словно умный смышленый пес.
~ Горацио на секунду заколебался. Добровольцам-помощникам, при всем их рвении, не было необходимости держать брата Ламберта, потому что старик даже не сопротивлялся. Он только крепко зажмурился, как будто там, под закрытыми веками, был другой, лучший мир, смотреть на который было гораздо приятнее.
~ Иероним ухмыльнулся и прищелкнул языком. Жирный Лабберт слишком долго тянул с выплатой долга: надо его проучить.
~ Монахи замерли в предвкушении, пряча злобные взгляды и довольные улыбки. Горацио весь покрылся испариной. Он смотрел и не верил своим глазам: голова брата Ламберта купалась в сиянии янтарного света.
* * *
Ганс прошептал на ухо брату Лемпику: «Это поможет тебе друг мой». Он выбрал точку, откуда лучше всего начать, потом приложил острый конец инструмента к коже и резко надавил на ручку. Череп брата Лемпика раскололся, как яичная скорлупа. Лоб осыпался крошкой раздробленной кости – глазные яблоки прорвались, как водяные пузыри, и Ганс погрузился рукой в горячую жижу мозгов. Долото зацепилось за что-то, и его как будто всосало внутрь. Ганс попытался спасти инструмент, но из пузырящейся массы мозгов вынырнула когтистая рука и вырвала долото у растерянного врача. «Сатана! – закричали монахи. – Сатана!» Тело брата Лемпика раздулось, как шар. Кожа трескалась, не выдерживая напряжения. Из разрывов валил черный дым. Потом раздался звук рвущейся плоти, и бесы брызнули, как пауки, из развороченного живота.
~ Нет, все было не так! Неправильно ты рассказываешь.
~Помолчи-ка ты в тряпочку. Вы оба рассказываете неправильно. На самом деле все было так:
~Горацио в своей гордыне…
~ Иероним, хитрая бестия…
~ Горацио в своей гордыне измерил голову брата Ламберта в сияющем нимбе и определил место, куда втыкать.
При трепанации не втыкают!
~ Определил место, куда втыкать, и сделал надрез. Монахи уже не скрывали радости, когда кровь брата Ламберта брызнула на занавеску. Горацио надавил долотом на кость. Еще буквально один нажим – и операция завершится. В общем, он надавил посильнее, и кость поддалась. Из раны хлынула яркая алая кровь и пролилась ливнем на каменный пол. При всем своем мастерстве Горацио не сумел остановить кровотечение. Брат Ламберт умирал. Охваченный ужасом, Горацио наблюдал за тем, как монахи попадали на колени в исступленном раскаянии. Добровольцы-помощники, которые еще пару мгновений назад скалились, как обезьяны, глумясь над страданиями брата Ламберта, теперь лили слезы. «Черт побери! – чертыхнулся в сердцах Горацио. – Вы что, не видите, он истекает кровью!» Но монахи не слышали. Они наблюдали за мученичеством святого. «Ангелы! – шептали они в благоговении. – Силы небесные! Тебя, Господи, славим!»
~Иероним прищурился, наметил место и со всей дури вломил Лабберту долотом по черепу. Лабберт завопил: «Караул! Убивают!» – но из-под кляпа вырвалось только: «ААА АААУУ! УУУ ИИИ АЙ!» Монахи нервно заерзали, готовясь спасаться от полчища бесов. «Господа, – сказал Иероним, – это всего лишь лечебная процедура». Но монахи застыли в ужасе, бормоча молитвы, Лабберт дернул ногами и завалился вместе со стулом назад, пуская ветры и бранясь на чем свет стоит. Кровь текла из разбитой головы. «Операция прошла успешно», – прошептал Иероним и принялся потихонечку пробираться к выходу. А обезумевшим от страха монахам уже виделись всякие ужасти: рогатые бесы и чудища, рожденные их воспаленным воображением, вырвались наконец наружу с явным намерением разорить монастырь. «Ну, я пошел», – объявил Иероним. Никто не обратил на него внимания. То есть никто, кроме Лабберта. В своей бурной ярости он сумел как-то выбраться из веревок и теперь вставал на ноги. «Спокойствие, только спокойствие», – пробормотал Иероним и бросился прочь со всех ног.