Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Корабль дураков

ModernLib.Net / Современная проза / Норминтон Грегори / Корабль дураков - Чтение (стр. 13)
Автор: Норминтон Грегори
Жанр: Современная проза

 

 


Увы и ах, как вдруг потускнели блестящие крылышки Мухи. Стражники уволокли его в темницу. Его вопли и крики еще долго дрожали эхом в коридорах и жужжали в ушах у слуг – и те отмахивались от них, как от мух.

В день, назначенный для показательной порки, в камеру к Мухе пришел тюремный капеллан. Приподняв подол рясы, как девица приподнимает юбки, переходя через ручей, он по­дошел к тому месту, где лежал Муха.

– Benedicite, – благословил капеллан грязный зад Мухи, ибо в камере было темно. – Сегодня, сын мой, тебе предстоит понести наказание. Предполагается, что ты не умрешь, так что мне незачем беспокоиться о твоей душе…

– Что? – сказал Муха.

– В этой стране, сын мой, вся политика строится на бо­жественной иерархии. Как говорил царь Соломон, царь ближе к Богу, чем его подданные. Царь есть помазанник Божий, и, в глазах Всемогущего Господа, не подобает сквернить царствен­ное седалище вульгарной поркой, однако же ты выступаешь посредником, сиречь мальчиком для битья, и таким образом дисциплина приводится в соответствие с христианскими до­бродетелями.

– Что? – сказал Муха.

– Принц понесет наказание в сопереживании, а простой человек – в данном случае ты – непосредственно ляжет под розги. А как иначе выдрессировать собаку?

– Но я же не собака, – захныкал Муха.

– Особы царских кровей чувствуют боль своих подданных и страдают страданиями своих подданных – вот почему принц назвал тебя, дабы ты принял его наказание, а он усвоил урок.

Вот так все и было. И так и будет. Жизнь принца пройдет чередой уроков, отпечатанных в плоти его подданных.


* * *


Не стану описывать этот день: видите ли, любезные госпо­да я опасаюсь за ваш желудок. Лучше спустимся вместе в са­мые недра замка, в потайную темницу, в холод забвения, ка­кового страшатся даже невидимые слуги. И там, в самой сырой, в самой дальней камере тюремный врач льет целебное масло на спину Мухи, которая – сплошь кровавое месиво. Мальчик потерял много крови, но эти раны затянутся. Хуже всего, наш герой повредился рассудком. От боли, которую он претерпел (трижды Муха терял сознание и трижды его приво­дили в чувство, прежде чем возобновить экзекуцию), что-то сместилось в его мозгах. И вот теперь, весь в кровавых подте­ках, он лежит и пускает слюну, как младенец, у которого ре­жутся зубки. Врач глядит на него и видит даже не младенца, а жалкий выкидыш, недоношенное, безымянное существо. – Бедный принц, – вздыхает он, – как ему тяжело. Но принц Баловник просто чудом оправился от потрясе­ния. На пиру в честь его дня рождения он доволен и весел, ибо мнит себя полновластным хозяином своей судьбы. И толь­ко король Бювар знает, что всякий раз, когда принц проявлял себя непослушным и своевольным сыном, его характер фор­мировался по задуманному образцу. Первые два испыта­ния его характера были только прелюдией к третьему; и когда принц показал свою самоотверженность и бескорыстность, переложив наказание на плечи – вернее, на спину, – другого, он доказал, что он истинный сын своего отца.

А что стало с Мухой, когда затянулись раны? В силу ум­ственного повреждения он не смог возвратиться к обязаннос­тям слуги. Последние сорок лет жизни он провел в доме призрения. Грязная солома – его постель, жалкие объедки – его еда, которую он делит с крысами. Монахини в богадельне боят­ся его, аки самого Дьявола, ибо он целыми днями хватает себя за седалище, дабы унять призрачную боль от порки, которая накрепко врезалась ему в память, и кричит во весь голос:

– Ой, ой! Болит мой огузок, а стало быть, он существует. Том своей счастлив болью!

Из-за сих яростных воплей Муха сделался весьма попу­лярным в городе развлечением, и богатые горожане щедро платили его тюремщикам, чтобы их допустили к нему на пред­мет поглядеть-позабавиться. Чаще всего Муха даже и не заме­чал этих восторженных зрителей. Но иногда он прерывал свои горестные стенания и объявлял;

– Сдается мне, я вас выдумал, господин хороший. Сейчас я отдумаю вас обратно, и вас не станет.

Считалось очень почетным, если к тебе обратились подоб­ным образом. Женщины хвастались перед подругами на про­тяжении недель, а в кабаках и тавернах остряки пили за здра­вие Полоумного Метафизика.

Вот так и вышло, что Муха – слуга, мальчик для битья, душевнобольной – обрел славу при жизни и умер весьма зна­менитым, вымысел королевского воображения, съеденный пролежнями целиком.


Стало быть, вот мой рассказ, быстрый, как щелчок по лбу,

А слушали вы или нет, мне это как-то по боку.


Explicit liber Musca furioso

ПРОЛОГ МОНАХА

По завершении рассказа все долго сидят и молчат. Шут слушает, как скрипят винтики у них в мозгах. Они забывают. Еще пара секунд – и никто из них даже не вспомнит имен главных героев истории. Потом испаряется и сюжет, а потом – вообще все. Молчание распутывается клубком, и первым его нарушает Монах.

М о н а х: Какая варварская история!

Ш у т: Спасибо.

М о н а х: Храни нас Господь от подобных историй. В ней нет ничего поучительного, и нас она не затрагивает никаким боком.

(Шут молчит. Маска на конце его шутовского скипетра улыбается за него.)

М о н а х: Сейчас я расскажу историю, которая, думается, будет для вас поучительной…

П е в ц ы-г о р л о п а н ы: Лучше молчи, плешивый! Дер­жи свои поучения при себе.

Монах: Культура, господа. Вот чего нам не хватает: Культуры. О чем, собственно, я и собираюсь сейчас расска­зать. Может, вы даже, хотя сие очень сомнительно, что-ни­будь почерпнете и для себя.

Монах складывает ладони в молитве:

– Небесная Муза, вразуми этих несчастных, дабы рассказ мой не вышел на свет мертворожденным, ибо скудны их умы и к восприятию слов поучительных не способны.

Певцы-горлопаны давятся смехом. Но Монах, сам доволь­ный своей метафорой, невозмутимо оправляет рясу и начина­ет рассказ.

РАССКАЗ МОНАХА

Погоди, ненасытное Время, поумерь аппетит, не глотай дни и годы, дабы я сумел возвернуться в памяти к жизни преж­ней. Когда мы падем жертвой прожорливого едока – того, кто превыше всех деликатесов ставит нечистое сердце, – пусть мы пройдем благополучно через кишечник последнего Суда[40].

Итак, жил во Фландрии один менестрель. Сочинял песни, играл на лютне и зарабатывал на кусок хлеба, развлекая бога­тых бюргеров Гента, Антверпена и Брюгге. Патроны его почи­тали себя ценителями искусства, вернее, стремились к тому, чтобы их почитали ценителями искусства, хотя, если по прав­де, в музыке не разбирались вообще. А ведь игра менестреля могла бы снискать благосклонный кивок Орфея, а то и спасти Марсия от заточенного ножа[41].

Мне повезло встретиться с ним, когда он был в самом рас­цвете своих талантов. Я приехал в Брюгге, имея в виду порабо­тать в тамошней знаменитой библиотеке (мой аббат, благосло­ви его Боже, предоставил мне творческий отпуск для научных изысканий); я как раз подбирал материалы, необходимые для завершения моего теологического трактата «Pudendae Angelo­rum»[42], но меня отвлекли звуки музыки за окном. Мои сотова­рищи-книжники продолжали работать, не обращая внимания на этот, по их выражению, кошачий концерт бродячих артис­тов. Однако я, благословенный с рождения идеальным слухом, распознал в незатейливой сей мелодии отзвук флейты Эвтер­пы[43]. Отложив книги, я поспешил на Рыночную площадь.

Лицо менестреля скрывал синий плащ, наподобие маври­танской джеллабы. Желая удостовериться, что передо мной не Бессмертное Божество, снизошедшее к нам на грешную землю в облике нищего музыканта, я сделал вид, что у меня развяза­лась сандалия; опустившись на одно колено, я тайком заглянул под капюшон. В соответствии с законами перспективы, мой взгляд первым делом наткнулся на его выступающий нос. Вот это был нос, доложу я вам – всем носам нос! Если бы знамени­тые солнечные часы в Альгамбре[44] были наделены разумом и знали бы, что есть зависть к сопернику, и будь у них капилля­ры, они покраснели бы от стыда, ибо им было весьма далеко до хронометрических возможностей этого необъятного носа. Ос­тальные черты менестреля как бы в ужасе разбегались прочь, подальше от этого монументального выступа: глаза запали глу­боко в глазницы, словно пытаясь спрятаться понадежнее, подбо­родок искал убежища в складках шеи. Да, лицо менестреля было весьма выразительным и «характерным»; это было то самое ред­костное уродство, каковое является отличительным признаком человека, воистину одаренного. Ибо Господь, в Своей Мудрос­ти, уравновешивает выдающиеся таланты различными бедами и напастями, дабы мы не погрязли в тщеславии и гордыне.

– Господин хороший, – обратился я к этим подрагиваю­щим ноздрям, – позвольте мне объявить во всеуслышание, какое это безмерное удовольствие – обнаружить в самом сре­доточии Торговли непоколебимый оплот Искусства.

Менестрель поднял голову и посмотрел мне в глаза – и я узрел душу, утомленную снисходительностью профанов, по­читавших себя хозяевами жизни. И все-таки в нем ощущалась упрямая сила; он был чем-то похож на святого Эразма, когда его внутренности наматывали на брашпиль[45]. Наверное, неза­чем и говорить, что между нами тут же возникла симпатия, основанная на духовном родстве. Пользуясь своим священни­ческим саном, я выбранил плебс за прискорбную невосприимчивость к дивной музыке. Торговцы ответили мне оскорбитель­ной бранью, которую я не решусь повторить, скажу только, что упоминались постыдные части тела, обычно скрываемые под одеждой. А один дуралей заявил, что он ковырял мою ризницу своим корнеплодом.

– Не бойтесь этих невежд, – сказал я менестрелю, ибо тот, почуяв опасность, как будто собрался уйти восвояси. – Нам следует проявить стойкость, берите пример со святой Екатери­ны[46]. – Я положил руку ему на плечо и при этом случайно задел капюшон. И теперь больше ничто не скрывало его лицо.

На нас тут же посыпался град гнилых овощей. Как святой Себастьян[47], пострадавший за веру, мы приняли на себя снаряды пусть и не смертоносные, но направленные ненавистнической волей. Вытирая лицо от вонючей сливовой жижи, я пытался дер­жаться с достоинством и вдруг увидел, что менестреля уже нет на месте – он улепетывал со всех ног, так что пятки сверкали.

– Эй, подождите меня! – завопил я, пытаясь перекричать оскорбления и богохульства, и бросился следом за долговязой нескладной фигурой в плаще. Толпа устремилась за нами.

Выносливость менестреля была под стать его музыке – такая же замечательная, я бы даже сказал, выдающаяся. В тя­желом плаще, с лютней в руках, он бежал с такой быстротой, ни разу не оглянувшись и не замедлив темпа, что я уже начал всерьез опасаться, что мне за ним не угнаться, и это при том, что сам я бежал на пределе сил. Подобно жестянке, привязанной к собачьему хвосту, я несся следом за ним по улицам, провонявшим помоями и нечистотами. К счастью, моя решимость оказалась покрепче, чем у наших взбешенных преследо­вателей, и когда стало ясно, что они прекратили погоню, я крикнул вдогонку бегущему менестрелю, что опасность уже миновала. Однако, прежде чем я его нагнал, он метнулся, как заяц, в какой-то подвал.

– Ну а теперь-то чего? – спросил я.

Менестрель забился за ящик с сырами и съежился там в тени. Увидев, как я спускаюсь по лестнице, она замахал на меня руками:

– Уходите! Немедленно уходите! Вы что, не поняли, что они жаждут крови?! Если меня найдут, меня точно убьют. И вас заодно, за сочувствие и укрывательство.

На что я ответил, что толпа вряд ли осмелится учинить смертоубийство лица духовного, так что бояться мне нечего, после чего попросил его разъяснить, что он имел в виду, гово­ря про «сочувствие и укрывательство».

Но прежде чем менестрель успел мне ответить, я услышал вдали разъяренные голоса и звон стали. Кровь застыла у меня в жилах[48].

– Теперь вы мне верите? – прошептал менестрель.

Мой первый порыв был – бежать. Но ноги не слушались, и пока я пытался заставить их сдвинуться с места, в дальнем конце улицы уже показалась толпа ражих торговцев[49], воору­женных дубинками, палками и колунами. У кого-то в руках были куски веревки, предназначенной для линчевания. Вре­мени на раздумья не оставалось. Я бросился вниз, в подвал.

Прошло всего несколько секунд, но они показались мне вечностью. Мы слышали озлобленные голоса наверху, но по­том толпа вроде бы разошлась. Я возблагодарил Бога за едкий дух этих пахучих сыров, который перебивал все запахи, так что нам можно было не опасаться вражеских ищеек.

Итак, опасность миновала. Мы с менестрелем сидели, при­ходя в себя после всего пережитого и стараясь не обращать внимания на миазмы, коими пропиталось все наше убежище. Наконец я решился нарушить молчание и пошел сыпать во­просами. Кто он? За что его так ненавидят? Чем он их так оскорбил? В чем его прегрешение? Менестрель только кивал, и размеренные движения этого выдающегося носища – выда­ющегося и в прямом, и в переносном смысле – чудесным об­разом помогли мне успокоиться, взять себя в руки и вспом­нить о правилах вежливости и приличия.

– Да, – сказал он печально, – вы вправе потребовать у меня объяснений. Это долгая история, ее не уложишь в одно рифмо­ванное двустишие. Но раз уж нам все равно сидеть тут до ночи…

(До ночи?! О мой нос! О мои ноги!)

– …она поможет нам скоротать время.

Вот так и случилось, что в нашем зловонном укрытии за­травленный менестрель рассказал мне свою историю.


– Вы ведь помните, – начал он, – эпидемию бубонной чумы, что свирепствовала в этих краях не далее как два года назад? И надо же было случиться такому несчастью, что когда все началось, я как раз был в дороге. Да, я был в Кнокке, когда раздалось первое громыхание трещотки смерти. Или то было в Генте? Нет, в Бланкенберге. Да, точно. Я помню запах морских водорослей и гуано. Или не в Бланкенберге. Голова у меня дырявая, никогда ничего не помню. Впрочем, это не важ­но. Важно другое. Как раз за две недели до этого я потерял своего покровителя. Покровитель мой, некто Себастьян Брант, был человеком во всех отношениях достойным, но к музыке невосприимчивым совершенно, и я тосковал в его доме, как та волшебная птица в клетке[50], и дар мой чахнул, изнывая от недостатка отзывчивости. Наконец, то ли пресытившись моей музыкой, каковая, признаюсь, стала и вправду унылой и небла­гозвучной, то ли распознав разлад у меня в душе, Брант отпус­тил меня на все четыре стороны, лишив своего покровитель­ства, крова и пищи, но я был доволен и счастлив, что вырвался из неволи и снова обрел свободу. Но голод – та же неволя, и неволя суровая, должен заметить, С пустым животом много не напоешь. В общем, когда разразилась чума, я предался в руки Судьбе и подался в солдаты. Хотя подался, это громко сказано. Если по правде, я подчинился физическому давлению со сто­роны целой артели рекрутов. Так сказать, кто силен, тот и прав. Хотя нет, это тоже неправда. А правда вот. Меня жутко избили и силком затащили в солдаты. Как вы, наверное, уже догада­лись, я человек не воинственный. Все усилия обучить меня даже элементарным основам военного дела пропали втуне. Но меня не погнали с позором из войска, ибо потребность в солдатах была велика, даже в таких неумелых, как я. Видите ли, в чем дело, новобранцы дурили торговцев, дабы те прониклись мыс­лью, что с чумою бороться возможно. И вот под бой барабанов нас построили в колонну, или в шеренгу, я так и не смог запом­нить, в общем, в шеренгу по четверо, а потом по трое, а строй замыкали два офицера из учебного лагеря, с апельсинами, уты­канными палочками корицы, свисавшими с их шлемов. Капи­тан и его адъютанты наблюдали за нашим маршем чуть со сто­роны, из-под своих длинных, как клювы, масок, набитых травами[51]. Когда же простые солдаты потребовали, чтобы их обеспечили точно такой же защитой от чумных испарений, ар­мейское начальство не вняло их просьбам, и в войсках нача­лись мятежи. Офицеров, этих птичек в сверкающих латах, хва­тали и вешали на деревьях, невзирая на громкие вопли протеста. Дисциплина хромала. А время тогда было ой неспокойное. Фламандцы совсем обнаглели, и надо было защитить от них Фландрию. Почитая себя миротворцами, мы полагали своим святым долгом грабить военные поселения. В скором времени еще одна армия, тоже из новобранцев, но явно снаряженных лучше, чем мы, и не таких полуголодных, как мы, вышла на север из Брюсселя, дабы расформировать наши мародерствую­щие отряды. Оба войска разбили лагерь в чистом поле, и на рассвете, задыхаясь от дыма костров, я протрубил сигнал к пер­вым залпам Битвы при Ржаном поле[52]. Да, мы давали столь громкие имена нашим незначительным стычкам. Но войны, что изменяют границы и гонят народ из родных краев, ведут самые обыкновенные люди, а не боги с Олимпа. Мир перекраивают толстые политиканы, что сидят, склонившись над картами, в безопасных укрытиях. Что же касается нашей так называемой битвы, это была просто кровавая бойня, без торжественных фанфар и «Тебя, Бога, хвалим!». Не было там и в помине высо­кого героизма, о котором слагают песни. Те, кто выжил, раз­брелись по домам, и в ушах у них еще долго звучал плач сорат­ников, в сущности, совсем мальчишек, и стоны раненых и умирающих, которые кричали «мама», а перед глазами стояли картины искалеченных тел их товарищей. Я находился на пе­редовой, с остальными армейскими музыкантами. Вооруженные только дудками и барабанами, мы пали еще до первой кавалерийской атаки. Сам не знаю, как так получилось, что я не погиб. Я мало что помню. Помню только, как я зарылся в гору кровавых трупов, притворившись мертвым. Надо мною гремела битва, казалось, что далеко-далеко, а я лежал в беспа­мятстве, только изредка приходя в себя, а потом я открыл гла­за и вдруг увидел прозрачное чистое небо и птиц, парящих в синеве. Я с трудом выполз из-под горы трупов, что как будто вцепились окоченевшими пальцами мне в одежду и не хотели меня отпускать. Я не решился подняться на ноги, я полз на брюхе, аки поганый змей, натянув на глаза капюшон, чтобы не видеть этого ужаса. Вот так, почти вслепую, пробрался я сквозь погубленные хлеба. Иногда я натыкался рукой или взглядом на какое-нибудь оружие, или на что похуже, хотя и старался смот­реть только в землю прямо перед собой. У меня перед носом шмыгнула мышка-полевка и взобралась на колосок. Я остано­вился на пару минут или, может быть, пару часов, я не знаю, наблюдая за тем, как божья коровка пытается преодолеть пре­пятствие в виде пальцев моей левой руки. Однако же все мои мысли были сосредоточены лишь на одном. Убраться подальше от этого места. И я полз, медленно придвигаясь вперед по пря­мой, то есть мне так казалось, что я ползу по прямой. Каждый дюйм был великой победой над страхом и изнеможением. И вот наконец я уткнулся в кусты ежевики. Я вышел к лесу. Вер­нее, не вышел, а выполз, как змей, или даже как жалкий чер­вяк. Итак, вот он, лес. Но что это за лес? Я не знаю. Лес как лес, самый обыкновенный. Я почувствовал запах сырой земли. Осталось немного. Последний рывок. Корчась от боли, я кое-как сел, привалившись спиной к какому-то пню и держа на коленях сбитые в кровь руки ладонями вверх. Заснул я мгно­венно. Спал как убитый. Без сновидений. Блаженное забытье. А потом пошел дождь, и я плакал вместе с дождем, горько плакал, что он меня разбудил. Но Жизнь – это такая привыч­ка, от которой избавиться очень непросто. Изнывая от голода, я кусал грибы прямо с земли. Жадно заглатывал землянику, политую лисьей мочой. Хрупкие ягоды крошились в пыль или размазывались ароматным ничто у меня в руках. То немногое, что оставалось, я поглощал, давясь, словно Альбрехт в той бас­не[53]. Когда я доел все ягоды, но при этом нисколечко не наелся, я попытался собраться с мыслями и придумать, что делать дальше. Понятное дело, мне надо было переждать, пока не улягутся репрессалии. Стало быть, мне предстояло какое-то время прожить в лесу. Но смогу ли я продержаться на столь скудном питании? Не поспешит ли Душа покинуть истощен­ное Тело, которому не достанет сил, чтобы ее удержать? Мне бы очень этого не хотелось. Иди дальше, подсказывал внут­ренний голос. Иди вперед, или лучше ползи вперед, глядя в землю, а там посмотрим. Я не боялся волков. Они, без сомне­ния, уже насытились мертвечиной. И вот, скорчившись в три погибели, как горбун, прячущийся под папоротником, я углу­бился в чащу. Я даже не знаю, хромал я или нет. Спина, по­стоянно согбенная, болела нещадно. Можно представить, как я был счастлив, когда мне удалось наконец разогнуться, вып­рямиться в полный рост и вновь обрести осанку, что приличе­ствует человеку. Но я забегаю вперед. Я должен сперва рас­сказать, как я воссоединился с себе подобными. Однажды утром, после дождя, я заметил среди деревьев пятно неожи­данно яркой зелени. Едва волоча сбитые ноги, я, как мог, по­спешил в ту сторону и вышел из темного леса в сад неземной красоты. После долгих блужданий в чаще мой разум как будто заснул, уподобившись блаженному неразумению дикого зверя, но уже очень скоро стряхнул с себя оцепенение и воспринял упорядоченный мир подстриженных деревьев и розовых клумб, и расшифровал эти знаки, и понял их смысл. Сад был разбит с геометрической точностью, и эта четкая геометрия разогнала лесную мглу неведения. Я распрямился, превозмогая боль, и, подобно матросу с погибшего корабля, которого волны вы­несли на необитаемый остров, не обозначенный ни на одной карте, обозрел сад, определяя отдельные его части и их сораз­мерность. Сама поляна представляла собой правильный круг. От окружности в центр шли семь тропинок, с интервалом че­рез каждые тридцать ярдов. В центре круга был зеленый лаби­ринт из невысоких постриженных кустиков где-то мне по колено. Семь входов в лабиринт после замысловатых изгибов соединялись в единый выход, который вел на вторую внутрен­нюю поляну, где стоял двухэтажный дом. Не тратя времени даром, я прошел по лабиринту и постучал в дверь. Мне никто не ответил. Судя по первому впечатлению, люди здесь были, а если покинули дом, то совсем недавно. Тогда я подергал дверь и она оказалась незапертой. Я вошел в дом и, пройдя по ко­роткому коридору, оказался в большой круглой комнате с вы­соким сводчатым потолком с перекрестными дубовыми балками. По внутренней стене шла каменная винтовая лестница на второй этаж. На втором этаже, как и на первом, из цент­рального зала, от центра к внешней стене, вело шесть дверей, равноотстоящих друг от друга. Все, кроме одной, были запер­ты[54]. Это было строение, во всех отношениях примечательное.

Однако больше всего меня заворожила книга. Книга, раскры­тая на аналое в самом центре круглого зала. Как я обнаружил, это было подробное описание строительства сада, его разви­тия и ухода за ним вкупе с картами, и рисунками, и каталогом трав и цветов[55]. Сад был устроен так, что всякое время в году в нем обязательно что-то цвело, разумеется, в свой сезон. Во фруктовом саду в основном росли груши и яблони. Там был огромный розарий, где воздух буквально звенел ароматом. В водном парке многочисленные ручейки перетекали из пруда в пруд, мшистая земля с тихим плеском пружинила под ногами, и зимородки носились туда-сюда, радуя взор. В прудах цвели кувшинки и плавали неторопливые рыбины. В соседней роще цвели деревья, которые служат лишь для украшения и не при­носят полезных плодов. Рядом с рощей располагался участок, предназначенный для отдохновения. Здесь были беседки, как бы сплетенные из ветвей живых лип, и там стояли скамьи для любви или уединенного чтения и подставки для факелов. Те­нистый тоннель из ракитника укрывал от глаз уютные скаме­ечки «для двоих», подвешенные наподобие качелей среди цве­тущей жимолости, где каменные изваяния философов навечно застыли в раздумьях, пока зеленый лишайник медленно рас­ползался по их пьедесталам. В вересковом саду деловито жуж­жали пчелы. Каждое лекарственное растение в травяном саду было обозначено табличкой, отчего этот участок напоминал кладбище с крошечными надгробиями. Кладбище, откуда про­гнали Смерть. Вы, наверное, можете себе представить, как я лелеял и холил эти бесценные сокровища. Да, можно без преувеличения сказать, что Сад и Книга помогли мне выжить. Потребности у меня самые скромные. Если мне хотелось есть, я отрезал полоску от своего кожаного ремня и жевал ее. Обыч­но этого мне хватало, чтобы утолить голод, а в тех редких слу­чаях, когда не хватало, я отправлялся во фруктовый сад и со­бирал там едва завязавшиеся плоды, зеленые и горькие, от которых потом в животе была тяжесть. Но я не сдавался, ибо очень хорошо помнил о своей умственной деградации в лесу Видите ли, если долго бродить в одиночестве в диких лесах дикость вползает в сознание и оплетает разум, подобно плющу В голове разрастаются сорняки, и стенки черепа постепенно крошатся под едва уловимым давлением ползучих побегов. Ра­зум может спастись лишь в рукотворном саду, где природа при­ручена человеком. Я был как хозяин и господин над Природой я укрощал ее, как строгий муж укрощает строптивую женушку, дабы стала она послушной. Внимательно изучив книгу, я узнал, какие из сорняков надо выкапывать обязательно, чтобы они не высасывали плодородие из почвы. Я подрезал фруктовые дере­вья, обрубая излишние ветки, чтобы плодоносным ветвям доставалось больше живительных соков. Так в трудах праведных проходили дни. Чума и война казались такими далекими, как Содом – от Эдема. Да, но когда все хорошо, и фортуна к тебе благосклонна, пусть даже на малое время, ты расслабляешься и становишься неосмотрительным и беспечным. Однажды утром я пришел во фруктовый сад и обнаружил, что за ночь три гру­шевых дерева лишились всех плодов. К тому времени я уже знал всех паразитов, что поражают растения и приводят к бо­лезням клубней, корней и листьев. Я знал, как бороться с лож­номучнистой росой, галлом и омертвением. Но никакая гусе­ница, никакая личинка не смогли бы причинить столь существенный вред. Меня передернуло от досады, ибо я сразу понял, что здесь были люди, и убежище мое раскрыто. Сад для этих стервятников в людском облике был просто садом, а не прибежищем от тревог мира, каким он был для меня. Как будто мы вместе отведали навьих грибов, и я узрел Красоту, а они лишь возрадовались возможности набить брюхо[56]. В ту ночь я спал, как на иголках, и вышедши в сад на рассвете, застал двух мародёров, обдирающих мои яблони. Я закричал, и они испу­гались и убежали. Я так думаю, тут немалую роль сыграл и мой вид, каковой, признаюсь, действует устрашающе на лю­дей непривычных. В тот день у меня все валилось из рук. Меня буквально трясло от ярости. Я не мог думать ни о чем другом, кроме как об этих вандалах, рахитичных, тщедушных, сплошь в гнойниках. В грязных вонючих лохмотьях. Разум мой был поглощен этими отвратительными подробностями, и поэтому я не заметил одной важной детали. Вернее, заметил, но как-то упустил из виду. Они, эти незваные гости, были совсем-со­всем юными. Почти детьми. Потому что, хотя их испуганные лица показались мне на расстоянии старыми и изможденными, двигались эти двое совсем по-детски. В смысле, проворно и быстро, как могут двигаться только дети, не отягощенные грузом своего «я». Я обратил на это внимание уже потом, ког­да те двое вернулись. Они привели с собой и других. Теперь, когда их было много, они были уже не такими пугливыми. Остановившись на подступах к саду, они принялись выкрики­вать оскорбления и угрозы в мой адрес. Вот тогда я и заметил, что враги мои – просто мальчишки. Голоса их ломались, а угрозы звучали совсем по-ребячески. Я подумал, пусть себе кричат, похоже, им это нравится. Меня волновало другое. Как оказалось, их было много, а это значит, что и ущерб будет немалый. И я не ошибся. Все съедобные растения так или иначе пострадали, полностью или частично, Лещей, красно­перок и линей существенно поубавилось. Они исчезли в клу­бах душистого дыма, что доносился из леса. И хоть сам я до­вольствовался неудобоваримым кожаным ремнем, запахи готовящейся еды вызывали у меня обильное слюнотечение. Недопустимая слабость с моей стороны. С каждым днем их становилось все больше и больше, мальчишек. Я не знал, как их отвадить. Да и что я мог сделать против такого количества? Лишь наблюдать, как они опустошают сад. Уже в полном от­чаянии, я обратился к книге в поисках какого-нибудь практи­ческого совета, что делать в подобных случаях, но ничего не нашел. А потом к дому пришла делегация. Я наблюдал за тол­пой мальчишек сквозь смотровую щель. Вместо того чтобы пройти по лабиринту, как должно, они, поверите ли, совер­шенно бесстыдно сжульничали! Да-да, они просто переступили через низкие стенки. Что вам нужно? – спросил я через дверь. Наверное, излишне упоминать, что я заперся на все замки. В руках я держал ясеневую палку, которую вырезал себе, чтобы опираться на нее при ходьбе. Я, видите ли, сильно ослаб, и мне было трудно передвигаться без палки. Нам нуж­но посеять хлеб, сказал один из мальчишек. Ну так сейте, от­ветил я, только где-нибудь в другом месте. Больше негде, ска­зал мальчишка, в лесу нет места, а на равнине опасно. За сим последовали горестные причитания. Маленькие дикари, ми­набилы, они оказались в Раю, а увидели только капустные грядки![57] Это частная собственность, сказал я, уходите с моей земли, уходите немедленно, пока здесь хоть что-то осталось. Когда они развернулись, чтобы уйти, и отошли на достаточ­ное расстояние, я открыл дверь и, стараясь не показать им, какой я слабый и хилый на самом деле, крикнул им вслед, чтобы они прошли по лабиринту, как должно. Бесполезно. Они меня не послушались. И это мелкое непослушание пред­вещало, что самое худшее еще впереди. И точно. Эти малень­кие чудовища принялись громить сад. Они мочились в пруды. Завалили все ручьи грязью. Оборвали цветы. Подожгли ве­реск. Ободрали кору на кипарисах, обрекая деревья на смерть от потери сока, который есть кровь растений. Я не мог выйти из дома, не мог бросить книгу, мне было страшно даже поду­мать, что они могут с ней сделать.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16