ОБЩИЙ ПРОЛОГ
Нагруженный под завязку, что твое блюдо, до краев полное вишни, корабль дураков застыл на лужайке моря. И хотя легкий бриз развевает флажок на мачте, море – зеленое и спокойное, точно сад. Корабль – это скорее утлая лодчонка, и даже не лодка, а так, непонятного свойства посудина с еще живым деревом вместо мачты. В его пышной кроне засел чудной вахтенный (чудной, потому что сова; да и сама сова тоже чудная, потому что и с клювом, и со ртом). И немало еще несуразиц на этом неправильном корабле: вместо руля – деревянный черпак, команды нет и в помине, а пассажиры явно не приспособлены к мореходному делу. Вот вся честная компания (в произвольном порядке): трое певцов-горлопанов, бесстыдник-купальщик, блюющий пропойца, храпящий пропойца, пьяная баба, обжора, монах, шут и монашка с лютней. Список предметов неодушевленных: фляги с вином или элем, стакан, плошка для подаяний, бочка спиртного, нож, жареная курица, дохлая рыба, ком теста и блюдо (как вы уже догадались) с вишней, каковая олицетворяет собой грех сладострастия, либо сладострастную тягу к греху – понятия часто равнозначные.
Компания, надо сказать, разношерстная. Давно ли они собрались вместе? Все указания на Время отсутствуют. Время, кажется, отсутствует тоже. Здесь всегда – полдень, если судить по свету. Можно предположить, что тепло, но и Погоды тут нет.
Этот унылый застой, это настырное однообразие – как все нудно и скучно. Чем они развлекают себя, эти люди? Что они здесь делают? Сидят, стоят и лежат, перегибаются через борт, тянутся приподнявшись на цыпочках, плещутся в море.
Да, это понятно. Но что они здесь делают?
Поют. Без складу и ладу. Певцы-горлопаны выводят застольную песню (что-то про жен, про оленей с рогами и про чучела мертвых зверюшек)[2], монах читает Часослов (от старых привычек избавиться трудно), а монашка поет Евхаристическую песнь. Ее голос, – кстати сказать, на удивление приятный, – теряется в какофонии, тонет в гнусавых руладах монаха и воплях певцов-горлопанов, которые воют почище тюленей. Ну и ладно. Пусть их. Эти застывшие в неподвижности странники, эти пилигримы без цели – они просто стараются скоротать время. Пытаются как-то развлечься. Если живешь только сегодняшним днем, надо выжать из этого дня все радости – выпить в хорошей компании, поговорить по душам.
На первый взгляд им тут вовсе не плохо.
Даже наоборот: весело людям – пируют.
Начнем с самого неприметного из пассажиров.
СПЯЩИЙ ПЬЯНИЦА пребывает в полях блаженных, иными словами – в раю, В темном скриптории[3] у него в голове пишутся главы иной книги – книги снов. На каких пламенеющих тигров охотится он в этих окутанных тьмой лесах? Что это за страна, дорогие друзья, где поля и высокие шпили ему как Дом, и все женщины любят его до безумия? Или он видит себя во сне просто таким, как есть, и вот снится ему: он лежит, где упал, на носу, храпит, обнимая флягу, и ему невдомек, что сейчас его злобно разбудят.
Теперь представьте себе, что вы сладко спите, и вдруг вас грубо трясут за плечо. Вы открыли глаза и увидели перед собой то ли большую луковицу, то ли рожу какой-нибудь прачки Ткнитесь носом в чужую подмышку – примерно такое же благоухание исходит от ПЬЯНОЙ БАБЫ. Она безжалостна и упорна в своем намерении растолкать спящего, ибо пить в одиночку – не то удовольствие.
– Господи милосердный, – стонет спящий, – ниспошли мне ангелов из чинов небесных, дабы заткнули мне нос.
Но пьяная баба Всевышнего не признает. Вся ее набожность свойства поганого, сиречь языческого. Вакху она предана всей своей благородно прогнившей душой и отравленной печенью[4].
– Как можно петь хвалы Богу, которого ты и в глаза не видел? – искренне не понимает она. – Я же люблю то, что знаю. И так и должно быть.
И что поистине может сравниться с этим дурманом, Любовью? Любовь – опий. У того, кто попробовал ее хоть раз, она остается в крови навсегда. О, пылкие услады в мужских объятиях! Ее тело помнит. Но Время, старый брюзга, одарило нашу поистаскавшуюся и испитую героиню непрошеным целомудрием. Она – как жалкий обломок некоей разнузданной вакханалии: голова – что твоя луковица, тело обрюзгло, руки трясутся, ноги не держат. Румянец младости беспечной поблек на этих щеках давным-давно; его заменила пропитая краснота, каковая являет собой неизбежное следствие непомерных и многочисленных возлияний. Она трясет спящего за плечо и поднимает флягу для тоста.
– Твое здоровье, полусонный ты мой! Фляга осушена одним глотком.
ПЕВЦЫ, при всем своем горлопанстве, ничем особенным не примечательны. Это могут быть стряпчие, чернорабочие, землевладельцы; мясники, пивовары, слуги или палачи. Нельзя сказать, что они все на одно лицо – просто они так похожи, что различить их и вправду трудно. Они всегда вместе. Никто из этих троих уже и не помнит то время, когда рядом не было двух других. Из чего, впрочем, не следует, что союз сей основан на добрых и бескорыстных началах. В качестве образного поясняющего примера: будь это чудище о трех головах, головы передрались бы за пищу, предназначенную для одного и того же желудка. Они как кровные братья, одержимые мыслью о братоубийстве: каждый втайне мечтает избавиться от остальных. И все же насилие для них было бы равнозначно тому, как отрезать себе же руку или ногу. И только по этой причине у них не доходит до кровопролития.
ОБЖОРА также не обладает сколько-нибудь выразительными отличительными чертами, помимо болезненного стремления набить себе брюхо. Все его помыслы – только о жареной курице, неизвестно с какой такой радости притороченной к ветке на мачте. Как сверкает она, как лоснится! Встав на нижние ветки, он без труда достает до нее ножом. И все же при каждой его попытке отрезать кусочек манящего мяска, птичий зад изрыгает скабрезную брань. Лезвие вздрагивает в руке, и обжора испуганно опускает нож; ибо тушка, которая знает такие слова, отобьет аппетит у любого.
Безучастный к мучениям своего сотоварища ШУТ сидит, скорчившись на такелаже. Костлявый и тощий, этот профессиональный дурак повернулся спиной к честной компании и попивает себе винцо. Он весь – отрешенная безмятежность; подобная безучастность к мирской суете наблюдается у лошадей и ослов, погруженных в свои лошадиные или ослиные мысли. Обратите внимание на шутовской скипетр у него в руке – посох с навершием в виде маски. Маска – почти как зеркало, но нельстивое. Ибо, не в пример мягкой усмешке шута, маска смеется глумливо и злобно.
Что сказать о человеке, для которого дурость – ремесло? Который глупость свою напоказ выставляет, а мудрость держит при себе? Может быть, маска на посохе – ключ к пониманию его скрытой натуры? Или мы будем судить по наружности и примем как данность, что истинная уверенность в себе доступна лишь людям, которые не боятся напялить на себя дурацкий колпак? шут – мудрец, а его шутовская маска – кривое зеркало в ярмарочном балагане, которое он выставляет перед Бытием.
У ног шута стоит на коленях РАСКАЯВШИЙСЯ ПРОПОЙЦА. Он здесь не самая популярная личность: когда кто-то блюет, сие возбуждает в нас нежелательное сочувствие с оттенком гадливости, и мы стараемся держаться от него подальше, как от больного заразной болезнью. А нашему пропойце и вправду отчаянно плохо. В животе у него все бурлит; все колыхается и клокочет и изливается в рвотных позывах наружу. Это явно не морская болезнь, ибо причины и так очевидны. Корабль стоит неподвижно, то есть беднягу тошнит не от качки, а с перепою. Да, именно так. Наш раскаявшийся пропойца, этот Фауст от алкоголя, уже достиг полуночи в сделке с дьяволом. Даже волосы у него, как больные – сальные и свалявшиеся. Судорожно вцепившись в канат, он перегибается через борт. Ему уже нечем тошнить, и все же ему удается выдавить из себя очередную порцию.
Отрава сидит у него внутри, и от нее надо очиститься.
Песня МОНАШКИ – приятное отдохновение от шумного блёва пропойцы. Ее почти блюзовые вибрато звучат чересчур сладострастно для григорианской монодии. И где она научилась играть на лютне? Ее пальцы импровизируют, выдают замысловатые вариации, украшают мелодию витиеватым узором, подобно розам-виньеткам в Часослове.
Кошачий концерт горлопанов не беспокоит монашку. Она знает, что ухо Господне всегда открыто, и Он отделит зерна подлинной песни от плевел нескладного ора. Может быть, ее пылкое рвение есть старание во славу Божью? Годы смиренного умерщвления плоти притупили порывы тела; да, да. Она вся – образец добродетели. Она никому не откажет в помощи – никому, кто нуждается в утешении и стремится к спасению души. Она никого не прогонит со своего гипотетического Рога. Ее милосердие воистину безгранично. Да, она истово молится за мирян, слабых плотью, хотя и знает в душе, что на их спасение надежды нет.
* * *
Еще один набожный человек на борту, МОНАХ, муж превеликой учености. Автор тринадцати теологических трактатов, сей гигант мысли почитает себя Атлантом, держащим Небо науки исключительно силой ума. Являясь страстным поклонником неологизмов, он знает при этом и множество малопонятных и невразумительных слов, каковые и употребляет к месту и не к месту. Подобно святому Франциску, он считает своим священным долгом защищать вымирающий и беззащитный язык, и в голове у него – заповедник, где привольно пасутся глоттальные эллинизмы. Астроном, химик, баснописец и физик – все Храмы Науки пред ним открыты. Его антигелиотропический разум не тянется к солнцу, но ищет тенистых уединенных аллей познания. В настоящее время он озабочен проблемой, как выразить участь людскую посредством математических формул. Он уже вывел Копрологическую Параболу[5]. У него также готовы Ромб Аппетита, Октаэдр Сомнения и Веры, и Эллипс Речи. Трапеция Секса пребывает на стадии чисто теоретических разработок.
Не исключено, что монах с одобрением отнесется к последнему из актеров этой странной «бессобытийной» комедии. ПЛОВЕЦ – непримиримый противник материальных благ, равно как и суетного тщеславия. Отвергая мирскую суету, он посвящает себя Размышлениям.
– Мир цепляется за материю, — провозглашает он. – В то время как я не впадаю в гордыню и не боюсь появиться на людях голым, аки червь. Покрой наряда не есть мерило достоинства человеческого.
Пловец не читает ученых книг, ему хватает и собственных смелых суждений. И он искренне убежден, что, внимая его монологам на самые разные темы, слушатели получают ни с чем не сравнимое удовольствие.
Пловец утверждает, что худшее для человека – подчиниться Двум Универсальным Законам: Всемирного Тяготения и Всемирной Скуки. (Тяготение есть избыток страха и меланхолии; Скука – центробежная сила космоса.) Весьма довольный явлению лодки, где на борту столько новых людей, он вновь и вновь предпринимает попытки завладеть их вниманием. Он весь горит нетерпением поделиться своею мудростью. Но прерывать песню – невежливо. И он дожидается своего часа, ибо знает, что всякая песня когда-нибудь умолкает.
И воистину так: музыка и голоса затихают, вся честная компания вновь впадает в бездействие. Корабль дураков погружается в тишину, и только флаг высоко на мачте хлопает на ветру. Пользуясь этим удобным случаем, пловец откашливается в кулак. И вот тогда пассажиры перегибаются через борт и видят, что, оказывается, у них есть попутчик…
ПРОЛОГ ПЛОВЦА
– Дамы и господа! Сразу оговорюсь, что я цепляюсь за вашу лодку не как паразит, но стремлюсь быть полезным и буду всячески рад оказать услугу. (Может быть, бросите мне сюда горсточку вишен? Уж больно вид у них аппетитный. Премного благодарен.)
Компания молча таращится на сие нагое явление. Явление же набивает полный рот вишни, чавкает сочной мякотью и вытаскивает изо рта обезглавленный черенок. Потом выплевывает косточки, аккуратно проталкивая их языком между губами: плюх-плюх-плюх – говорят они, падая в воду. Пловец знает, чем позабавить публику.
– Ваша песня закончилась, – говорит он наконец. – Но борьба продолжается.
М о н а х: Какая борьба?
П л о в е ц: С врагом.
М о н а ш к а: С Сатаною?
П л о в е ц: Со скукой. А то, похоже, мы просто стоим на месте и вообще никуда не движемся.
Последняя реплика натыкается на угрюмые взгляды. Пловец поспешно продолжает.
– Мне всегда нравились повести и истории, – говорит он. – И не только развитие сюжета или счастливый конец. Я люблю сам процесс рассказа: ритм, настроение – вот что меня занимает.
Но компания на корабле не прониклась словами пловца, ибо им интереснее содержимое кубков и фляг.
П л о в е ц (кричит): Благородные рыцари и прекрасные дамы! Обреченные поиски ускользающего Грааля!
Ш у т: Gezundheit.[6]
П л о в е ц: Но я устал от высокой романтики. Так что не будем о рыцарстве – как сие согласуется с вашим жизненным опытом?
Пловец, довольный, что его все-таки слушают – хоть и вполуха, – спешит продолжить:
– Не хотите ли передохнуть от избитых затей и придумок и послушать историю поистине необычную?
П е в ц ы – г о р л о п а н ы: Ладно, дружище, уговорил. Валяй.
(Ш у т: Что можно выдумать нового и необычного, когда все давно придумано?)
П л о в е ц: С превеликим моим удовольствием. Дайте мне только глоточек эля, и я начинаю.
Бражникам на корабле жалко делиться выпивкой. Но страх молчания сильнее жадности – и вот пловцу дают кубок, каковой он осушает одним глотком, после чего прочищает горло и начинает рассказ.
РАССКАЗ ПЛОВЦА
Небесное око как раз достигло своей высшей точки на сияющем небосводе, когда лодка отчалила от причала и взяла курс на Лапо. Остров, дрожащий в лучистом мареве, как будто парил над водой, и полуденная тень от высоких его кипарисов не приносила желанной прохлады разморенным стадам. Вода рябила слепящими бликами солнца, отражая свет, как в миллионах зеркал, и трое юных гребцов сняли рубахи и набросили их на головы, дабы не напекло.
Они гребли в полном молчании.
Размышляя под скрип уключин, Чезаре дивился, как кругом тихо. Как будто они одни в целом мире. Оба берега словно вымерли. Многолюдные города с их стенами и башнями, замками и разноязычными обитателями растворились – но не во тьме, а в ослепительном свете. Бальдассаре же представлял, будто он под водой: плывет в текучей прохладе среди бурых водорослей и смотрит вверх – как, наверное, смотрят рыбы, – на солнце, составленное из переливов рябящего света. И только Альфонсо следил за продвижением лодки и выворачивал шею, шаря взглядом по берегу за спиной – где им можно пристать.
Не кто иной, как Альфонсо, горячо поддержал предложение Бальдассаре о поездке на остров, каковую идею Бальдассаре внушил Чезаре после того, как Альфонсо ему намекнул, что было бы славно устроить такую прогулку.
– Лучше всего в воскресенье, – сказал Альфонсо. – В полдень, когда наши наставники лягут вздремнуть. – Ибо им запрещалось кататься на лодке в этих коварных водах, печально известных своими течениями.
– Все ерунда, – заявил Чезаре. – Это они специально выдумывают, чтобы мешать молодым развлекаться.
В одном он был прав: подмастерьям и ученикам, по разумению менторов и мастеров, не след тратить время на праздные забавы. Да и не тянет их к разным потехам. Ибо Чезаре, как и двое его друзей, Альфонсо и Бальдассаре, несет тяжкое бремя невыполненных обещаний. Оно витает над ним, словно навязчивый запашок, от которого не спастись. Связанный обязательствами, принятыми, как ему это видится самому, не по собственной воле и выбору, он мечтает о лучшей доле, нежели извлекать камни из почек и брить бороды старикам.
– Я, наверное, стану пиратом, – объявляет он с жаром на тайных попойках, и язык у него заплетается от запретного вина. – Или конкистадором. Я переплыву океан, и найду Эльдорадо, и вернусь, и куплю всю деревню. – И это только цветочки. Еще три стакана – и сам Папа будет лобызать ему ноги. – Вот помяните мои слова, – так он всегда говорит во хмелю. – Чезаре еще повидает мир, а мир повидает Чезаре.
Друзья долго готовились к этому приключению. Стоя на берегу, на окраине деревни, с тоской и томлением взирали они на свою terranova[7]: Лапо, кипарисовый остров, где в стародавние времена стоял храм Венеры. Чезаре смотрел и облизывался – так смотрят на землю, которую предстоит покорить. Альфонсо вовсю восхвалял виды сей новой Аркадии. Бальдассаре утверждал, что он чувствует восхитительные ароматы, которые ветер доносит от острова.
Ибо был Бальдассаре сенсуалистом. Это мудреное слово вычитал он в одной умной книге, когда служил чтецом у слепого учёного клирика. «Сенсуалист, – объяснил церковник и скривился при этом, как будто съел лимон, – это такой человек, который живёт только чувствами, либо же ради чувств. Особое значение в чувственном восприятии имеют губы, язык, кончики пальцев и… Сенсуалист заточает себя в свое тело, аки в темницу, что выражается в чрезмерных излишествах в удовольствиях плотских, будь то сладкие кушанья, либо же частые посещения купальни. Агапе, любовь священная, отступает в душе его перед Эросом и медовой погибелью».
Бальдассаре не требовалось убедительных доводов. В свободное время, когда обязанности чтеца не призывали его в библиотеку, он ласкал бархатные одежды либо же услаждал свой нос тонкими запахами грибов. Ужинал Бальдассаре всегда один, в своей комнате, и за ужином тщательно пережевывал пищу, сладострастно смакуя каждый кусочек. О других же чувственных удовольствиях, которым он так или иначе предавался, он не рассказывал никому: ни Альфонсо, ни хладнокровному Чезаре.
Последним в лодке – сиречь, дальше других от желанного брега – сидел Альфонсо. Он угрюмо терпел неудобства от колен Бальдассаре, каковые при каждом гребке упирались ему в спину, и выуживал из головы правильные слова, подходящие для описания прогулки. Вы, наверное, уже догадались: Альфонсо был поэтом. В свое время он так и представился своим друзьям – «Poeta», – хотя Чезаре, жевавшему колбасу, послышалось «повар», и он даже горько вздохнул про себя, сокрушаясь отсутствию у человека честолюбивых стремлений. За неимением богатого покровителя Альфонсо служил школьным учителем и вдалбливал знания в головы детям одной лишь методой: посредством заучивания наизусть. Сии ежедневные пения хором изрядно его утомляли. Он читал много и вдумчиво, ища примеры для подражания, но примеры сии были настолько противоречивы, что он просто терялся. Он копировал Искусство за счет Природы; он копировал Природу, но без особенного Искусства. В отсутствие земной и небесной музы воображаемый лавровый венок увядал у него на челе.
Итак, подмастерья и ученики плыли на лодке в полуденном зное, направляясь навстречу своей истории. Тишина опустилась на мир – с берега до воды не долетало ни единого звука. Земля медленно закипала, как вода на слабом огне. Канюки кружили в воздухе, как будто боясь прикоснуться к обжигающей тверди.
– А ведь не врут же! – воскликнул Чезаре. – Здесь и вправду сильные течения.
Вырванный из глубокой задумчивости неожиданным возгласом друга Альфонсо спустился с заоблачных высей и вдруг ощутил ломоту в руках, тяжесть весел и волнение воды под днищем. Берег Лапо, его желтый песок – ослепительно белый сиянии солнца, – казался таким невозможно далеким. Лодка как будто застыла между двумя полюсами магнита, и все усилия гребцов сводились к тому, чтобы удержать ее неподвижно, иначе берег большой земли неизбежно притянет ее обратно.
– Давайте-ка приналяжем на весла, парни, – сказал Чезаре. – А то мы, похоже, застряли. Еще два-три ярда, и мы вырвемся из течения.
И как только гребцы удвоили усилия, течение – водный зефир – сменило направление. Теперь их несло прямо к желанному берегу.
Первым заговорил Чезаре, воодушевленный собственным властным голосом, которым он отдал приказ друзьям подналечь на весла. Он больше не мог держать в себе этот секрет.
SomniumCesari[8]
Альфонсо, Бальдассаре, у нас никогда не было друг от друга секретов – с самого детства, когда мы были еще мальчишками и вечно ходили с ссадинами на коленках. Все наши «сокровища». Всякие пустяки. И самые сокровенные мечты. Все у нас было общее. Мы даже корью болели все вместе. Ложь между нами немыслима, а умолчать о своих приключениях. – это ведь та же ложь. Так что хочу вам признаться: друзья мои, я влюблен.
Она разбудила меня поцелуем, когда я спал на закате под пробковым дубом на поле у Гвидо. Ее прохладные губы прикоснулись к моим губам, и ее дыхание вошло в меня. Я открыл глаза и увидел ее глаза – желтовато-коричневые, как у дикого зверя, напряженные и внимательные.
Звали ее Фьяметта. Должно быть, она была из высокородной семьи, потому что родители выбрали ей утонченное и весьма подходящее имя[9].Ибо волосы у нее были рыжими с красным отливом, точно осенние листья папоротника в лучах заходящего солнца. Они были подобны слепящему пламени, когда она меня поцеловала.
Она отвела меня к своему дому. Красивый, уютный дом с большим садом, где на лужайке были разбросаны деревянные игрушки. (Она не пригласила меня войти. Но в окно я увидел спальню, где на одной широченной кровати спали три младших брата моей Фъяметты.) Мы с ней уселись в беседке, укрытые от любопытных соседских глаз высокими кипарисами. И вот солнце скрылось за горизонтом, и на улице стало прохладно. Она положила голову мне на плечо, прижавшись лбом к моей шее, и я чувствовал, как колотится мое сердце, и удары его отдавались ей в голову.
Она станет мне идеальной возлюбленной, сказала она после долгого и волнующего молчания, идеальной возлюбленной для скитальца и странника – она будет как неподвижная точка для моего мятущегося компаса, она будет землей, куда я вернусь, весь в крови от моих побед. Что еще нужно отважному завоевателю, говорила она, как не домашний очаг, куда он возвращается после долгих походов? И она, Фьяметта, станет моим тайным миром, где я найду отдых от утомительной славы.
Друзья мои, у нее было роскошное пышное тело – такое влекущее, сочное. Тело, созданное для материнства. Я поцеловал ее между грудей; положил руку ей на бедро и почувствовал силу ее плодородного чрева. Мы расстались, но я обещал, что приду к ней опять – и брошу якорь в бухте ее объятий…
Гребцы обливались потом. Весла бились о воду, которая как будто лучилась под солнцем. Чезаре никак не решался нарушить молчание, которое с каждой секундой становилось для него все тягостнее. Как Бальдассаре воспримет известие, что у друга теперь есть возлюбленная? Как отнесется Альфонсо к его потугам на поэтическое изложение? Но, вопреки всем ожиданиям, юный поэт рассмеялся.
SomniumAlfonsis
Ты говоришь нам, Чезаре, что нашел женщину своей мечты. Признаться, я тоже. Твоя возлюбленная поцеловала тебя еще прежде, чем ты увидел ее и узнал? Со мной была та же история.
Но если твоя дама сердца – пышная, и полнотелая, и вся как огонь, то моя любовь – чистая, как свежевыпавший снег. Она – образец совершеннейшей прелести. Прекрасная Фисба, поруганная Дидона – да, та самая римлянка, подвергшаяся насилию, – это просто поделки неумелого подмастерья по сравнению с моей возлюбленной. У Данте была Беатриче, самая юная из всех ангелов небесной Любви. Так и я обрел свою музу, предмет и источник моих канцон.
Сумерки. Вечер. Желанное отдохновение после дневного зноя. Я каюсь, заснул прямо за чтением «Vitanuova»*[10]в своем пустом классе. У меня был тяжелый день, так что заснул я крепко и не слышал, как она вошла. Она разбудила меня поцелуем, и душа моя затрепетала. Ее алые губы были подобны кораллам, золотистые локоны ниспадали на плечи из-под головного убора, и легкий румянец играл на щеках.
Она взяла меня за руку, моя любовь – ногти ее были, как перпамутр, а зубы, как жемчуг, – и вывела прочь из класса. Мы шли по улицам, еще не остывшим после дневного жара, и я восхищался ее одеянием, рукавами, подбитыми мехом, и богатой отделкой ее головного убора. Ее походка была легка, словно шелест опавших листьев, подхваченных ветром.
Я плохо запомнил дорогу к ее вилле. Высокие кипарисы, подстриженные в форме геральдических фигур, встретили нас у входа. Она провела меня по зеленому лабиринту в сад. В центре сада был мраморный стол, убранный золотым дождем, как у нас называют цветы ракитника. На столе стояло блюдо из серебра и венецианское зеркало. Там были еще апельсин, и яркие попугаичьи перья, и позолоченная статуэтка – трое юношей, застывших в миг прощания.
И вот мы сели с ней на скамью в этом ароматном будуаре и сплели руки, и она рассказала мне о моем будущем. Она сказала, что отдала бы все свои богатства в обмен на любовь поэта. Она восхищалась мной, как иногда восхищаются боги редкими избранниками из смертных. Я преподнес ей жемчужное ожерелье, которое так подходило к ее безупречной груди. И Любовь воцарилась в душе моей…
* * *
Чезаре – уже не столь мрачный, ибо его опасения оказались излишни, – поздравил Альфонсо, который нашел свое счастье. Протянув руку над плечом Бальдассаре, он дружески хлопнул Альфонсо по спине, только не рассчитал сил, и удар получился болезненным, и Альфонсо в ответ брызнул водой на Чезаре, облив при этом всего Бальдассаре и развернув лодку поперек курса.
Друзьям пришлось побороться с изменчивыми течениями, чтобы выправить лодку.
– И как ее имя, твоей возлюбленной? – спросил Чезаре, и его голос при этом дал петуха.
Альфонсо, которому напекло голову, забыл ответить.
Бальдассаре все это время молчал. Никто не видел страдания, написанного у него на лице, – ибо Альфонсо сидел к нему спиной, а сам он сидел спиной к Чезаре. Когда же он заговорил, Альфонсо с Чезаре слушали его вполуха. Во всяком случае, поначалу.
SomniumBaldassaris
Было темно. Я был один, ночью, в тисовом лесу. Сухие ветви деревьев сплетались над головой, закрывая небо. Я почти ничего не видел – продвигался на ощупь, но не чувствовал ничего. Ни звука, ни шороха. Даже запахи леса как будто исчезли. Лишь далеко впереди едва теплился свет, и я шел к нему. Пятно света становилось все больше – значит, я все-таки приближался к нему, хотя и не чувствовал под собой ног, – и можно было надеяться, что лес скоро закончится. А тишина все сгущалась, давила.
А потом лес и вправду закончился. Я по-прежнему пребывал в странном оцепенении, но теперь я хотя бы увидел свет. Прохладное бледное небо в лучах рассвета. И еще я увидел ее. Она сидела под кустом можжевельника на сухой каменистой поляне. Она была во всем белом. У нее на коленях лежали три куклы, изображавшие трех мужчин. У каждой фигурки, я помню, был пучок настоящих волос на голове. Я не знаю, как описать вам ее красоту – скажу только, что эту женщину я искал всю жизнь, она была предназначена для меня с рождения. И вот я увидел ее и узнал.
Она пошла вверх по лестнице, высеченной в камне, и я понял, что должен идти за ней. А потом она заговорила со мной без слов, как это бывает во сне. Я спросил, как ее зовут. Она сказала что, раз для меня так важны имена, я могу называть ее Омбретта. В опаленном иссохшем Саду она была в белом и голубом, и на лице у нее лежала густая тень от кипарисов. Сухая земля у меня под ногами вдруг наполнилась влагой. Буквально за считанные секунды вся поляна покрылась цветами: горечавки, ирисы и незабудки. Земля оживала, и мои онемевшие чувства тоже оттаивали вместе с ней. У меня в сердце как будто открылся бездонный провал, куда утекало все. Почему вместе с любовью всегда приходит и печаль? В самый миг зарождения любви мы уже знаем, что когда-нибудь она умрет, умрет вместе с возлюбленной. И я молился лишь об одном: чтобы она жила вечно, моя прекрасная госпожа; чтобы когда-нибудь я вернулся с работы домой, и она бы ждала меня там, воплощенная в человеческий облик, чтобы она – сотканная из теней – обрела плоть. Она замерла на нижней ступени второй каменной лестницы. Я знал, что мне надо идти за ней. Но я не мог даже пошевелиться. Я как будто ослеп и оглох. И тогда она подошла и поцеловала меня, и чувства снова вернулись в тело. Я слышал пение птиц, видел сочные краски Весны. Я наконец стал собой. Я обрел себя – и проснулся.
– Только вы надо мной не смейтесь, – быстро добавил Бальдассаре. – Сны и вправду бывают вещими, об этом даже в Писании сказано. Да, ваши возлюбленные – настоящие, из плоти и крови. Но в моем сне было столько значения… это был не обычный сон. Так что, Чезаре (я чувствую, как ты сверлишь меня взглядом), не считай меня праздным мечтателем и не думай, что все это глупые бредни. А ты, Альфонсо, со своей живой музой, не суди меня строго за бессвязный рассказ – я не поэт и не знаю, как говорить красиво.
Но Альфонсо с Чезаре, кажется, были не склонны высказывать комментарии к услышанному. Бальдассаре вдруг стало тревожно. Молчание Чезаре буквально давило ему на плечи, и он видел, как напряжена спина у Альфонсо. Бальдассаре облизал губы. Они потрескались от жары и даже как будто покрылись волдырями.
– Хочу еще кое в чем признаться, – сказал Бальдассаре. – Когда я предложил съездить на Лапо, якобы в знак протеста, что нас притесняют и не дают развлекаться, истинная причина была иная.