Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Гамаюн. Жизнь Александра Блока.

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Николаевич Владимир / Гамаюн. Жизнь Александра Блока. - Чтение (стр. 17)
Автор: Николаевич Владимир
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Блок припомнил этот разговор, когда творил свой трагический гротеск в «Балаганчике». Вот ремарка, что идет после того, как Арлекин увел Коломбину. Сидящие за столом мистики превращаются в картонные манекены: «Общий упадок настроения. Все безжизненно повисли на стульях. Рукава сюртуков вытянулись и закрыли кисти рук, будто рук и не было. Головы ушли в воротники. Кажется, на стульях висят черные сюртуки».

Мейерхольд простейшими сценическими средствами гениально реализовал эту многозначительную метафору.

В языке Блока слова картон, картонныйбыли не просто синонимами всякого рода неподлинности и неполноценности, но имели и более узкое (и тем более важное) значение. В письмах к Евгению Иванову Блок многократно возвращается к теме декадентствакак душевного обмеления и опустошения, причем неизменно говорит на эту больную для него тему в тоне покаяния и самоосуждения. В ходе подобных признаний и появляется у Блока понятие картон.

Не только карикатурные мистики изображены куклами, но и лирически-грустный Пьеро и чувственно-самоуверенный Арлекин – тоже марионетки. Арлекин восторженно восклицает: «Здравствуй, мир!» – и прыгает навстречу ему в окно. Но «даль, видимая в окне, оказывается нарисованной на бумаге», и Арлекин вверх пятами летит в пустоту. Все на поверку оборачивается мнимым, ненастоящим. Все терпят крах – и прежде всего бедняга Пьеро с его вдребезги разбитой жизнью.

Все смешалось в «Балаганчике» – разрушительная ирония и щемящая грусть, тонкая лирика и площадная буффонада. Беспощадность осмеяния, которому Блок предал то, что еще недавно казалось ему душевным сокровищем и священным заветом, поистине удивительна. И, пожалуй, больше всего его творческая свобода сказалась в том, что он обратился к самой грубой и вульгарной (с точки зрения чистоплюев от искусства) форме театрального действа – к народному балагану, к лицедейству петрушки и паяца.

Так было легче прощаться с прошлым, потерявшим соль. В апреле 1906 года Блок пишет Брюсову: «Современная мистерия немножко кукольна: пронизана смехом и кувыркается. Хочется, чтобы все больше смеялись (где-то Гоголь рождается)». Балаган, как понимает его Блок, способен стать тараном, сокрушающим в искусстве все косное и мертвое. Он может «пробить брешь в мертвечине», чудесным образом омолодить «костлявую старую каргу»: «В объятьях шута и балаганчика старый мир похорошеет, станет молодым».

С неслыханной смелостью разрушал Блок старый театр и творил новый. «Истинным магом театральности» назвал его Мейерхольд.

Первый опыт в драматическом роде так увлек Блока, что он в короткий срок написал новую пьесу – «Король на площади» (вчерне закончена 3 августа, вполне отделана 10 октября).

В смысле художественном «Король на площади» сильно уступает «Балаганчику». Там господствовали ирония и пародия, изнутри взрывавшие мистические темы и символистский жаргон; здесь дело свелось к натянуто-многозначительным аллегориям, облеченным в изрядно ходульную речь с печатью тех же самых символистских жаргонизмов.

Но «Король на площади» очень важен как произведение, вобравшее в себя опыт переживания Блоком первой русской революции. Сам он связывал пьесу с незаконченной поэмой «Ее прибытие»: то же трепетное ожидание решающих событий и то же горькое сознание несбывшихся надежд.

Нельзя не учесть, что «Король на площади» был написан в те дни и месяцы, когда самодержавие перешло в контрнаступление: была разогнана только что с трудом рожденная Государственная дума (8 июля 1906 годами утвердился столыпинский режим, вошли в действие военно-полевые суды в местностях, объявленных на военном положении или в положении чрезвычайной охраны (19 августа 1906 года). В черновике «Короля» есть пометы: «Нечто из теперешних газет. Застой, ужас белого дня, реакция, муть».

Основная коллизия «Короля на площади» – распад, омертвение, конец старой, одряхлевшей власти и подъем разбушевавшейся, разрушительной стихии народного моря. Катастрофическое крушение старого мира вовлекает в гибель и высокую мечту Поэта, воплощенную в образе прекрасной Дочери Зодчего, и самого Поэта. Но перед гибелью он еще успевает сказать, что хочет быть голосом народной стихии.

Центральная проблема этой не очень внятной пьесы – именно такова: отношение художника к народу и революции. Особенно значителен в этом смысле отпочковавшийся от первой редакции пьесы диалог «О любви, поэзии и государственной службе». Недаром Блок опубликовал это ироническое и вместе очень серьезное произведение вторично – уже после Октября; проблематика его сохранила значение и в условиях новой эпохи.

Диалог идет между Поэтом, охваченным романтической мечтой, но неспособным побороть своей душевной слабости, и Шутом – глашатаем вульгарного «здравого смысла», провокатором и пошляком.

Шут уловляет в свои сети легкомысленных людей и выпускает их обратно в мир дрессированными: «Они больше никогда не тоскуют, не ропщут, не тревожатся по пустякам, довольны настоящим и способны к труду». Это душевные и интеллектуальные роботы – продукт «мирного» буржуазного «прогресса», ненавистного Блоку с младых ногтей.

Поэт – человек с чуткой и ранимой душой, тоскующей и взыскующей правды. Жертва окружающей пошлости, жалобы свои он изливает в стихах прекрасных, но непонятных – потому что дух его «принадлежит иным поколеньям». Он написал целый том стихов, обращенных к некоей прекрасной даме, но та как будто и не замечает его, и «взор ее всегда устремлен в даль» – то есть в будущее, потому что ей «дорога свобода».

Поэт сердцем понимает, что невозможно забыть про существование богатых и бедных, что голодных нужно прежде всего накормить, что сама литература «должна быть насущным хлебом». Им владеет «желание пожертвовать своей фантазией общественному благу».

Мы вправе принять признания Поэта за идейно-художественную декларацию Блока: «…долгое служение музам порождает тоску. Под ногами разверзаются бездны. Двойственные желания посещают меня. Я хочу твердой воли, цельных желаний, но не годен для жизни. В женщинах меня влечет и отталкивает вместе – их нежность и лживость. Я ищу человека, который бросит семена в мою растерзанную, готовую для посева душу».

Вмешавшийся в диалог Придворный истолковывает слова Поэта в таком духе: «Это так остроумно и так глубоко… Любить одну, но не уметь предпочесть ее другой». Поэт возражает: «Я говорил не совсем так. Я хотел сказать не о двух, а об одной…»

За всем этим сквозит личное, пережитое, передуманное, в том числе и дума об «одной женщине». Еще немного – и мы убедимся в этом.

В личной жизни Блока происходила тяжелая, нервическая, с декадентскими изломами драма, о которой пришло время рассказать. Над этой драмой, как и надо всем, что происходило с Блоком, стоит знак времени, и понять ее можно лишь в историческом контексте.

Такое понимание подсказывает сам Блок. В дневнике 1917 года он записал: «Едва моя невеста стала моей женой, лиловые миры первой революции захватили нас и вовлекли в водоворот. Я первый, как давно тайно хотевший гибели, вовлекся в серый пурпур, серебряные звезды, перламутры и аметисты метели. За мной последовала моя жена, для которой этот переход (от тяжелого к легкому, от недозволенного к дозволенному) был мучителен, труднее, чем мне».

НЕРАЗБЕРИХА

<p>1</p>

Мы расстались с Андреем Белым в июне 1905 года, когда, распаленный гневом и обидой, он покинул Шахматово в уверенности, что «прошлое – без возврата».

Но тут-то как раз и началась утомительная и бесконечная, тянувшаяся целых три года неразбериха, принесшая много тревог и настоящего горя втянутым в нее людям.

В ясно обозначившиеся недоразумения идейного порядка замешалось личное. Жизнь – реальная, требовательная и всегда неожиданная жизнь ворвалась в выдуманный мир фантазий и химер и жестоко отомстила за пренебрежение к ней.

В сущности, все обернулось проще простого: Андрей Белый бурно влюбился в Любовь Дмитриевну и тем самым окончательно запутал отношения.

В дальнейшем личный конфликт так тесно переплелся с идейно-литературным расхождением, что подчас невозможно установить границу между тем и другим. Все оказалось подернутым одним маревом. В неразберихе были повинны все – и Блок, постоянно уходивший от внятного объяснения, и Любовь Дмитриевна, так и не сумевшая принять сколько-нибудь твердого решения, но больше всех, бесспорно, Андрей Белый, который довел себя в течение этих трех тяжелых лет до состояния патологического и сумел заразить своей истерикой окружающих.

Он был действительно большим писателем, яркой, щедро одаренной личностью с чертами гениальности. «Он такой же, как всегда: гениальный, странный», – записывает Блок уже в 1920 году, в последний раз встретившись с Белым после долгих лет пламенной дружбы, ожесточенной вражды, далековатой приязни.

Да, неизгладимая печать «странности» лежала и на личности этого человека, и на всем, чем он жил и что делал. Что-то судорожное было как в его беспрестанных идейных и художественных метаниях, так и в его обыденных поступках. Один из людей, близко знавших Белого, удачно назвал его существом, «обменявшим корни на крылья».

Он не только не умел, но и не хотел научиться жить. Зато с изощренным искусством умел осложнять не только свою жизнь, но и тех, с кем находился в соприкосновении. Биография Белого – это бесконечная цепь бурных ссор, непрочных примирений и окончательных разрывов с людьми, которые были искренне ему преданы.

В перипетиях истерической «дружбы-вражды» с Блоком это свойство Белого проступило, пожалуй, наиболее отчетливо. Именно в реальном, в жизненном особенно ясно сказалось глубокое различие их натур и характеров. Если Блок убежденно и безнадежно (как вскоре он понял) пытался реально воплотить свое мистическое чувство, осуществить его как дело жизни, то Белый всему, что составляло содержание его человеческого существа, всем своим чаяниям и надеждам искал прежде всего головное, теоретическое обоснование и все больше погружался в невылазную метафизику. Менял корни на крылья.

… Началось все в том же июне 1905 года. Оказывается, уезжая из Шахматова, Андрей Белый успел объясниться в любви – передал молодой хозяйке (через Сергея Соловьева) записку с признанием. Любовь Дмитриевна, не придавая этому серьезного значения, но поддавшись невинному женскому тщеславию, рассказала о забавном происшествии Александре Андреевне, а может быть, и Блоку.

Получилось так, что в любовную историю, которая вскоре приобрела характер остродраматический, оказались посвященными разные люди, причем даже не самые близкие.

Мать Блока принимала деятельное участие в том смутном и тягостном, что происходило в дальнейшем, и внесла свою, немалую, долю нервозности. Тут же суматошилась недалекая, но амбициозная тетушка Марья Андреевна с ее ущемленным самолюбием обиженной жизнью старой девы. Многие страницы ее дневника посвящены обсуждению и осуждению героев драмы.

Впрочем, хорошо, что дневник этот дошел до нас, так же как и поденные записи Евгения Павловича Иванова, который позже, в разгар романа, стал конфидентом Любови Дмитриевны и стенографически точно записал все, что она ему поведала. Хорошо – потому что впоследствии и Андрей Белый, и Любовь Дмщриевна рассказывали о том, что произошло между ними, каждый по-своему, все еще сводя друг с другом запоздалые счеты. Поэтому не приходится брать на веру все, что они говорили. А документальные записи людей, бывших свидетелями происходившего, позволяют восстановить действительную картину неразберихи.

В течение трех лет Андрей Белый попеременно то разрывает с Блоками, то мирится с ними. Он забрасывает их, каждого в отдельности, сумбурными, красноречиво-бессодержательными письмами – клянется в любви и дружбе, упрекает, кается, требует сочувствия, унижается, обвиняет, угрожает самоубийством. Читать эти письма тягостно. Но они по-своему значительны – как психологический документ, характерный не только для данного человека, но и для данного времени.

Любовь Дмитриевну, конечно, тешило сознание того, что в ее власти «спасти» или «погубить» бурно влюбившегося поэта, которого все вокруг считали личностью выдающейся. Смущавшее Любу обожествление ее в духе московских и шахматовских мистических радений вдруг приобрело конкретно-житейский и, главное, понятный смысл: ее просто полюбили – не как Прекрасную Даму, а как молодую, привлекательную женщину. Само собой понятно, это не могло не польстить ее самолюбию – и она дала волю кокетству.

Но на первых порах и речи не было ни о каких радикальных переменах. Во всех случаях, когда между Блоком и Белым возникали глухие недоразумения или нечто похожее на трения, Люба неизменно и твердо брала сторону мужа.

Так было, например, в октябре 1905 года, когда Блок послал Белому «пук» новых своих стихотворений с просьбой показать их и Сергею Соловьеву.

В сопроводительном письме сказано: «Ты знаешь, что со мной летом произошло что-то страшно важное. Я изменился, но радуюсьэтому… Куда-то совсем ушли Мережковские, и я перестал знать их, а они совершенно отвергли меня. Я больше не люблю города или деревни, а захлопнул заслонку своей души. Надеюсь, что она в закрытом помещении хорошо приготовится к будущему».

И стихи и письмо прозвучали вызовом. Белый так и понял – и вызов принял. На этот раз он не выдержал и, как всегда, с бесконечными оговорками и околичностями, но выплеснул все, что накопилось у него на душе со времени летней шахматовской встречи

В ответном письме он задает Блоку прямые вопросы: как совместить его призыв к Прекрасной Даме с новыми его темами, как согласуются «долг» теурга с «просто» бытием, о каком будущем он ведет речь – об «общественном обновлении России» или о «мистическом будущем», во имя которого они с Сергеем Соловьевым «умирают», «истекают кровью», подвергаются гонениям и т.д. В крайне раздраженном тоне Белый обвинил Блока в том, что, молчаливо соглашаясь с друзьями, он не только ввел их в заблуждение, но, покуда они обливались кровью, «кейфовал за чашкой чая» и даже «эстетически наслаждался чужими страданьями». Кончалось письмо патетически: «…я говорю Тебе, как облеченный ответственностью за чистоту одной Тайны, которую Ты предаешь или собираешься предать. Я Тебя предостерегаю – куда Ты идешь? Опомнись! Или брось, забудь – Тайну.Нельзя быть одновременно и с богом и с чертом».

Наконец-то в запутавшиеся отношения и в тягостную недоговоренность была внесена ясность. Но Блок, на свою беду, как и раньше, все еще не решался поставить точку. Письмо Белого, конечно, его задело, но ответил он в примирительном духе.

«Твое письмо такое, какого я ждал». Да, он повинен в «витиеватых нагромождениях», которыми уснащал свои письма и которые могли ввести в заблуждение. Они всегда были ему не по душе («противны»), и тем не менее он «их продолжал аккуратно писать до последнего письма». А сейчас он подводит черту под своим прошлым: «…просто беспутную и прекрасную вел жизнь, которую теперь вести перестал (и не хочу, и не нужно совсем), а перестав, и понимать многого не могу. Отчего Ты думаешь, что я мистик? Я не мистик, а всегда был хулиганом, я думаю. Для меня и место-то, может быть, совсем не с Тобой, Провидцем и знающим пути, а с Горьким, который ничего не знает, или с декадентами, которые тоже ничего не знают».

Как характерны для тогдашнего Блока эти покаянные (хотя и не без иронического оттенка) ноты! Далее следуют слова, которые только и мог сказать автор «Балаганчика»: «Милый Боря. Если хочешь меня вычеркнуть – вычеркни В этом пункте я маревом оправданий не занавешусь. Может быть, меня давно надо вычеркнуть. Часто развертывается во мне огромный нуль. Но что мне делать, если бывает весело? Я далек от всяких ломаний, и, представь себе, я до сих пор думаю, что я чист, если и не целомудрен и кощунствен». В заключение Блок заметил, что таких слов, которые сказал ему Белый, он никому, кроме него, не позволит.

Если Блок ответил на анафему Белого «смиренным письмом», как выразилась бывшая в курсе дела тетушка Марья Андреевна, то две женщины, как соперничающие ангелы, стоявшие за его плечами, – Александра Андреевна и Любовь Дмитриевна, – были возмущены донельзя: ох уж эти «блоковцы», «пышнословы, болтуны, клоуны»… Люба написала Белому, что она оскорблена за Сашу.

Белый, с его всегдашней уклончивостью и глухотой к чужим речам, и на этот раз не захотел вникнуть в признания и разъяснения Блока и счел наиболее удобным свести дело к простому недопониманию друг друга: «Значит, было у нас недоразумение».

Но в письмах к Любови Дмитриевне он рвал и метал. Им целиком завладело желание увести ее от Блока. В своих инвективах и иеремиадах он не жалеет ни слов, ни красок. Всюду ему мерещится кровь и какой-то «алый гроб», и он умоляет Любу «спасти Россию и его». На разумную (пока еще) дочь Менделеева такие страсти должного впечатления не производят. Она отвечает, что отступается от Белого, пока он не откажется от «лжи, которая в письме его к Сашуре», и чтобы он помнил, что «она всегда с Сашурой».

Белый предпринимает новый неожиданный маневр: только теперь, когда Люба написала, что всегда будет с Блоком, он понял, что в любви его не было «ни религии, ни мистики» – и потому он порывает с нею навсегда.

Это становится известным всем, кто посвящен в историю. «У Али был по этому случаю сердечный припадок, Сашура в отчаянии, а Люба все приняла спокойно», – записывает аккуратный летописец Марья Андреевна. Почему припадок, почему отчаянье? Потому что возникает опасение: а вдруг Боря «сойдет с ума или убьется?». Конечно, это будет трагично, но, с другой стороны, «нельзя же ради этого позволять ему поносить Сашуру, и не может же Люба ради культа блоковцев это терпеть?». Заметим, что в семье речь идет все еще о «культе блоковцев», а не о вульгарном уводе жены от живого мужа.

А Белый, хотя и объявил о разрыве отношений, успокоиться не может. В знак разрыва он возвращает Любе по почте некогда подаренные ею и давно высохшие лилии, обвив их черным крепом. Она безжалостно сжигает их в печке.

Постепенно Белый приходит в состояние крайней взвинченности. Люба снится ему еженощно – златоволосая, статная, в черном, тесно обтягивающем платье.

Писать нельзя: в России почтово-телеграфная забастовка. Белый срывается с места и 1 декабря является в Петербург.

Из маленькой гостиницы на углу Караванной и Невского он пишет Блоку своим небрежным, косо летящим почерком, громадными буквами; «Хочу простообнять и зацеловать Тебя. Люблю Тебя, милый». Далее следует трижды подчеркнутое «но»: «Но пока не увижу Тебя вне Твоего дома, не могу быть у Тебя, не могу Тебя видеть». То есть не может встретиться ни с Любовью Дмитриевной, ни с Александрой Андреевной, которой он тоже писал безумные и скандалезные письма. Встречу с Блоком назначает на нейтральной территории – в ресторане Палкина. И тут же, вопреки только что сказанному, передает «глубокий привет Александре Андреевне» и как бы вскользь добавляет: «Если бы Любовь Дмитриевна ничего не имела против меня, мне было бы радостно и ее видеть».

Встреча состоялась в тот же день, вечером. Белый сильно нервничал, поджидая в большом, переполненном зале Палкина. На эстраде, подтанцовывая, голосили под мандолины усатые неаполитанцы в кроваво-красных одеяниях. Блоки пришли вдвоем.

Произошло объяснение и закончилось очередным примирением. Белый, как всегда, сделал выводы, идущие дальше того, что произошло: ласковое, примирительное поведение Блока он истолковал так: «Боря, я – устранился», хотя об интимной стороне отношений разговора не было. И все же он пребывал в душевном смятении: с одной стороны, испытывал к Блоку «благодарность», которую выражал в формах экзальтированных; с другой – мучился сомнением: правильно ли он понял Блока?

«Атмосфера расчистилась», – писал Белый впоследствии, но установившиеся отношения «напоминали сношения иностранных держав». Кроме того, «мы решили: С.М.Соловьев не войдет в наше «мы»… А.А. и Л.Д. подчеркнули: они не приемлют его».

Белый в этот приезд часто общался с Блоком. Оба они не скупятся на дружеские заверения, но делают это как бы автоматически. По существу же ничего похожего на прежнее уже не было. Как-то Блок прочитал Белому черновой набросок «Ночной Фиалки», и, конечно, тот не мог не понять, в кого метят жесткие строчки:

…что же приятней на свете,

Чем утрата лучших друзей.

Покрутившись в Петербурге, Белый уехал обратно – с тем, однако, чтобы вскоре вернуться и уже прочно, может быть, навсегда обосноваться в Петербурге. Московские «аргонавты», во всяком случае, устроили ему проводы, как будто он расставался с ними насовсем.

В середине февраля Белый опять в Петербуге, в тех же номерах на Караванной. В первый же день Любови Дмитриевне был послан громадный куст великолепной гортензии. С Блоком он встретился «холодно и неловко». И замкнулся: «Не так меня встретили, не на этоя бросил Москву». Именно в этот приезд он узнал «Балаганчик», в котором «все бросилось издевательством, вызовом», – и он «поднял перчатку».

«Балаганчик» был воспринят Белым и его друзьями не только как измена и кощунство, но и как личное оскорбление. (Сергей Соловьев даже узнал себя в одном из карикатурных мистиков, выведенных Блоком на сцену.) Они пытались сотворить миф своей жизни сообща с Блоком и Любовью Дмитриевной, – «и что же случилось, – писал Белый впоследствии, – огромное дело – комедия, «инспиратриса», которую мы так чтили, – комедиантка; теург – написал «балаганчик», а мы – осмеяны: «мистики» балаганчика!..»

Догадки соловьевцев были основательны. Живая, реальная жизнь, действительно, сквозит в условно-марионеточном мире «Балаганчика». Мы узнаем ситуацию, в которой очутились Блок, Белый и Любовь Дмитриевна, в сюжете пьесы, в треугольнике: Пьеро – Арлекин – Коломбина. Достойно внимания, что Е.П.Иванов в марте 1906 года внес в свой дневник слова Любови Дмитриевны: «Саша заметил, к чему идет дело, все изобразил в "Балаганчике"».

Пьеро – простой человек, которого зовет голос вьюги, уходит от «мистиков обоего пола». Его невеста, Коломбина, говорит ему: «Я не оставлю тебя». Но тут появляется звенящий бубенцами Арлекин. Он берет Коломбину за руку и уводит с собой. «Автор» – «по-дурацки», с точки зрения «здравого смысла», комментирует происходящее: дело идет о взаимной любви двух юных душ…», «им преграждает путь третье лицо…». Впрочем, Блок, разъясняя какому-то студенту «идею» «Балаганчика», заметил, что яркий и пошлый Арлекин одерживает над Коломбиной победу «лживую», «призрачную». Здесь – бесспорно, намек на положение, в котором оказался Андрей Белый.

Далее идет грустный монолог покинутого Пьеро:

Ах, сетями ее он опутал

И, смеясь, звенел бубенцом!

Но, когда он ее закутал, —

Ах, подруга свалилась ничком!..

И мы пели на улице сонной.

«Ах, какая стряслась беда!»

А вверху – над подругой картонной —

Высоко зеленела звезда…

Он шептал мне. «Брат мой, мы вместе,

Неразлучны на мною дней..

Погрустим с тобой о невесте,

О картонной невесте твоей!»

Это жестокие стихи. Здесь не только насмешки над прошлым, но и признание собственной душевной катастрофы: если для «мистиков обоего пола» Вечная Дева неожиданно оказалась подругой «простого человека» Пьеро, то для самого незадачливого Пьеро она обернулась «картонной невестой».А мы уже знаем, что имел в виду Блок под понятием «картонный».

Заметим, что здесь иронически обыграно самое слово брат,которым так щедро обменивались Блок и Белый. В том же январе 1906 года Блоком было написано обращенное к Белому стихотворение «Милый брат! Завечерело…», в котором упоминается и общая их «сестра». Оно оказалось последнимдружественным жестом Блока (в стихах). Написанный через десять дней «Балаганчик» поставил крест на теме «братства».

И здесь в неразберихе начинается новая, решающая фаза.

Сейчас нам предстоит вторгнуться в область самого сокровенного. Такое вторжение всегда неделикатно. Но в данном случае сделать это необходимо: к этому вынуждает не праздное любопытство, а стремление разобраться в характерах и поступках людей, встреча которых обернулась для них трагедией. Этих людей давно уже нет на свете, их страсти и беды стали достоянием истории, и сейчас уже можно говорить о них в полный голос, без обиняков и умолчании. Но и без дешевой сенсационности и крикливости, а с тем человеческим уважением, к которому всегда обязывает чужая беда. Нелегкая, признаться, задача. И да простят нам тени давно ушедших…

<p>2</p>

Любовь Дмитриевна в набросках своих незаконченных воспоминаний говорит, что к весне 1906 года ее семейная жизнь «была уже совершенно расшатана» – потому что с самого начала в нее легла «ложная основа».

Когда под знаком Гамлета и Офелии начался роман Блока и Любы Менделеевой, когда в «пустом фате» она разглядела поэта божьей милостью, когда на нее нахлынул поток его не знавшей ни меры, ни предела любви, когда перед нею приоткрылся таинственным и влекущий мир высоких идей Блока, она, будучи по природе человеком благоразумным и волевым, потеряла голову и волю. Она как бы стушевалась, ощутила себя на втором плане. Потом, на закате своей исковерканной жизни, она горько жалела, что «напрасно смирила и умалила свою мысль перед миром идей Блока, перед его методами и его подходом к жизни».

Сожаления, конечно, несостоятельные, потому что, не повстречав на своем пути Блока, она, вероятнее всего, прошла бы по обочине жизни, оставшись просто чьей-то незаметной спутницей или маленькой актрисой. Но и то правда, что ей выпала трудная доля.

Напрасно или не напрасно смирилась она на первых порах перед Блоком, но так было – «и иначе быть не могло, конечно!».

Л. Д. МенделееваАлександру Блоку (начало 1903 года):«Сегодня мне стало грустно от сознания, что „ты – для славы, а я – для тебя“… Но надо привыкнуть к этой мысли, понять, что иначе и не может быть… Ты, может быть, не захочешь согласиться с этим, но ведь и я-то, и твоя любовь, как и вся твоя жизнь, для искусства, чтобы творить, сказать свое „да“, а я для тебя – средство для достижения высшего смысла твоей жизни. Для меня же цель, смысл жизни, все – ты».

Вот как девушка, имевшая достаточно высокое представление о своей особе, умалялась перед Блоком. Ей нужно было преодолеть немало сомнений, неуверенности, просто боязни, чтобы обрести веру в будущее. Постепенно сомнения отпадают, напротив – растет убежденность в том, что она сумеет принести возлюбленному настоящее и прочное счастье.

В ту пору популярным произведением эстрадного репертуара были стихи Апухтина о безоглядно влюбленной женщине:

Она отдаст последний грош,

Чтоб быть твоей рабой, служанкой,

Иль верным псом твоим – Дианкой,

Которую ласкаешь ты и бьешь!

Может быть, вспомнит, эти стихи (а может быть, и потому, что у Блока в Шахматове была любимая собака, которую тоже звали Днанкой), разумная Люба признается своему избраннику: «Я вся в твоей власти, приказывай, делай со мной, что хочешь.. Вот у меня теперь опять такое время, чго я усиленно чувстую себя твоей Дианкой; так хочется быть около тебя, быть кроткой и послушной, окружить тебя самой нежной любовью, тихой, незаметной, чтобы ты был невозмутимо счастлив всю жизнь».

Да, Люба Менделеева многого ждала от брака, и ожидания ее были просты и понятны. «Теперь еще тверже знаю, что будет счастье, бесконечное, на всю жизнь», – уверенно пишет она Блоку накануне свадьбы.

И как же обманулась она в своих надеждах и ожиданиях!

Все, что накапливалось исподволь, обернулось для них обоих тяжкими бедами, привело к непоправимым последствиям.

Уже в разгар романа стала проступать «ложная основа» будущих отношений. «Нет ничего обыкновенного и не может быть» – так определял Блок природу своего чувства. Люба же хотела и ждала как раз самого обыкновенного и пыталась повернуть все проще. Но сделать это ей не удалось.

Из набросков воспоминаний Любови Дмитриевны выясняется, что брак ее с самого начала оказался, говоря попросту, в значительной мере условным: со стороны Блока была лишь «короткая вспышка чувственного увлечения», которая «скоро, в первые же два месяца, погасла». Только осенью 1904 года, не без «злого умысла» Любови Дмитриевны, произошло наконец то, что должно было произойти, но к весне 1906 года «и это немногое прекратилось».

О таких вещах не принято говорить, тем более писать, но приходится – потому что «ложная основа» имела глубокие последствия.

Тут время вернуться к тем глухим намекам, которые так странно прозвучали в невнятных дневниковых записях Блока, сделанных накануне женитьбы.

«Люблю Тебя страстно, звонко, восторженно, весело, без мысли, без сомнений, без дум», – писал Блок невесте. На самом же деле были и думы и сомнения – не в том смысле, что он сомневался в своем чувстве, но касавшиеся самой природы этого чувства.

Он так настойчиво твердил, что «ничего, кроме хорошего, не будет» и что Люба должна что-то «понять», что невольно создается впечатление, будто он старался убедить в этом прежде всего самого себя.

Ему, в самом деле, было о чем подумать.

Любовь его была громадной, необъятной, но вся ушла в духовность, в утонченный спиритуализм, в мечту о запредельном. Искренне, всей душой восставая во имя действительной жизни против всякого рода схем, абстракций и мертвых теорий, при всем своем презрении к «терминам», в решении, казалось бы, самого жизненного вопроса он не сумел полностью довериться своему чувству и оказался в плену чудовищного заблуждения, которое завело его в глушайшие дебри мистической схоластики. Проклятие декадентской (в широком, историческом смысле этого слова) раздвоенности преследовало его и в сфере самого личного, интимного.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48