Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Марш Турецкого - Семейное дело

ModernLib.Net / Детективы / Незнанский Фридрих Евсеевич / Семейное дело - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Незнанский Фридрих Евсеевич
Жанр: Детективы
Серия: Марш Турецкого

 

 


      Заместитель генерального прокурора Константин Дмитриевич Меркулов задумчиво потирал тыльным концом шариковой ручки впалый седой висок: дело об убийстве Бирюкова ему тоже сулило ему немало хлопот. Московский метрополитен — зона важная, один из заместителей начальника управления внутренних дел, курирующего ее, — фигура заметная… На передаче дела в Генпрокуратуру настоял министр внутренних дел России Рашид Маргалиев. И генпрокурор Владимир Кудрявцев, разумеется, пошел ему навстречу.
      Когда Сумароков, будучи впущен бдительной Клавдией, отворил дверь в кабинет заместителя генерального прокурора, то с порога обнаружил, что Константин Дмитриевич не один. Второго присутствовавшего Сумароков знал отлично: это был Вячеслав Иванович Грязнов, заместитель директора Департамента уголовного розыска МВД РФ. Лицо третьего присутствовавшего было ему визуально знакомо, но кто это такой, Виталий Ильич не знал.
      — Проходите, Виталий Ильич, присаживайтесь, — после приветствий пригласил следователя Константин Меркулов. — С генералом Грязновым вы, разумеется, знакомы. А вот это — Александр Борисович Турецкий, старший помощник генпрокурора. Я только что отдал приказ о создании оперативно-следственной группы по расследованию дела об убийстве Бирюкова и… второго потерпевшего… как его фамилия?
      — Скворцов, — подсказал Сумароков.
      — Да, Скворцов. Итак, Александр Борисович возглавит оперативно-следственную группу. Виталий Ильич, вы передадите старшему помощнику генпрокурора все материалы этого дела. Но для начала хотелось бы услышать, что вам удалось уже выяснить.
      Готовясь доложить о состоянии расследования, Сумароков жестом, который стал привычным за эти насморочные три дня, извлек на белый свет платок, тоже клетчатый, правда, свежий (платки ему ежевечерне меняла жена), деликатно высморкался, чтобы избежать неприличного трубного гласа, и после этого стал докладывать. Без эмоций, ровно, деловито, не скрывая сложностей и перспектив.
      Личность второго убитого установить оказалось легко. Это был известный в Москве и за рубежами нашего отечества художник Николай Викторович Скворцов. Выходцы из Санкт-Петербурга, тогда еще Ленинграда, где Скворцов и Бирюков учились в одном классе, дружбу пронесли через взрослые годы и, хотя в последнее время виделись нечасто, продолжали иногда общаться. Домашние Бориса Валентиновича сразу сообщили следствию, что незадолго до убийства Бирюков разговаривал со Скворцовым по телефону и, очевидно, договорился о встрече. Имелась ли для встречи веская причина или давние друзья собирались просто пообщаться, и что привело их в такое, мягко говоря, неподходящее для дружеских прогулок место, как окрестности депо, — об этом они сообщить не могли. Жена Скворцова также не выказала осведомленности, но она, узнав о смерти мужа, непрерывно плачет, поэтому допросить ее пока не удалось.
      — Если хотите знать мои предположения, — высказался не по-служебному Сумароков, — я думаю, надо копать по линии транспортной милиции. Московский метрополитен — тот еще гадюшник, а если учесть, что Бирюков наступил на хвост не одной преступной группировке, то… выводы сделать нетрудно. Подкараулили его во внеслужебной обстановке, когда он выбрался пообщаться с другом, и — готово. Хотя этого Скворцова тоже сбрасывать со счетов нельзя…
      Александр Борисович Турецкий слушал внимательно.
      — Скажите, Виталий Ильич, а чем именно занимался Скворцов как художник? Что было его специальностью: живопись? или инсталляции? или, может, художественная фотография? Сейчас «художник» — понятие широкое…
      Сумароков незаметно, как он сам считал, подсмотрел в обрывок бумаги, на котором было написано искомое слово. Простое как будто бы слово, коротенькое, а вот почему-то из памяти вылетает.
      — Он был граффером, — изрек наконец Виталий Ильич.
      — Кем-кем? — простодушно уточнил Вячеслав Иванович Грязнов, для которого это слово тоже не относилось к разряду знакомых и широко употребляемых.
      — Граффером, — добросовестно повторил следователь Сумароков. — Графферы — это те, которые разрисовывают стены. «Граффити» — настенные рисунки.
      — А сколько ему было лет?
      — Сорок шесть.
      — И что, в таком возрасте он этим хулиганством занимался? — Изумлению Грязнова не было предела.
      — Да будет тебе известно, Вячеслав Иваныч, — проинформировал друга Турецкий, едва сдерживая смех, — что «граффити» — не хулиганство, а признанная мировым сообществом разновидность искусства. Я в ней, правда, сам не специалист — ну что ж, придется подковаться.
      — Для твоей эрудиции, Саня, это только полезно. А вас, Виталий Ильич, поскольку вы осматривали место происшествия, готов включить в следственную бригаду по делу Бирюкова — Скворцова. Кому, как не вам, заниматься проблемами транспортной милиции.
      — Есть заняться проблемами транспортной милиции! — отрапортовал Сумароков. — Только одному здесь не справиться. Если вы не против, Константин Дмитриевич, есть у меня на примете оперативник Иван Козлов. Способный парнишка…
      Возражений не последовало.

Глава 4 Нинель Петровна проявляет выдержку

      Кто бы мог подумать, что валерьянка может произвести такое губительное действие на организм! Утомленная за эти страшные дни огромным количеством сильных транквилизаторов, которые плескались в ее крови, образуя дурманящую смесь, Нинель Петровна Скворцова сделала усилие воли, и перед тем как ехать на кладбище, приняла валерьянку. Одну лишь валерьянку, заурядные таблетки в цыплячье-желтой оболочке. Не хотела затемнять воздействием услужливо-обесчувствливающих транквилизаторов минуты последнего прощания с Колей. А вышло так, что еще больше себя одурманила: все перед глазами поплыло, руки-ноги перестали слушаться, в ушах стоял звон. В автобусе с надписью «Ритуал» ее укачало, и Нинель Петровна с трудом сдерживалась, чтобы не поддаться убаюкивающему движению и рокоту мотора, звучавшему, точно колыбельная. Из кладбищенской обстановки ей запомнилась лишь черная рана могилы, которую не успели заранее вырыть и докапывали при них («Земля мерзлая, лопата трудно идет, пятьсот рубликов не накинете?»). Ноги были точно ватные, и Нинель Петровна, сделав неосторожный шаг, едва не упала в эту прямоугольную яму, по краям которой громоздились насыпи смерзшейся комковатой земли. Ее тут же подхватили под руки, стали успокаивать, причитать: все подумали, что она хотела броситься в могилу вслед за мужем. Нинель Петровна и в мыслях такого не держала, но, едва прислушиваясь к хору утешений наподобие: «Нелечка, бесценная, вы не должны падать духом, надо жить ради детей», подумала, что это было бы не самым худшим выходом из ситуации. Лежать в могиле вместе с Колей…
      До кладбища была еще церковь, где священник у открытого гроба произносил непонятные и, как ей чудилось, суровые слова. Нинель Петровна поначалу вслушивалась, пыталась отыскать среди церковнославянской вязи что-то доступное, но вскоре махнула на эти добросовестные попытки рукой и пустила мысли блуждать, где им вздумается. Смотрела на незнакомое лицо Коли (смертельную рану скрывала черная лента с серебряными письменами поперек лба), а думала о том, что зря она, пожалуй, надела на похороны эту шубу из чернобурок: слишком вызывающе, слишком подчеркивает, что покойный был человеком весьма обеспеченным, если имел возможность так одевать свою жену. Правда, ее повседневное пальто на роль траурного никак не подходило: оно же оранжевое!
      Верная привычкам отвязной, как сейчас выражаются, юности, Нинель Петровна, даже с ее заметно раздавшейся от четырех беременностей фигурой, предпочитала одеваться не богато, но заметно и стильно. Зато ее черный ажурный платок в церкви выглядел уместно… Они с Колей были крещеные, но скорее неверующие; на отпевании настоял Илья. Вот он топчется справа, распустив по груди черно-седую бородищу, хочет сделать Роланду очередное замечание, но, в соответствии с торжественностью ритуала, не смеет. Роланд — тот убежденный безбожник: еле-еле заставили его перед входом в церковь шапку снять. Не хотел, наверное, демонстрировать лысину, проклюнувшуюся в его по-прежнему русых, коротко остриженных волосах. А сейчас стоит с независимым видом, демонстрируя свое желание, чтобы поскорей кончилась эта тягомотина… Поймав себя на том, что мысли ее далеки от прощания с покойным, Нинель Петровна в душе прикрикнула на себя: «О чем ты думаешь, дура? Это же твой Коля в гробу!» Она попыталась настроиться на скорбный лад. Не получилось. Мешала непредвиденная валерьяночная одурманенность, звон в ушах, который становился все слышней, заглушая слова молитв; мешало и лицо покойного, совершенно, как-то глубинно, непохожее на привычное родное лицо Коли.
      Нинель Петровне то и дело мерещилось, что она ошиблась при опознании и это все-таки не Коля. А настоящий Коля куда-то срочно уехал и где-то отсиживается. Она была готова предположить даже невероятное: у любовницы… Ну и пусть! Она простит! Рано или поздно, он обязательно вернется, и они вместе посмеются над тем, что вместо него похоронили какого-то чужого мужика.
      Нинель Петровна так и подумала глубокой ночью с 9 на 10 марта, что это неудачный розыгрыш, когда ей позвонили и официальным голосом пригласили на опознание тела, хотя сердце (оно порой бывает умней мозга) екнуло и, показалось, остановилось. «Что? Какое тело? Куда приехать?» — громко, как глухая, кричала она в трубку, а Таня и Родик, выйдя в коридор, смотрели на нее с нарастающим ужасом. О, эти детские глаза, которые не умеют ничего скрывать, от которых ничто не утаишь! «Не волнуйтесь, там какое-то недоразумение, я скоро вернусь», — тщетно пыталась она утешить детей, а ее руки сами по себе лихорадочно срывали с вешалки оранжевое пальто.
      Только накинув пальто поверх широченного ситцевого халата, не стесняющего полную талию, Нинель Петровна сообразила, что надо привести себя в порядок: пришлось снимать пальто и одеваться как следует. Пока она подбирала одежду, удалось чуть-чуть успокоиться. «Тело вашего мужа»? Что за ерунда! Конечно, она волнуется, когда он задерживается, но, с другой стороны, у него и раньше случались загулы. Он мог, к примеру, ни с того ни с сего рвануть на поезде в какой-нибудь захолустный городок, сохранивший черты древнерусского облика… Артистическая натура! Нинель Петровна эту Колину особенность не то чтобы одобряла (трудно для жены такое одобрять), но понимала. Она ведь тоже — художница! Если бы не общность интересов, разве смогли бы они прожить вместе двадцать три года…
      Все эти долгие годы Коля находился рядом с ней. Остаться без него было так непредставимо, что Нинель Петровна отмела эту страшную возможность: само собой, там, в милиции, что-то перепутали. Пустяки, дело житейское! Это же Россия! Однако руки так дрожали, что она побоялась сесть за руль их семейной «девятки»: поймала такси. Таксист подозрительно вытаращился на толстую тетку в модном оранжевом пальто, но без сумки, без косметики и с торчащими в разные стороны жидкими непричесанными волосами, которая рявкнула, как армейский старшина: «На Пироговскую!» Он, кажется, взял с нее сверх счетчика — наверное, за подозрительный внешний вид. Нинель Петровна едва обратила внимание на эту пустяковину: выдернула из кошелька, который в последнюю минуту успела схватить с подзеркальника и положить в карман пальто, ровно столько, сколько запросил водитель. Голова ее во время поездки была занята совсем не показателями счетчика.
      Там, куда ее, встретив у входа, отвели, резко пахло хлоркой и еще чем-то стерильно-свежим, вроде бы проточной водой, и верно, вода журчала где-то в отдалении, вытекая из незакрытого, а может быть, и намеренно открытого крана. К деталям обстановки Нинель Петровна не присматривалась: она сразу увидела Колю. В той же одежде, в которой вышел из дому, он лежал на высокой железной тележке с колесиками в такой позе, будто спал. Только ступни ног были как-то необычно растопырены. Потом ей объяснили, что это природное явление: мышцы у трупа расслабляются, поэтому носки смотрят в разные стороны…
      «Коля!» — позвала она, по-прежнему не веря в то, что ей сказали по телефону: как же он может быть «телом», когда он — Коля? Сделав несколько решительных шагов к его железному неуютному ложу, она заглянула Коле в лицо. И тогда наконец увидела… И поняла…
      И тогда потребовались транквилизаторы…
      Нинель Петровна думала, что худшего кошмара, чем опознание, ей в жизни уже не грозит и что череда самых тягостных вдовьих обязанностей подходит к концу. Ничего подобного: после отпевания и похорон предстояло еще возвращение в их квартиру — большую, четырехкомнатную, в районе Трубной площади. Эту квартиру, купленную в одном из отреставрированных и перепланированных дореволюционных домов на волне самых высоких заработков, Нинель Петровна считала все-таки не самой удобной для своей большой семьи: ей не нравилось, что Родион и Таня, уже вовсю осознающие свою разнополость и вступающие в подростковый возраст, спят и переодеваются в одной комнате. Но близнецы в один голос возражали против подселения к ним младшего брата, а они с мужем, поскольку считали себя слишком молодыми, не хотели брать дочь к себе. Четвертую же комнату Николай, едва въехал в квартиру, превратил в свою мастерскую, и это было святое, на нее никто не посягал. «Теперь отправлю Таньку ночевать в студию», — мельком подумала Нинель Петровна, и эта мысль родила новый шок: что это за ужас, что за гадость — решать жилищные проблемы одних членов семьи за счет смерти других! «Мертвым не нужна никакая жилплощадь, кроме ограниченной площади гроба», — сказала себе Нинель Петровна, и ей захотелось разрыдаться.
      Спокойно! Предстояли еще поминки.
      Ее подруги и жены многочисленных Колиных друзей сделали все, чтобы освободить вдову от хозяйственных хлопот, но Нинель Петровна, пытаясь хоть чем-то занять себя, носилась из кухни в комнату, то поглядывая на плиту, то помогая накрывать на стол. Она отдавала себе отчет в том, что пристойнее было бы не суетиться, а молча посидеть, побыть рядом с детьми, постараться утешить их в колоссальной потере… Но как раз этого-то она и боялась. У младших, двенадцатилетнего Родиона и десятилетней Тани, с той страшной минуты, когда она им сказала, что папы больше нет, глаза были на мокром месте, и Нинель Петровна опасалась, что, если их приласкать, они разрыдаются и тем нарушат хрупкое равновесие, установившееся после похорон. А старшие, студенты Кирилл и Ростислав, давно уже душевно отдалились от родителей… Да и были ли они к ним когда-нибудь близки? Братья-близнецы всегда предпочитали обществу родителей — общество друг друга, что вызывало немало трудностей. Стоило огромных усилий научить их разговаривать по-человечески, потому что они с пеленок изобрели собственный тайный язык, состоявший из жестов, гримас, каких-то причудливых младенческих слов…
      Стоит ли сейчас навязываться к ним с сочувствием? Эти долговязые здоровилы не умеют выражать свои чувства, но они подавлены. Видно невооруженным глазом: хмурое выражение одинаковых голубых глаз, преждевременная морщинка меж густых прямых («соболиных» — в бабушку) бровей… Какое это все-таки чудо: два человека, а лицо одно! Нет, близнецы у нее замечательные: учатся в университете, унаследовали талант отца.
      Родик, младший сын, граффити пока не увлекся, но в школе его хвалят: светлый, солнечный мальчик, лицо класса.
      Танечка — бедняжка… такая некрасивая, вдобавок с врожденным дефектом… Ей тем более нужна мама; если папы не стало, без мамы Танечка просто погибнет. Нет, расхожее утешение несет в себе истину: Нинель Петровна должна жить ради детей. Ради таких детей стоит жить.
      Опасения не оправдались: дети, даже младшие, вели себя выдержанно, и Нинель Петровна слегка успокоилась. Поминки катились по раз и навсегда установленному распорядку. Пили, не чокаясь, вслух вспоминали достоинства человека, навсегда покинувшего здешний мир. Одни упирали на то, что покойный был замечательным райтером, создававшим монументальные произведения на полотне серых стен; другие (в основном прибившиеся к Коле за последние пять лет) восторгались тем, каким он был смелым дизайнером, способным преобразить в волшебную сказку любой интерьер; третьи говорили о том, что Николай Викторович был прекрасным отцом, воспитавшим прекрасных детей… Нинель Петровна воскресала в атмосфере этих добрых прочувствованных слов. Она успела тяпнуть не одну стопку водки, и от этого валерьяночная одурь прошла, горе не то чтобы изгладилось, но отдалилось. Она уже ожидала, что все мероприятие так же хорошо и гладко закончится.
      Не тут-то было! Чинную размеренность гражданской панихиды нарушил не кто иной, как Илья, который ни с того ни с сего, когда выпито было немало, встал, завис над столом со своей бородищей, как черная туча, и провозгласил:
      — Выпьем же за Николку нашего! За большого русского художника Николку, убитого вражескими агентами! За то, чтоб заговор их поганый разоблачили и смерть его не сошла бы им с рук!
      Среди общества, собравшегося за столом, пронесся стон: если Илья завел свою лабуду о заговорах — пиши пропало. Ни для кого не было секретом, что он, объединясь с другими такими же, повернутыми на заговорах, тайных обществах и масонах, существует в своем, недоступном для посторонних, мире — до такой степени, что иногда производил впечатление невменяемого. Только дружба юных лет и колоссальный колористический дар Ильи заставляли Николая Скворцова давать ему время от времени дизайнерскую работу. На что он жил в остальное время, непонятно. На паперти побирался, наверное.
      — Ох, до чего ж тут некоторым правда глаза колет, — торжествовал Илья. — Не хотят никак признавать, что кругом полно врагов, которые козни строят против России-матушки…
      — Потише, Вайнштейн, — нянча меж ладоней полную рюмку, призвала Илью к порядку Лариска из дизайнерского агентства.
      Стрела Ларискиной иронии не попала в цель. Среда, где обычно обитал Илья, увлекалась русским народным спортом под названием «поиски жидов», иными словами, выискиванием в Ельцине — Эльцина, а в Лужкове — Рабиновича. С очевидным, незамаскированным Вайнштейном, каковым по паспорту являлся Илья Михайлович, делать в этом смысле было нечего, поэтому его приняли, как своего, особенно когда он поведал им про русскую маму, ставшую жертвой папаши — еврея-изверга. Папаша у Ильи был и впрямь тот еще: бухал похлеще угро-финна. Илье тоже, ввиду такой наследственности, стоит быть поаккуратнее с алкоголем…
      — Так и что же, что Вайнштейн! Если русаки природные, Ивановы, спят, приходится иным Вайнштейнам их будить и трясти. А то эдак всю землю Русскую проспать можно.
      Роланд Белоусов, сидевший слева от Нинель Петровны, поморщился. В молодости они — Николай, Роланд и Илья — были неразлучны; с годами отдалились — разные характеры, разные пути… Но если покойный Николай поддерживал общение как с Роландом, так и с Ильей, то эти двое с трудом выносили один другого. Вот и сейчас назревала очередная стычка, грозящая перерасти в скандал.
      — Двадцать лет назад, — откашлявшись, напомнил Роланд, — ты говорил о Советском Союзе как об империи зла, которую нужно разрушить…
      — Говорил. Отказываюсь. Глуп был. А некоторые и по сию пору не поумнели.
      — Поумнеть, по-твоему, значит, подавлять всякое свободомыслие? Так же, как нас советская власть давила?
      — Советская власть — власть безбожная. Нас она тогда давила, потому что красоты не хотела. Не хотела она, чтобы русский человек в красивом доме жил, на красоту смотрел, а хотела, чтобы все серыми были и одинаковыми. Это, я считаю, нехорошо. А вот тех, которые не на словах, а взаправду страну, предками нашими объединенную, рушили да на клочки растаскивали, — правильно давила! Таких и сейчас поприжать не мешало бы!
      Нинель Петровна сначала теребила вилку, потом, оставив в покое столовый прибор, принялась тереть лоб. Ничего не помогало: наплывало, возвращалось прежнее состояние тошнотворной одури. Невыносимыми казались эта комната, этот стол, эти гости — все до единого. Она пыталась взять себя в руки… Напрасный труд! Выдержка дала трещину. «Человеческие силы небеспредельны», — облегченно сказала себе Нинель Петровна и завопила во весь голос:
      — Эй, вы! Вы что тут устроили? А ну прекратите! Прекратите сейчас же! Друзья, называется! Это поминки или балаган?
      Пререкания мгновенно унялись, и гости переполошились. Ей совали, расплескивая, минеральную воду в хрустальном бокале, ее поддерживали под плечи, ее окружили, склоняясь над ней, и, видя их лица совсем близко, Нинель Петровна со всей отчетливостью осознала, сколько здесь людей незнакомых, и полузнакомых, и таких, с которыми они с Колей не виделись годами и не хотели видеться… Одно лицо, мужчины средних лет, отчего-то ее резануло. Знакомое, но не связанное ни с каким известным ей именем… Кто же это?
      Лишь бессонной ночью, перебирая в раскаленном и не желающем остывать уме события этого тяжелого, слишком длинного дня, Нинель Петровна вспомнила: да ведь это милиционер, который пытался с ней побеседовать, когда она ни с кем не хотела разговаривать! Из прокуратуры… какой-то высокий чин… А фамилия? Забыла, забыла…

Глава 5 Слава Грязнов узнаёт, что пишут на заборах

      — Нет, ты погоди. Ты, Слава, вникни…
      Старые друзья, Грязнов с Турецким, превосходно общаются в быту, производя впечатление мирных, учтивых людей. Но когда доходит до уголовного дела, над которым они работают вдвоем, — другое дело! Вежливость летит ко всем чертям, а почтенные немолодые люди превращаются в заядлых спорщиков, которые, кажется, готовы подраться, как мальчишки. Особенно их обоих вводит в раж несогласие по каким-то мелким, но кажущимся обоим принципиальными вопросам. Вот и теперь Вячеслав Иванович Грязнов, выказывая полное отсутствие эрудиции в вопросах современного искусства, никак не мог взять в толк, почему тех, кто рисует на заборах всякую ерунду, нужно признавать художниками.
      — А чего мне, Саня, вникать? Было бы во что вникать. Подумаешь, глубины какие! А по мне, так: если человек портит стены — никакой он не художник, а заурядный хулиган. Если какой-нибудь малец нацарапал на стене гвоздем слово из трех букв, его тащат в отделение милиции, так? А если он то же самое слово написал на стене краской из баллончика, его посылают на международную выставку, так, по-ихнему, по-графферскому? Ну и к чему мы придем? Нет, ты как хочешь, ты у нас образованный, но, по-моему, молодежь с этими граффити придумала какую-то ерунду.
      — Ну если и молодежь, — Турецкий понизил голос, что служило у него признаком уверенности в себе, — то очень древняя. Потому что термин «граффити», да будет тебе известно, генерал, восходит еще ко временам древнего Рима…
      — Что, неужели и тогда на стенах писали? — не поверил Грязнов. Беломраморный Рим, знакомый ему по историческим фильмам, где расхаживали сенаторы в длинных простынях и солдаты с перьями в виде панковских «ирокезов» на шлемах, уж никак не представлялся ему разрисованным анилиновыми красками.
      — Ну так, как сейчас, — нет, конечно. Материальная база была слабовата, красителей таких еще не изобрели. Но вот царапали — это точно. Кто чем: гвоздями, щепками, холодным оружием. Термин «graffito» ведь и значит «нацарапанный». И если ты думаешь, что выцарапывали только латинскую матерную брань, то ошибаешься. Писали объявления, предвыборные лозунги (демократия уже тогда существовала и цвела махровым цветом), рисовали карикатуры на политических противников. Случалось рисовать и кое-что аполитичное, для души. Можно сказать, это и были первые граффити. Но кое-кто из энтузиастов движения утверждает, что история его еще древнее и что граффити существовали еще в первобытные времена. Что такое, скажем, наскальная пещерная роспись, как не граффити? Обоев первобытная промышленность не выпускала, а украсить скучную серую среду обитания чем-то ярким уже хотелось. Стимул к творчеству — точь-в-точь как у современных райтеров…
      Слава слушал и удивлялся.
      — Погоди, Сань. Я, конечно, в курсе, что ты у нас не лыком шит, но все-таки — откуда ты это все знаешь?
      — Позавчера еще не знал, Слава. А вчера попросил — не в службу, а в дружбу — Рюрика Елагина, чтобы он поискал мне в Интернете подходящую информацию. Он и сделал…
      — Так он еще и с компьютером на «ты»? Золотой парень!
      — А как же! Попрошу, пожалуй, включить его в нашу группу… Так вот о граффити. Это ведь, Слава, не праздное любопытство. Помнишь, у нас и раньше бывали дела, связанные с искусством? Главное, что я уяснил: не вредно знать, с чем имеешь дело, потому что в каждой избушке — свои игрушки, то есть, по-нашему, по-простому, свой криминал. Это во-первых. А во-вторых, знания предмета всегда пригодятся для доверительных бесед со специалистами. Так рассказывать дальше про граффити?
      — Ну давай, — разрешил Слава. — На чем мы остановились — на древнем Риме или на пещерах?
      — Ну, Слава, пещеры, римляне — сегодня не актуально, это для справки. По-настоящему история современного граффити начинается с семидесятых годов, вместе с рождением хип-хоп культуры. Некоторые райтеры, особенно те, которые терпеть не могут хип-хоп, это отрицают, но факт остается фактом: если хип-хоп и граффити — не одно и то же, зародились они одновременно.
      Был в Нью-Йорке парень, работавший курьером: целый день туда-сюда бегал по Нью-Йорку. И чтобы совсем не спятить от такой работы, полюбил рисовать на стенах свою художественно выполненную подпись. Вслед за ним это стали делать и другие американские парни. Подписи эти у райтеров до сих пор называются «тэги», и каждый тэг настолько же индивидуален, насколько… ну как любая подпись человека. Когда их стало много, они начали соревноваться, чей тэг лучше выполнен. Рисовали чем угодно: маркерами, штемпельной краской, краской для обуви, которую научились загонять в пустые баллончики из-под дезодорантов. Те, кому совсем нечем было заплатить за эти премудрости, воровали нужный инвентарь из-под носа зазевавшихся продавцов. Так что кое в чем ты, Слава, прав: наши нью-йоркские коллеги-полицейские заинтересовались райтерами с самого начала, хотя бы по этой причине.
      — А по причине того, что они портили заборы, их не ловили?
      — Если бы только заборы, Слава! Граффити скоро и в метро пробралось. До райтеров быстро дошло, что самый смак — это разрисовывать движущиеся объекты, например поезда. Юные художники проникали в депо, а наутро поезда выходили оттуда, так сказать, преображенными. Веселенькой, не заводской, в общем, расцветки… В 1976 году разрисовали целый состав! Начальство нью-йоркской подземки долго боролось с райтерами и наконец выжило их из своих владений. Но и сейчас есть такие личности, которые даже из Европы приезжают в Нью-Йорк — колыбель граффити, — чтобы там оставить свой тэг. Засветиться, так скажем…
      Слава Грязнов наморщил лоб:
      — И тут метро, и там метро. Зам главы метрополитеновской милиции встречается с бывшим главой московских райтеров, и их убили. Не наводит ни на какие мысли?
      — Наводит. На много мыслей сразу, но ни одной подходящей среди них не наблюдается. Фактов у нас маловато…
      — А по граффити еще какие факты? Я имею в виду наши, криминальные?
      — Криминальных, Слава, хоть отбавляй. Некоторые уголовные группировки в Америке поставили граффити себе на службу и метят таким образом места своего действия, чтобы не допускать на подвластную им территорию конкурентов. Может, и у нас что-то похожее есть, правда, лично я до сих пор не сталкивался.
      — Надо бы покопать, — нахмурился Слава.
      — Ну вот! А говоришь, «все ясно», «какие тут глубины»…
      — Так чего ж ради мы с тобой спорим? — уперся Слава. — Я сказал всего-навсего, что те, кто пишут на заборах и на стенах, — хулиганы, а ты говоришь, что они — уголовники. Я тебе сказал, что граффити — это дурь, а не искусство…
      — Так ведь в том-то и дело, что именно искусство! — Турецкий метался в поисках слов, нужных для того, чтобы переубедить несговорчивого друга. — Со своими творцами, своими потребителями, своими законами. Не говоря уже о том, что нацарапать на заборе слово из трех букв доступно каждому, а чтобы создать произведение граффити, новичку приходится потратить не один месяц, а то и не один год…
      Слава Грязнов смотрел на друга такими кроткими увещевающими глазами, что объяснения мало-помалу увядали, пока вовсе не канули в пустоту.
      — В конце концов, Слава, это красиво. Просто красиво — для людей, которые ценят такую красоту. Поверь.
      Турецкий и сам не понимал, зачем ему нужно, чтобы Грязнов поверил в красоту граффити, к которой Александр Борисович и сам был не слишком восприимчив. Может быть, потому, что при игнорировании этого факта рассмотрение дела становилось слишком прямолинейным, из него исчезали какие-то неожиданные точки и углы зрения, которые могли оказаться решающим для разгадки.
      Могли, впрочем, и не оказаться…
      — Так и быть, Слава, оставлю тебя в покое. Можешь считать граффити искусством, можешь не считать. А мне пора уделить внимание человеку, для которого граффити — искусство, а не что-нибудь другое. Большую часть жизни она, образно говоря, под его сенью провела…

Глава 6 Сумароков тренируется в каллиграфии

      Что общего было между такими разными людьми, как заместитель шефа милиции на метрополитене Борис Бирюков и один из основателей русского «граффити», а в последние годы дизайнер, Николай Скворцов? Что связывало их, помимо воспоминаний о школьных годах, любимых и нелюбимых учителях и пропущенных уроках? Их профессиональные интересы, казалось бы, совсем не пересекались. У каждого были свои приоритеты, свои ценности… свои враги… Кого именно они хотели убрать? Был ли убит Скворцов за то, что находился рядом с Бирюковым, или, наоборот, Бирюков пал случайной жертвой знакомства со Скворцовым? А может, то и другое неверно, и оба просто-напросто оказались в неудачное время в неудачном месте, случайно подсмотрели нечто, не предназначенное для постороннего взгляда?
      Каждый из этих вопросов заслуживал внимания, и Турецкий решил заняться продвинутым художником Николаем Скворцовым. Художники обычно приобретают врагов не меньше, чем простые смертные, хотя причины, по которым один художник способен невзлюбить другого, лежат обычно вне круга интересов простых смертных.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4