— Что ты делаешь? — засмеялась я.
Мое лицо прижималось к его спине, кровь прилила к голове.
Он осторожно опустил меня на палубу. У наших босых ног плескалась вода, палуба ходила ходуном, а мы стояли лицом друг к другу, пытаясь не упасть.
— Я собираюсь показать тебе, что еще умеют русские шахматисты, — произнес он, глядя на меня.
Его серо-зеленые глаза больше не смеялись. Он прижался губами к моим губам. Я ощущала жар его обнаженного тела через влажную ткань рубашки. Соленая вода потекла с его волос мне в рот, когда он принялся целовать мои глаза, лицо. Его руки перебирали мои влажные волосы. Несмотря на холодный компресс промокшей одежды, мне вдруг стало жарко, я таяла, словно лед на теплом летнем солнце. Схватив его за плечи, я спрятала лицо на его обнаженной груди. Соларин что-то бормотал мне на ухо, судно раскачивалось, и вместе с ним раскачивались мы…
— Я хотел тебя с того дня, как мы встретились в шахматном клубе. — Он обхватил мое лицо и пристально посмотрел мне в глаза. — Мне хотелось взять тебя прямо там, на полу, на глазах у всех грузчиков, которые возились в комнате. Той ночью, пробравшись в твою квартиру, чтобы оставить записку, я все тянул время в надежде, что ты вернешься домой пораньше, застанешь меня…
— Ты хотел пригласить меня в Игру? — улыбнулась я.
— Я чуть не послал Игру к черту, — жестким тоном произнес он, его зеленые глаза казались озерами, полными страсти. — Мне было велено не приближаться к тебе и уж тем более не впутывать ни во что. Я не мог спать по ночам, думая об этом, я постоянно хотел тебя. Господи, я должен был сделать это давным-давно…
Он расстегнул на мне рубашку. Его руки гладили мою кожу, я чувствовала, как нас подхватывает волна всесокрушающего желания, она захлестнула меня, омыла мой разум, сметая все мысли, кроме одной-единственной…
Соларин поднял меня, закружил на руках и опустил на мокрые паруса. Корабль то и дело зарывался носом в волну, и каждый раз нас окатывало дождем соленых брызг. Мачты над нами поскрипывали, небо было бледно-желтого цвета. Соларин смотрел на меня, его губы скользили по моему телу, словно вода, его руки ласкали мою обнаженную кожу. Наши тела плавились от жара. Я прижалась к нему и почувствовала, как его страсть накрывает меня, словно девятый вал.
Наши тела слились в таком же неистовом и первозданном движении, как буйство морских волн. Проваливаясь в бездну восторга, я услышала низкий стон Соларина. Его зубы впились в мое тело, его плоть раз за разом погружалась в мою…
Соларин лежал на мне, одна его рука запуталась в моих волосах, со светлых волос на мою грудь стекали ручейки воды. Я положила руку ему на голову и думала, как странно, что мне кажется, будто я знаю его всю жизнь, хотя мы виделись всего три раза — это четвертый. Я ничего не знала о Соларине, кроме сплетен, которые пересказали мне Лили и Германолд, и того, что вычитал Ним в шахматных колонках журналов. Я не имела представления, где Соларин живет, как проводит время, кто его друзья, ест ли он яичницу на завтрак и носит ли пижамы. Я никогда не спрашивала, как удалось ему сбежать от своих сопровождающих из КГБ и почему они вообще таскались за ним по пятам. Не знала я и того, как случилось, что до вчерашнего дня он виделся со своей бабушкой всего один раз в жизни.
Внезапно я поняла, почему нарисовала его на картине: возможно, я мельком видела, как он кружил вокруг моего дома на велосипеде. Но даже это было уже не важно.
Существовали вещи, о которых мне не было нужды знать, — ничего не значащие отношения и события, которые для большинства людей и составляют самое главное в жизни. Но не для меня. Заглянув под холодную маску Соларина, за завесу тайны, которая его окружала, мне удалось разглядеть его истинную суть. Я видела там страсть, всепобеждающую жажду жизни, стремление найти скрытую истину. Мне нетрудно было различить в нем это, потому что и мной владела та же страсть.
Вот почему Минни остановила свой выбор на мне — она почувствовала во мне эту одержимость и умело направила ее в нужное ей русло, заставив меня разыскивать фигуры. Вот почему она приказала своему внуку защитить меня, но не отвлекать и не «впутывать». Соларин пошевелился и прижался губами к моему животу. По моему позвоночнику пробежала восхитительная дрожь. Я погладила его по волосам. Минни ошибалась, подумала я. Когда она варила свое алхимическое варево, чтобы навсегда победить зло, она забыла об одном ингредиенте. О любви.
Море успокоилось, грязно-коричневые волны мягко покачивали судно. Небо стало белым и плоским, оно светилось, хотя солнца не было видно. Мы нашли свою мокрую одежду и принялись одеваться. Не говоря ни слова, Соларин подобрал обрывки, оставшиеся от его рубашки, и вытер ими свою кровь с моего тела. Он посмотрел на меня серо-зелеными глазами и улыбнулся.
— У меня есть очень плохие новости, — сказал он, одной рукой прижимая меня к себе, а другой показывая на успокоившееся море.
Вдали над сияющими в солнечных лучах волнами темнело нечто, что я сперва приняла за мираж.
— Там земля, — шепнул он мне на ухо. — Два часа назад я бы все отдал за это зрелище. А теперь жалею, что мне не мерещится…
Остров назывался Форментера. Это был один из самых южных островов Балеарского архипелага, что недалеко от побережья Испании. Значит, прикинула я в уме, из-за шторма мы сбились с курса и отклонились на сто пятьдесят миль к востоку. Теперь мы находились одинаково далеко от Гибралтара и от Марселя. Добраться до самолета, который ждал нас на посадочной полосе в Ла-Камарг, было невозможно, даже если бы наш корабль был способен к дальним путешествиям. Но со сломанным гиком, разорванными парусами и прочими разрушениями было не обойтись без серьезного ремонта. А это означало длительную остановку. Соларин запустил маленький, но верный лодочный мотор и повел наш корабль в изолированную бухточку на юге острова, а я спустилась вниз, чтобы позвать Лили на военный совет.
— Никогда не думала, что буду благодарить судьбу за ночь в качающемся мокром гробу, — простонала Лили, когда наконец взглянула на палубу. — Но здесь еще страшнее. Такое впечатление, словно тут шла война. Слава богу, что меня свалила морская болезнь и я всего этого не видела.
Хотя ее лицо все еще имело нездоровый зеленоватый оттенок, похоже, силы уже возвращались к ней. Она принялась расхаживать по разрушенной палубе, заваленной всяким хламом и рваными парусами, и дышать свежим воздухом.
— У нас проблемы, — сказала я ей, когда мы устроились на военный совет с Солариным. — Мы не успеваем на самолет. Теперь нам надо придумать, как попасть на Манхэттен, миновав таможню и иммиграционную службу.
— Нам, советским гражданам, не очень-то дозволено путешествовать, где вздумается, — объяснил Соларин, заметив вопрос во взгляде Лили. — Кроме того, Шариф будет следить за всеми частными аэропортами, включая, я думаю, и те, которые расположены на Мальорке и Ивисе. Поскольку я обещал Минни, что доставлю в Америку вас обеих в целости и сохранности, и притом с фигурами, я хотел бы предложить план.
— Валяй. В данный момент я готова выслушать любые предложения, — сказала Лили, расчесывая колтуны в мокрой шерстке Кариоки.
Пес пытался сбежать, но она удерживала его у себя на коленях.
— Форментера — маленький рыбацкий островок. Сюда то и дело приезжают погостить соседи с Ивисы, Эта бухточка — отличное убежище, нас здесь никто не заметит. Предлагаю отправиться в ближайший город, купить новую одежду и припасы и посмотреть, не сможем ли мы приобрести новые паруса и инструменты, чтобы отремонтировать повреждения. Это может стоить дорого, но примерно через неделю мы все починим и уйдем отсюда так же тихо, как и появились, и никто ничего не узнает.
— Звучит великолепно, — согласилась Лили. — Денег у меня осталось навалом, только они малость отсырели. Мне бы хотелось сменить обстановку и передохнуть несколько дней, чтобы прийти в себя после этого безобразия. А когда судно будет на плаву, куда мы направимся?
— В Нью-Йорк, — сказал Соларин. — Через Багамы и Внутренний водный путь.
— Что?! — воскликнули мы в один голос с Лили.
— Это же около четырех тысяч миль, — в ужасе добавила я. — И это на судне, которое с трудом протянуло три сотни миль в шторм!
— В действительности это составит примерно пять тысяч миль, если идти курсом» который я бы предпочел, — сказал Соларин с улыбкой. — Если это удалось проделать Колумбу, то почему не получится у нас? Возможно, сейчас самое неподходящее время для плавания по Средиземному морю, однако лучшее для того, чтобы пересечь Атлантику. При попутном ветре мы пройдем этот путь за один месяц, и к концу нашего плавания вы обе станете отличными моряками.
Мы с Лили были слишком измучены, грязны и голодны, чтобы спорить. Кроме того, в моей памяти остался вовсе не шторм, а то, что произошло между мной и Солариным после бури. Перспектива провести в таком духе целый месяц представлялась весьма заманчивой. Так что мы с Лили отправились на поиски города на этом маленьком островке, а Соларин остался, чтобы навести порядок на судне.
И потянулись дни, заполненные тяжелой физической работой. Погода стояла прекрасная, и на душе у нас немного полегчало. На острове Форментера были белоснежные домики, улицы, посыпанные песком, оливковые рощи, родники, старухи, одетые во все черное, и рыбаки в полосатых фуфайках. А вокруг — бесконечная гладь моря, радующая глаз. Три дня мы питались свежей рыбой из моря и фруктами, сорванными прямо с ветвей деревьев, пили крепкое средиземноморское вино, Дышали свежим соленым воздухом и много и тяжко трудились. Мы все отлично загорели, а особенно благотворное воздействие работа на свежем воздухе оказала на Лили: моя подруга похудела и нарастила отличную мускулатуру.
Каждый вечер Лили играла с Солариным в шахматы. Хотя он никогда не давал ей выиграть, после каждой партии он объяснял Лили ошибки, которые та совершила. Через некоторое время она начала не просто спокойно принимать свои поражения, но и спрашивать его, если какой-нибудь из его ходов приводил ее в замешательство. Она была настолько увлечена игрой в шахматы с самой первой ночи нашего пребывания на острове, что почти не обращала внимания, что я остаюсь на палубе с Солариным, когда она уходит спать в каюту.
— У нее действительно есть талант, — сказал Соларин однажды вечером, когда мы сидели одни на палубе, глядя на океан молчаливых звезд. — Она играет так же, как ее дед, и даже лучше. Она будет великим шахматистом, если забудет, что она женщина.
— А при чем тут половая принадлежность? — спросила я. Соларин улыбнулся и потрепал меня по голове,,
— Девочки отличаются от мальчиков, — сказал он. — Хочешь, покажу на практике?
Я рассмеялась и посмотрела на него при лунном свете.
— Объясни.
— Мы думаем по-разному, — сказал он и устроился у моих ног, положив голову мне на колени.
Поймав его взгляд, я вдруг поняла, что он говорит серьезно.
— Например, — продолжал Соларин, — пытаясь отыскать формулу, которая скрыта в шахматах Монглана, ты рассуждаешь иначе, чем я.
— О'кей! — сказала я со смешком. — Как бы ты подошел к этому?
— Я бы составил подробный перечень всего, что я знаю, — сказал он, отпив бренди из моего бокала. — А потом посмотрел бы, как можно скомбинировать эти условия задачи, чтобы получить решение. Хотя, честно говоря, у меня есть некоторое преимущество перед тобой. Например, я был чуть ли не единственным человеком за тысячу лет, который видел покров, фигуры и даже доску. Последнюю, правда, мельком.
Я удивилась и невольно шевельнулась. Соларин почувствовал мое движение и покосился на меня.
Когда в России обнаружили доску, быстро нашлись те, тут же заявил, что они берутся отыскать и фигуры, — сказал он. — Конечно, они были членами команды белых. Думаю, Бродский — тот кагэбешник, который ходил за мной по пятам в Нью-Йорке, — один из них. По совету Мордехая я заявил, что знаю, где остальные фигуры, и смогу захватить их. Так мне удалось получить карт-бланш от власть имущих.
Тут он понял, что отвлекся, и вернулся к прежней теме. Глядя на меня в серебристом свете луны, Соларин сказал:
— Я видел на шахматах Монглана очень много разных символов. Это заставило меня предположить, что в них заключена не одна формула, а гораздо больше. Ведь, как ты заметила, эти символы обозначают не только планеты и знаки зодиака, но также и элементы периодической системы. Мне кажется, что для трансмутации разных элементов нужны разные формулы. Но откуда нам знать, в какой последовательности расположить символы? Откуда нам знать, что хотя бы одна из этих формул вообще работает?
— Из твоей теории мы этого не поймем, — произнесла я, обдумывая его слова. — Здесь слишком много случайных переменных и много перестановок. Я, может быть, и не слишком много знаю об алхимии, но я разбираюсь в формулах. Все, что мы знаем, указывает на то, что формула только одна. Однако это может быть совсем не то, о чем мы думаем…
— Что ты имеешь в виду? — спросил Соларин.
С начала нашего пребывания на острове никто из нас ни разу не упомянул о тех фигурах, которые лежали под раковиной на камбузе. Как будто по молчаливой договоренности, мы старались не нарушить нашу идиллию упоминанием о том, что поставило под угрозу наши жизни. Теперь, когда Соларин все-таки затронул эту тему, я снова стала ломать голову над задачей, которая, словно зубная боль, не давала мне покоя многие месяцы.
— Мне кажется, там заключена единственная формула с очень простым решением. Зачем было окружать ее такой завесой тайны, если бы она была настолько сложна, что никто все равно не смог бы понять ее? Это как с пирамидами: тысячи лет люди твердили, как было тяжело египтянам переносить гранитные и известняковые блоки весом в две тысячи тонн при помощи примитивных приспособлений. И твердят до сих пор. А что, если египтяне и не думали двигать блоки? Египтяне ведь были алхимиками, не так ли? Они, должно быть знали, что эти камни можно растворить в кислоте, налить раствор в ведро, а потом снова слепить их вместе, как цемент
— Продолжай, — сказал Соларин, глядя на меня со странной улыбкой.
«Как же он все-таки красив», — не к месту подумалось мне.
— Фигуры светятся в темноте, — сказала я, хватаясь за убегающую мысль. — Ты знаешь, что получится, если разложить ртуть? Два радиоактивных изотопа: один из них в течение нескольких часов или дней превратится в таллий, другой — в радиоактивное золото.
Соларин перевернулся, привстал надо мной на локтях и пристально посмотрел мне в глаза.
— С твоего разрешения, я немного поработаю адвокатом дьявола, — сказал он. — Ты путаешь причину и следствие. Ты говоришь, что если у нас есть фигуры, полученные путем трансмутации, то должна быть формула, благодаря которой они были созданы. Даже если это и так, то почему именно эта формула? И почему только одна, а не пятьдесят или сто?
— Потому что в науке, как и в природе, самое простое, самое очевидное решение, как правило, оказывается верным, — сказала я. — Минни считает, что формула только одна. Она сказала, что формула состоит из трех частей: доски, фигур и покрова. — Тут меня осенило: — Как камень, ножницы и бумага. Есть такая детская игра…
— Ты сама как ребенок, — засмеялся Соларин и сделал еще один глоток бренди из моего бокала. — Однако общеизвестно, что все гениальные ученые в душе дети. Продолжай.
— Фигуры покрывают доску, покров покрывает фигуры, — проговорила я, размышляя вслух. — Значит, возможно, первая часть формулы описывает «что», вторая говорит «как», а третья… объясняет «когда».
— Ты имеешь в виду, что символы на доске описывают элементы, которые участвуют в реакции, — сказал Соларин, пытаясь почесать затылок под повязкой. — Фигуры говорят, в какой пропорции надо брать эти элементы, чтобы смешать их, а покров объясняет, в какой последовательности это делать?
— Почти, — произнесла я, дрожа от возбуждения. — Как ты уже сказал, эти символы обозначают элементы периодической системы. Однако мы не учли того, что бросается в глаза с первого взгляда. Они также представляют собой планеты и знаки зодиака! Третья часть говорит «когда» — в какое время, месяц или год каждый этап процесса должен быть закончен! — Но как только эти слова сорвались с моих губ, я поняла, что получается какая-то чепуха. — Разве важно, в какой день или месяц ставить химические опыты?
Соларин какое-то время молчал. Затем он медленно заговорил, безупречно правильно, как по учебнику, произнося каждое слово, — он всегда так делал, когда волновался.
— Разница может быть очень даже большая, — сказал он, — если знаешь, что имел в виду Пифагор, говоря о «музыке сфер». Кажется, тебе удалось подобраться к разгадке. Давай возьмем фигуры.
Когда я спустилась вниз, Лили и Кариока похрапывали на разных койках. Соларин остался на палубе, чтобы зажечь лампу и приготовить шахматную доску, на которой они с Лили каждый вечер играли в шахматы.
— Что происходит? — спросила Лили, услышав, как я вытаскиваю сумку с фигурами из-под раковины.
— Мы разгадываем эту головоломку, — радостно сообщила я. — Хочешь присоединиться?
— Конечно. — Лили стала вставать, и койка под ней жалобно заскрипела. — Я все думала, когда вы пригласите меня принять участие в ваших ночных бдениях. Что между вами происходит? Или это не подлежит огласке?
Я порадовалась, что в темноте не видно, как я покраснела.
— Забудь, — произнесла Лили. — Он, конечно, дьявольски красив, но не моего романа. Ничего, в один прекрасный день я разделаю его в пух и прах за шахматной доской.
Мы выбрались наверх. Лили накинула джемпер поверх пижамы и устроилась на обитой кожей скамейке кокпита напротив Соларина. Она налила себе выпить, а я тем временем достала фигуры и покров из сумки и разложила их на палубе при свете лампы.
Быстро повторив для Лили наши рассуждения, я снова уселась, предоставив Соларину располагаться на палубе. Лодка слегка покачивалась на легкой волне. Теплый бриз ласково обдувал нас, на небе сияли звезды. Лили дотронулась до покрова, глядя на Соларина со странным выражением.
— И что же имел в виду Пифагор, говоря о «музыке сфер»? —спросила она.
— Он считал, что Вселенная состоит из чисел, — сказал Со-ларин, глядя на фигуры из шахмат Монглана. — Это похоже на то, как ноты в музыкальной гамме повторяются октава за октавой. Все в природе подчинено определенной закономерности. Он положил начало математической теории, решающие прорывы в которой, как принято считать, были сделаны лишь недавно. Ее название — гармонический анализ. На нем основывается акустика, которой я занимался. Кроме того, в этой теории содержится ключ к квантовой физике.
Соларин встал и принялся ходить по палубе. Я вспомнила, как он обмолвился, что ему лучше думается в движении.
— Идея состоит в том, что любое явление, имеющее периодическую природу, может быть измерено. Например, волны, будь то звуковые, тепловые колебания или свет, даже морские приливы. Кеплер использовал эту теорию, чтобы открыть законы движения планет, Ньютон — чтобы объяснить закон всемирного тяготения и прецессию. Леонард Эйлер опирался на этот принцип, чтобы доказать, что свет — это разновидность волн, длина которых определяет видимый цвет. Но только Фурье, великий математик восемнадцатого века, определил метод, с помощью которого все волны, включая волны атомов, могут быть измерены.
Он повернулся к нам, его глаза блестели в тусклом свете.
— Итак, Пифагор был прав, — сказала я. — Вселенная состоит из чисел, что подтверждено математическими расчетами, и может быть измерена. Ты думаешь, что именно это заключено в шахматах Монглана — гармонический анализ модекулярной структуры? Метод измерения волн для анализа структуры элементов?
— То, что можно измерить, можно понять, — медленно произнес Соларин. — Что можно понять, можно изменить. Пифагор учился вместе с самым знаменитым алхимиком Гермесом Трисмегистом, которого египтяне считали воплощением бога Тота. Именно Трисмегист установил первый принцип алхимии: «Как наверху, так и внизу». Волны во Вселенной действуют так же, как и волны в мельчайшем атоме, и мы наблюдаем их взаимодействие. — Он остановился и посмотрел на меня. — Через две тысячи лет после этого Фурье показал, как они взаимодействуют. Максвелл и Планк выяснили, что энергия может быть описана теми же терминами, что и волна. Эйнштейн сделал последний шаг и доказал, что то, что Фурье предлагал в качестве инструмента для анализа, действительно применимо ко всему в природе; что материя и энергия — это разновидности волн, которые могут переходить друг в друга.
У меня в голове вдруг все со щелчком встало на свои места. Я уставилась на покров. Лили водила пальцем по золотым змеям, которые переплетались, образуя цифру восемь. Между покровом, лабрисом-лабиринтом, о котором говорила Лили, и тем, что сейчас рассказал об этом Соларин, есть связь. Еще немного — и я нащупаю ее. Макрокосмос, микрокосмос. Материя, энергия. Что все это значит?
— Восемь, — сказала я вслух, хотя все еще думала о своем. — Все ведет нас к восьми. Лабрис похож на восьмерку. Спираль, которую образует прецессия, описанная Ньютоном, тоже напоминает восьмерку. Описанное в дневнике ритуальное шествие, которое наблюдал Руссо в Венеции, тоже двигалось по восьмерке. И символ вечности…
— Какой дневник? — заинтересовался Соларин, слегка встревожившись.
Я смотрела на него и не верила. Как так могло случиться, Что Минни посвятила нас во что-то, во что не стала посвящать своего внука?
— Это книга, которую дала нам Минни, — сказала я ему. — Дневник французской монахини, которая жила двести лет назад. Она присутствовала при том, как шахматы Монглана извлекли из тайника и вынесли из аббатства. У нас не было времени, чтобы дочитать его. Он здесь, у меня…
Я принялась доставать книгу из мешка, и Соларин наклонился ко мне.
— Господи! — воскликнул он. — Так вот что она имела в виду, когда сказала, что последний ключ находится у тебя! Почему ты не сказала об этом раньше?
Он дотронулся до мягкой кожи переплета.
— У меня в голове вертится несколько идей, — сказала я.
Затем я открыла книгу на странице, где описывался «Долгий ход», церемония в Венеции. Мы втроем склонились над этой страницей при свете лампы и некоторое время молча изучали ее. Лили медленно улыбнулась и повернулась, чтобы посмотреть на Соларина своими большими серыми глазами.
— Это ведь шахматные ходы, правда? — спросила она. Соларин кивнул.
— Каждый кружок из тех, что составляют восьмерку на этом рисунке, — подхватил он, — соотносится с символом, который изображен на покрове в соответствующем месте. Возможно, участники церемонии тоже видели эти символы. И если я не ошибаюсь, он говорит нам, какая фигура на какой клетке должна находиться. Шестнадцать ходов, каждый из которых содержит три элемента информации. Возможно, именно те, которые ты предположила: что, как и когда…
— Как триграммы «Ицзин», «Книги перемен», — сказала я. — Каждая группа содержит частицу информации.
Соларин уставился на меня и вдруг расхохотался.
— Точно! — воскликнула он, стиснув мое плечо. — Пошли, шахматисты! Мы вычислили структуру Игры. Теперь осталось собрать все, что мы имеем, и нам открыта дорога в вечность!
Мы устроили мозговой штурм на всю ночь. Теперь я поняла, почему математики ощущают прилив энергии, когда обнаруживают новую формулу или находят новую закономерность в графике, на который смотрели уже тысячу раз. Только в математике можно ощутить этот полет вне времени и пространства, когда с головой погружаешься в решение какой-либо головоломки.
Я вовсе не была великим математиком, однако понимала, что имел в виду Пифагор, когда говорил, что математика и музыка — суть одно и то же. Пока Соларин и Лили работали над шахматными ходами на доске, а я пыталась ухватить суть на бумаге, мне чудилось, будто я слышу формулу шахмат Монглана, как слышат песню. Словно алхимический эликсир тек по моим жилам, уводя меня в мир гармонии и красоты, пока мы на земле бились над решением загадки.
Это оказалось непросто. Как и говорил Соларин, когда ты имеешь дело с формулой, состоящей из шестидесяти четырех клеток, тридцати двух фигур и шестнадцати позиций на покрове, число возможных комбинаций куда больше количества звезд в известной нам Вселенной. Хотя из нашей схемы выходило, что отдельные ходы были ходами коня, другие — ходами ладьи или слона, утверждать это наверняка мы не могли. Вся схема целиком должна была подходить для шестидесяти четырех клеток доски шахмат Монглана.
Все осложнялось еще и тем, что, даже если было понятно, которая пешка или конь сделали ход на определенную клетку, мы не знали, где какая фигура должна стоять в начале Игры.
Но я не сомневалась, что можно найти ключ и к этому, и мы продвигались вперед, основываясь на той неполной информации, которая у нас имелась. Белые всегда начинают первыми, и обычно — с пешки. Хотя Лили и жаловалась, что это неверно с исторической точки зрения, из нашей схемы было видно, что первый ход делает все же пешка: это единственная фигура, которая может пойти по вертикали в начале игры.
Чередовались ли ходы черными и белыми фигурами, или мы должны были принять, что их может делать одна фигура, беспорядочно перемещаясь по доске, как в проходе коня? Мы остановились на первой гипотезе, так как она уменьшала число возможных вариантов. Мы также договорились, что раз это Формула, а вовсе не игра, то каждая фигура может делать только один ход и каждая клетка может быть занята только один раз. По словам Соларина, то, что у нас получалось, было бессмысленно с точки зрения игры, зато отлично подходило к схеме «Долгого хода» и изображению на покрове. Вот только почему-то наша схема получалась перевернутой, как в зеркальном отражении.
К рассвету у нас получилось нечто отдаленно напоминающее лабрис в представлении Лили. А если оставить фигуры, которые не сделали хода, на доске, они образуют другую геометрическую фигуру — восьмерку, расположенную вертикально. Мы поняли, что находимся на верном пути:
Оглядев то, что получилось, покрасневшими после бессонной ночи глазами, мы разом забыли о всех своих соревновательных порывах. Лили повалилась на спину и расхохоталась, Кариока принялся скакать у нее на животе. Соларин бросился ко мне как безумный, схватил меня и закружил. Разгорающийся восход окрашивал море в кроваво-красные тона, а небо делал жемчужно-розовым.
— Все, что нам теперь надо, — это заполучить доску и оставшиеся фигуры, — сказала я с усмешкой. — И приз будет наш.
— Нам известно, что еще девять фигур в Нью-Йорке, — напомнил Соларин и улыбнулся мне так, что было ясно: у него на уме не только шахматы. — Думаю, нам надо пойти и посмотреть, не правда ли?
— Есть, капитан, — сказала Лили. — Свистать всех наверх, поднять паруса и все такое прочее. Лично я за то, чтобы топать отсюда.
— По воде? — рассмеялся Соларин.
— Может, великая богиня Кар улыбнется нам, оценив наше усердие,—сказала я.
— Пойду ставить паруса, — заявила Лили. Сказано — сделано.
Тайна
Ньютон не был первым гением Эпохи Разума. Он был последним из магов, последним из вавилонян и шумеров… потому что он смотрел на Вселенную как на головоломку, тайну, разгадать которую можно лишь силой чистого разума, применив ее к мистическим ключам, оставленным Господом на земле для того, чтобы эзотерическим обществам было с чего начать поиск философского сокровища…
Ньютон рассматривал Вселенную как криптограмму, созданную Всевышним, — точно так же как он сам зашифровал математическое открытие в криптограмме в письме к Лейбницу. Он верил, что головоломка будет разгадана посвященными одной лишь чистой мыслью, концентрацией ума.
Джон Мейнард КейнсВ результате мы вынуждены вернуться к старой доктрине Пифагора, который положил начало всей математике и теоретической физике. Он… особое внимание уделял числам, которые характеризуют периодичность нот в музыке… Теперь же, в двадцатом столетии, мы видим, что физики стремятся постичь периодичность атомов.
Алфред Норт УайтхедЧисло же, как мы видим, ведет к истине.
ПлатонСанкт-Петербург, Россия, октябрь 1798 года
Павел I, царь всея Руси, подошел к своим покоям, похлопывая арапником по темно-зеленым брюкам военной формы. Он гордился этой униформой, сделанной из грубой материи и скопированной с той, которую носили в войсках прусского короля Фридриха Великого. Павел стряхнул невидимую соринку с полы жилета и встретился взглядом со своим сыном Александром, который, увидев отца, встал ему навстречу.
Какое разочарование он, должно быть, испытывает, думал Павел. Бледный, романтичный, Александр был достаточно хорош собой, чтобы считаться красавцем. В его серо-голубых глазах сквозило нечто одновременно таинственное и бессмысленное. Глаза Александр унаследовал от своей бабки. Однако он не унаследовал ее ума. В нем не было ничего, что люди хотят видеть в предводителе.
Но, если подумать, это и к лучшему, размышлял Павел. Юнцу уже двадцать один год, а он и не пытается захватить трон, который завещала ему Екатерина. Он даже объявил, что отказался бы от престола, буде ему доверили бы такую великую ответственность. Сказал, что предпочел бы жить где-нибудь на Дунае и заниматься писательством, что ему претит соблазнительная, но опасная жизнь при дворе в Петербурге, где его отец велел ему оставаться.
Сейчас, когда Александр стоял, любуясь осенним садом за окном, всякий, заглянув в его пустые глаза, сказал бы, что у него на уме нет ничего, кроме грез наяву. Но на самом деле его разум занимали вовсе не пустые фантазии. Под шелковистыми локонами скрывался ум, о котором Павел даже не догадывался. Александр обдумывал, как вывести отца на нужный разговор, чтобы не вызвать у него подозрения, поскольку уже два года, со дня смерти Екатерины, говорить об этом при дворе не смели. Никто не вспоминал об аббатисе Монглана.
У Александра была важная причина попытаться узнать, что произошло со старой женщиной, которая исчезла сразу же после того, как умерла его бабка. Однако прежде чем он успел придумать, как начать, Павел уже подошел к нему и остановился, все так же похлопывая плеткой, словно дурацкий игрушечный солдатик. Александр заставил себя сосредоточиться на разговоре.