Куда на самом деле можно было прийти по такой дороге? Мир казался пустым, блеск луны охлаждал лицо и руки, тени деревьев удлинялись и поражали таинственной глубиной, как глаза умерших. Сотни раз поднимал доктор веки умирающих и заглядывал им в зрачки, все меньше реагирующие на свет. Сейчас он чувствовал, что он так же смотрит на эту ночь и ее мертвый блеск. Рои комаров, кружащиеся над берегом озера, принимали очертания духов, которые пришли с трясин по блистающей дороге, чтобы совершить здесь свой смертельный танец. Озеро тоже было грозным, похожим на чудовище, заманивающее жертву притворной неподвижностью. И не мог доктор отыскать в себе приязни к этой лунной ночи, к ее мертвой красоте. Его охватывал страх перед неизвестным. Он подумал, что где-то на опушке леса скрывается убийца без лица и имени. Эта ночь несла обещание новой смерти, насмешки над человеческим достоинством, над разумом и человеческой справедливостью. Но было в ней и что-то большее — он не мог назвать этого, а может быть, не хотел признаваться себе в этом. В нем обнажалась тоска по чьему-то живому теплу, по совокуплению с кем-то желанным, его звала эта блистающая дорога, которая была как вход в мучительный, постоянно повторяющийся сон. Он был уже на пределе сил, которые защищали его от все нарастающей страсти, у него была отнята вся его воля, он должен был подчиниться чьему-то приказу. Слишком много раз он мечтал о таком именно безволии, слишком часто переживал такие минуты в снах, чтобы теперь не поддаться приглашению, распростертому перед ним блистающей дорогой.
По ступенькам террасы он сошел в сад. Миновал его и медленно пошел по краю озера, глядя, как блистающая дорога сопровождает его в этом путешествии. Движением руки он отогнал от себя собак, влез на трухлявую лавку возле забора и перепрыгнул на другую сторону. С левой стороны был искусно сплетенный из ивовых прутьев забор, окружающий огород Макуховой, справа стояла высокая стена прибрежных тростников. Он шел по густой траве, по земле, подмокшей и немного прогибающейся под ногами, не слышал звука своих шагов, и ему казалось, что он здесь — только одна из ночных теней или дух, летящий над травой.
В окнах дома Макуховой было темно. У Видлонгов слабым огоньком поблескивало оконце на втором этаже, где жили дачники. Дремали деревенские собаки — тишина была глубокой и так же, как мир, неподвижной от мертвого лунного света. Еще несколько шагов — и ему открылся вид залитого блеском луга у озера. Он увидел продолговатый силуэт низкого дома с желтоватым прямоугольником светящегося окна. Юстына не спала еще — сердце его забилось сильнее, ожили беспокоящие мысли и предчувствия. У него было впечатление, что зеленоватый свет касается его волос, ноздрями он вбирал долетающий с озера запах водорослей, серебристая дорога все манила его на широкую глубину. Ему казалось, что он стоит у ворот страны, куда ему входить запрещено, но в то же время должно было исполниться предначертание, чтобы он вошел туда и познал самого себя. Какие-то могучие силы, таящиеся в нем самом или вне его, обозначили перед ним эту дорогу и эту ночь, чтобы он, как ночная бабочка, прилетел к окну с желтоватым светом. Ждала ли и она его в такой же муке?
Он склонился над берегом озера, нашел в песке промытый водой круглый камешек и бросил его в сторону ведра, которое стояло посреди двора. Он не попал, камешек упал в траву и потонул в тишине. Только второй вызвал громкий звон.
Он хотел тут же повернуться и бежать в лес, но, как во сне, у него вдруг не хватило сил. А она уже стояла в полуоткрытых дверях, в свете голой лампочки в сенях, в белой рубахе до колен. Руку она поднесла к глазам, потому что ее ослепил блеск луны; ему это показалось приглашающим жестом. Сначала он осторожно сделал три шага, потом еще один и другой, пока она не увидела его и не узнала.
Она улыбнулась уголками губ, но через секунду ее губы раскрылись шире, так же, как тогда, когда она была у него на приеме, и ему показалось, что она бросает ему какой-то бесстыдный вызов. Он ступил еще несколько шагов и встал перед ней. Ее волосы были черными в свете луны, черными показались ему губы и глаза. Пальцами обеих рук она стала медленно развязывать бантик на тесемке, которая стягивала ее рубашку у самой шеи. В воздухе, пропитанном запахом водорослей, его вдруг овеял запах ее тела — овечьей шерсти, шалфея, мяты и полыни. Он не смог обуздать свою страсть, у него затряслись губы, и он внезапно протянул к ней руки, а она, словно бы испуганная, отступила в глубь сеней, ведя его за собой в освещенную комнату. Он мгновение стоял посередине, слышал, как она босиком проскальзывает мимо него, закрывает двери и поворачивает ключ в замке. Потом она снова оказалась рядом с ним, ее пальцы дергали тесемку и все не могли развязать бантик. Он опустил руки, любуясь красотой ее лица, — видел низкий гладкий лоб, черные дуги бровей над чуть раскосыми глазами, выдающиеся скулы, обтянутые кожей с розоватой прозрачностью морской раковины. Между припухшими губами заблестел красноватый кончик языка, которым она легонько двигала, как бы приглашая его к поцелую. Ему вдруг захотелось сказать ей о своем страдании, о боли, которая пронизывала его при мысли о ее теле, о преследующем его везде запахе овечьей шерсти, шалфея, мяты и полыни, но слова остались в мыслях. Резким движением он снова протянул руки, обнял Юстыну, прижимая ее к себе и открывая, что и она тоже дрожит под толстой материей рубахи. Она оперлась лбом о его грудь, ее волосы пощекотали ему губы. Он передвинул руку со спины женщины на ее бедра, подтягивая рубаху, пока не почувствовал тепло нагого тела.
Она вырвалась из его объятий и бесшумно подбежала к выключателю. Он стоял в темноте с пустыми руками, пока его не овеяло ее дыхание, а на шее он не почувствовал сплетение женских рук. Она потянула его на кровать, которая стояла у стены. Упала навзничь, на разобранную постель, задрала кверху рубаху и широко расставила ноги. Он лег на нее, расстегивая замок и освобождая набухший член. Она ждала его, тихая и немая, с разбросанными ногами, с рубахой, подтянутой до шеи, с выпуклостью обнаженного живота, белеющего в лунном свете. Он вошел в нее мощно, с каждым движением слыша ее все более быстрое и хриплое дыхание. На спине он чувствовал пальцы, которые больно впивались в тело, хотя он был в свитере. Почти силой он должен был освобождать свой член от мощной хватки ее мышц, чтобы вонзить его еще сильней и глубже, пока она вдруг не изогнулась дугой, поднимая его на себе. Потом она упала под ним и замерла, а он ощутил судорогу в мошонке и пронизывающее облегчение от извергающегося семени.
При лунном свете он теперь четко видел вещи в избе — стол, лавку, скамейки, цветными стеклышками поблескивала икона в левом углу. Он подтянул выше рубаху Юстыны, обнажая груди с большими горками сосков. Лица он не видел до него не доставал блеск луны. Не слышал он и дыхания молодой женщины. Губами он дотронулся до взгорка правой груди, минуту сосал его, но Юстына ни малейшим движением не реагировала на его ласку. Тогда он неожиданно вспомнил желтоватое лицо Дымитра, в нем родилось чувство страха и даже отвращения — к ней, к женщине, лежащей под ним со все еще раздвинутыми ногами — и к себе, который был на ней в одежде, будто бы пришел сюда только ради самого любовного акта, поспешного и стыдного. Он уже не ощущал никаких связей с этим нагим телом, которое было под ним, перестал понимать, отчего так сильно он до сих пор тосковал по этой минуте.
Он встал с постели и почувствовал легкое головокружение. Сел на скамейку, глядя на кровать с белеющим в сумраке силуэтом нагой женщины. Она не дрогнула, когда он с нее сошел, не умоляла шепотом, чтобы он с ней остался. Он сделал два шага к двери и остановился, ожидая ее голоса или хотя бы движения нагого тела. Но она все оставалась неподвижной, с раскиданными ногами, с головой, отсеченной мраком. Он повернул ключ в замке и вышел во двор, в зеленоватый блеск месяца. Быстро шел он вдоль берега, радуясь, что с каждой секундой отдаляется от места, которое показалось ему таким страшным, будто бы он совершил преступление и оставил за собой мертвую жертву. Но когда он миновал садик Макуховой и нечаянно прикоснулся пальцами к носу, его охватил запах тела Юстыны — аромат овечьей шерсти, шалфея, мяты м полыни. Внезапно вернулось желание, он захотел пойти обратно в сумрачную избу, положить руку на живот Юстыны, губами схватить бугорок ее груди, освежить вкус, который все еще был на его губах. При одном воспоминании только что пережитого наслаждения у него снова закружилась голова, он качнулся к ивовому забору. Вдруг громко разгавкался пес у Видлонгов, и этот звук вернул ему трезвость и рассудительность. Он перескочил через свой забор и вошел на террасу. В спальне он быстро разделся, а когда наконец лег в прохладную постель, подложил себе под щеку пальцы, которые запомнили аромат тела Юстыны. Прошло ощущение сильной боли и напряжения, которое было у него уже много дней и много ночей. Он знал, однако, что на следующую ночь он пойдет туда снова.
…В сумрачной избе на кровати недвижимо лежала обнаженная женщина с открытыми глазами, которые смотрели перед собой, ничего не видя. Она была мертва — так она это ощущала, потому что все ее тело парализовало безволие. Минуту или час назад ее убил мужчина, призванный ее желанием и чарами Клобука. Он прикасался к ней пальцами, он вошел в ее тело смертельным ударом. Отчего люди так сильно боятся смерти, если она — это наслаждение? Мертвая пробудится к жизни с зерном, которое, может быть, уже начинает в ней проклевываться, а потом наполнит весь живот. Не будет ее больше покрывать огромный петух, слетающий с балки в хлеву, не вытечет из ее губ, похожих на розовый гребень, белый сок мужского вожделения. Дымитр должен был умереть, чтобы это произошло, он тоже, наверное, пережил наслаждение смерти и где-то на белом свете родился заново.
Честь женщины
В конце июля одна женщина из Скиролавок публично потеряла честь, а произошло это так. У Павла Яроша, лесоруба, который жил в Скиролавках в доме на четыре семьи, была жена Люцина и трое детей. Любовником Люцины был Леон Кручек, тоже лесоруб, но имеющий собственный домик между усадьбой солтыса Вонтруха и домом писателя Любиньского. Павел Ярош — высокий и худой мужчина — работал бензопилой с рассвета до заката и приносил домой неплохие заработки. Но его жена, Люцина, тратила деньги на глупые и ненужные безделушки, ей постоянно не хватало денег, и задолго до каждой получки она ходила занимать у людей. В ее квартире была только самая простая мебель и несколько кастрюль, а также старый, все время ломавшийся телевизор. Безделушки не украшали Люцину, их никто на ней даже не замечал, она выглядела такой же оборванкой, как другие жены лесных рабочих. Она была далеко не красавицей, даже наоборот. В свои тридцать пять лет она сильно постарела, у нее были длинные, как ходули, кривые ноги, большой живот, обвисшие груди и крючковатый нос. Передних зубов у нее не хватало, только два клыка торчали во рту, как у кабана. И такая-то женщина понравилась Леону Кручеку, мужчине моложе ее на пять лет, невысокому, но плечистому, смуглому и симпатичному. Леон Кручек нажил двоих детей со своей женой Марианной, женщиной невысокой, хорошенькой, как куколка, только слабенькой, с пороком сердца. В доме Кручеков было чистенько, две маленькие девочки ходили в школу старательно причесанные и в чистых фартучках, и что самое удивительное, у них не было ни вшей, ни чесотки, как у детей Яроша. Несмотря на огромные усилия доктора Негловича и школьной учительницы, от чесотки детей Яроша вылечить было трудно, так же обстояло дело и со вшами. Итак, у детей Яроша были чесотка и вши, а у детей Кручека ни вшей, ни чесотки не было, но, несмотря на это, Леон Кручек стал любовником Люцины Ярош. Доктор узнал обо всем от жены Кручека, Марианны, которая страдала пороком сердца и часто приезжала к нему в поликлинику, рассказывая ему о страданиях тела и духа. Любовником Люцины Ярош Леон Кручек стал так: вечерами он заходил к Ярошу с поллитровкой. Замученный работой Ярош погружался в крепкий сон уже после нескольких стопок, и тогда Леон Кручек и Люцина Ярош тащили его на кровать, ложились возле него, а потом влезали друг на друга. Утром Леон Кручек говорил Ярошу, что он напился и ничего не помнит, а раз ничего не помнил и Павел Ярош, он не удивлялся, когда в постели рядом с собой и со своей женой он находил Кручека. Марианна Кручек никому на это не жаловалась, потому что от природы была женщиной тихой и покорной, да еще с больным сердцем. Только доктору она говорила об этих делах, потому что, как ей казалось, из-за ночевок мужа в доме Ярошей сердце у нее болит сильнее, чем когда?либо.
Удивлялся доктор, что Леон Кручек предпочитает уродливую, с большим животом Ярошову своей чистенькой и красивой женушке, и даже один раз при случае его об этом спросил, упоминая, что его жена по этой причине сильнее страдает сердцем. «Не знаю, чего это я хожу к Ярошам, — после долгого раздумья сказал доктору Кручек. — Я и сам над этим делом часто задумываюсь. Ничего мне в Ярошовой не нравится, но тянет меня к ней, потому что она ходит без трусов, а на моей жене всегда трусы. Люблю я, доктор, время от времени сунуть женщине руку под юбку, когда она меньше всего этого ожидает, крутится по дому или между столом и кухней. У жены я всегда натыкаюсь на трусы, а у Ярошовой сразу дотрагиваюсь до того, что надо. И именно это, как я думаю, меня к ней и тянет». Качал Неглович своей седеющей головой, но однажды увидел, как его собаки выкопали из-под снега полбуханки черствого хлеба, который Макухова еще осенью бросила в саду птицам. Хлеб пролежал под снегом около двух месяцев, почти сгнил и смерзся в сосульку. Вынесла Макухова собакам две миски, полные дымящейся каши со шкварками, но собаки как раз выкопали тот сгнивший хлеб, пренебрегли дымящейся душистой кашей и, рыча друг на друга, будто бы страшно оголодали, сожрали его до крошки, а кашу со шкварками оставили нетронутой. Задумался доктор над этим делом и пришел к выводу, что этот сгнивший и превратившийся в твердую сосульку хлеб показался им милым, потому что они сами его нашли в снегу, а кашу со шкварками — как и каждый день — они получали от Макуховой безо всяких стараний. Так же должно было быть и с Леоном Кручеком, который предпочитал некрасивую, пузатую Ярошову без трусов своей собственной жене Марианне, которая ходила в трусах. Потому что ту надо было добывать, а эта — собственная и как бы ему принадлежащая.
Случилось, однако, что старшая дочка Ярошей пошла к первому причастию и получила от священника Мизереры святой образок со своим именем и фамилией. Этот образок Ярошова повезла в Барты, оправить его в деревянную рамочку со стеклом, потому что она хотела повесить этот образок на почетном месте в своей квартире. Рамочка и стекло стоили недорого, но это было как раз то время месяца, когда Ярошова занимала деньги у людей. Мастеру, делающему рамки, было шестьдесят лет, Ярошова казалась ему молодой, потому что и в самом деле ей было только тридцать пять. Он предложил Ярошовой, чтобы она дала ему за рамочку то, что у нее есть под платьем. Ярошовой не надо было даже трусов снимать, раз она их не носила, она сразу же охотно пошла с мастером в заднюю комнату его мастерской и там заплатила за услугу на старом диване. С тех пор она два раза в неделю ездила на автобусе в Барты за покупками и всегда на полчаса заходила к мастеру, где в задней комнате его мастерской задирала юбку за небольшие деньги. Понравилось это Люцине Ярошовой, потому что до тех пор ей никто еще не платил за такие дела, а некоторым женщинам очень импонирует, когда они могут получать деньги за что-то, что другие дают даром. А поскольку после магазинов и этого «получаса» с мастером у нее оставалось еще много времени, она предложила старому, чтобы он нашел еще какого?нибудь коллегу на оставшиеся полчаса. С этим не было проблем, потому что по соседству с рамщиком была мастерская старого сапожника. С него она брала уже несколько больше денег. С тех пор она всегда возвращалась в Скиролавки с сеткой, полной покупок. Она перестала брать взаймы у людей в деревне, даже отдала старые долги и гордо голову носила, потому что ей казалось, что она стала умней других и из-за этого как бы и выше. Ведь не каждая женщина нашла такое место, где достаточно было задрать юбку и лечь на диван, пролежать на нем час или два, пока не закончится громкое сопение двоих, а иногда и троих старых мужчин — и уже имеешь сетку, полную покупок. К этим мужчинам она относилась доброжелательно, и, когда который?либо из них начинал слишком уж сильно сопеть, она всегда сердечно похлопывала его по спине, утешая! «В другой раз у тебя это пойдет лучше». Она действительно их полюбила, а особенно ей была мила их похотливость и ненасытная жадность к ее прелестям, как они ее щупали и как оглядывали, из-за чего она тоже чувствовала себя выше других, раз представляет собой такой лакомый кусок.
Теперь, когда у Ярошей появлялся Леон Кручек с поллитровкой водки, она выгоняла его, крича, что не позволит, чтобы он ее мужа спаивал, и Кручек понимал, что он ей уже не нравится. Он пробовал разные способы, чтобы ее снова к себе расположить, распустил слух, что уезжает из Скиролавок, что здесь его больше никто не увидит, что дом он свой продаст и переедет к брату в город, где получит работу и квартиру. И в самом деле он нашел покупателя на дом, некоего Гжегожа Булу, каменщика из Трумеек. А поскольку все эти способы не производили на Люцину Ярош никакого впечатления, Кручек забросил работу и стал даже днем появляться у Ярошовой, чтобы хоть раз засунуть ей руку под платье и сразу наткнуться на это дело. Выгоняла его за двери Ярошова и не давала дотрагиваться, но глаз отвергнутого мужчины бывает иногда острым, как глаз орлана?белохвоста. Заметил Кручек, что два раза в неделю Ярошова ездит в Барты, ни у кого не занимает, что само по себе означает, что в Бартах она отдается за деньги. Ни одна женщина не вынесет такого обвинения, если даже это правда. И придумала Ярошова, как отомстить бывшему любовнику, и сообщила мужу, что Кручек приходит к ней домой, делает разные предложения, даже условился с ней в три часа в молодняке у озера, ну, за домом доктора Негловича. Обозлился Павел Ярош, что приятель, который раньше к нему через день приходил с поллитровкой, к его жене теперь подъезжает. «Иди на это свидание, — сказал он жене, — а мы уж его там поймаем». Пошел Леон Кручек на условленное свидание, и она пришла, а было это во вторник, когда доктор Неглович как раз вернулся домой из поликлиники, из Трумеек. Удирал из молодняка Леон Кручек, а за ним гнались четверо лесорубов — Ярош, Зентек, Цегловски и Стасяк, все, кто жил в одном доме с Ярошами. Солнышко поблескивало на остриях топоров и тесака, а у Яроша в руке был большой нож, и, продираясь через молодняк, он кричал, что яйца вырежет Кручеку. И это, безусловно бы, произошло, потому что у Яроша были длинные ноги и бежал он быстрее, чем Кручек, но тот поравнялся с оградой доктора, перепрыгнул через нее и, не чувствуя, как две овчарки Негловича рвут ему мясо из лыток, ворвался на веранду, а потом вбежал в салон, где доктор обедал. Он упал перед доктором на колени и взмолился о спасении. Неглович встал из-за стола, вынул из шкафа свою итальянскую двустволку и вышел во двор. Увидел у ворот четверых красных от погони дровосеков. Ярош размахивал ножом, а остальные — топорами и тесаком. Псы рвались к ним по другую сторону забора, но тем — с таким вооружением — не страшны были их клыки и бешеное хрипение.
— Заприте, доктор, собак, а то им плохо будет, — невежливо сказал Павел Ярош.
— Яйца мы хотим вырезать Кручеку, — рассмеялся Стасяк. Удивился доктор внезапной отваге Стасяка. У того было шестеро детей. Шестой, как говорили, от лесника Видлонга. Он даже похож был на Видлонга, лесник вовсе не отказывался от этого сходства. Но когда об этом сказали Стасяку, он только печально голову повесил и поднял ее только тогда, когда лесник Видлонг дал ему сигарету, чтобы он закурил и успокоил нервы. Но в толпе он набрался смелости, и, может быть, ему сейчас казалось, что Ярош вырежет яйца не Кручеку, а Видлонгу.
— Посмотрите на большой сук вон на той сосне, — сказал им доктор, показывая на сосну по другую сторону дороги. — Говорят, что из ружья за сто шагов трудно попасть человеку между глаз. Попробую сук отстрелить. И он сделал один очень громкий выстрел, но сук остался на сосне. — Не попал, — констатировал доктор.
И снова он долго целился, примериваясь к суку на сосне. Лесорубы стояли за воротами и смотрели то на ружье, то на сук. Опустил доктор двустволку.
— Пули жалко, — сказал он. — И так, наверное, не попаду. Он заметил приближающуюся Люцину Ярош. Она величаво выступала на длинных кривых ногах, гордо выпятив большой живот, отмщенная и довольная, что аж четверо мужиков вступились за ее добродетель. В молодняках она даже не успела слова сказать Кручеку, потому что ее муж и другие выскочили из-за кустов, а Кручек бросился бежать. Она возвращалась не торопясь, так как хотела, чтобы Кручека тем временем поймали и забили насмерть. Она даже на минуту подумала, что, если бы ее муж пошел из-за этого в тюрьму, ей бы уже не надо было ездить в Барты, а тот или другой могли бы приезжать к ней на такси.
— Есть ли у вас, Ярош, ремень? Или, может, вы штаны на подтяжках носите? спросил доктор.
— Есть ремень, пане доктор, — ответил Ярош, не отводя взгляда от двустволки доктора.
— Так выньте его из штанов, — предложил доктор, — и влепите бабе десять раз по заднице. Не вскочит кобель на суку, если сука ему не подставится. Я тоже разным предлагаю встретиться, но если баба не хочет, то она даже и не слушает моей болтовни.
— Это правильно, доктор, — согласился Стасяк. — Я свою суку тоже иногда луплю. А Ярош жену жалеет.
— Не жалею, — разозлился Ярош. — Вот увидите, что не жалею. — Ну так вперед, чего вы ждете? — подстегнул их доктор. — И я себе посмотрю.
Аж закачался Ярош от бешенства, которое кипело в нем и не могло найти себе выхода из-за двустволки доктора. Он воткнул нож в штакетник, подскочил к своей жене, которая как раз гордо шагала мимо них на своих кривых ногах.
— Держите ее, — крикнул он, потому что она потянулась ногтями к его лицу. Они бросили на землю топоры и тесак, придержали бабу вчетвером. Силой пригнули ей голову к земле. Сам Ярош юбку задрал так, что они увидели худой желтый зад без трусов.
— Раз… два… три… — считал доктор, слушая громкое щелканье ремня по заду Ярошовой.
Женщина вопила таким страшным голосом, что собаки доктора начали выть. — Пять! — насчитал доктор. — Этого ей хватит.
Но Ярош шестой раз приложил и хотел приложить еще седьмой, но доктор вышел за ворота и придержал его руку с ремнем. — Худой у нее зад, ей очень больно, — объяснил он.
Ярошову отпустили, она сначала упала на землю, а потом, все еще пронзительно вопя, поднялась и, качаясь, двинулась в сторону села.
— Хорошая была работа, — констатировал доктор. — Тюрьма вас всех ждала за убийство Кручека. А так справедливость восторжествовала.
— Добавлю ей дома, — погрозил Ярош кулаком вслед уходящей жене.
— Конечно, — поддакнул доктор. — Кручек у меня в салоне сидит и делает под себя со страху. Я взял у него выкуп на литр водки, чтобы все это так насухо ему не прошло. Вот вам за беспокойство.
Вынул доктор из кошелька три купюры и подал Ярошу.
— Удирал и наложил в штаны. Я сам видел, — обрадовался Стасяк.
— Жалко было бы садиться в тюрьму, — напомнил им доктор.
— Сидеть из-за такого вонючки? — Ярош удивился, что ему вообще пришло в голову гнаться за Кручеком по лесу с ножом. Зентек повторял задумчиво:
— Наделал под себя у доктора, вот это да…
Ярошу жгли руку банкноты, которые он получил от доктора. Он мял их в кулаке и все более значительно поглядывал на Зентека и Стасяка.
— Сейчас Смугонева магазин закроет, она бумажку повесила, что едет в Барты, — напомнил он остальным.
Они вежливо поклонились доктору, подняли с земли топоры и тесак, а Ярош вытащил из штакетника свой нож. Все поспешно двинулись в сторону села, потому что в самом деле уже было поздно, а Смугонева сегодня закрывала магазин пораньше.
Доктор вернулся в салон, выслушал от Макуховой едкое замечание, что обед остыл, а разогретый будет не таким вкусным. Кручек сидел на стуле, подтянул штанины и рассматривал кровавые следы собачьих клыков. Тогда доктор проводил его в свой кабинет, обработал раны и посоветовал вернуться домой полями. Тем временем Ярош и его приятели успели в магазин до закрытия и с большим удовольствием купили литр водки. Они сочли, что таким образом дело закончилось с честью. А поскольку на лавочке перед магазином, как всегда, сидели Антек Пасемко, плотник Севрук, старый Крыщак и молодой Галембка, то охотно и с мельчайшими подробностями, угощая друг друга водкой, они рассказали, как заработали этот литр.
— Обложили мы его в молодняке, как зайца, — разглагольствовал Павел Ярош. — Даже не успел поговорить с Люциной, а мы уже выскочили из укрытия. Удирал и навалил в штаны со страху. — Яйца мы ему хотели вырезать, — хвалился Стасяк.
— Ага. Вот этим ножом. — Ярош размахивал рукой, и острие ножа поблескивало на солнце.
— Мы хотели его поймать, повалить на землю и кастрировать, как жеребца, — радовался Стасяк. — Чтобы больше не портил наших баб. Только доктор нас удержал, отвлек разговорами и взял для нас у Кручека на литр водки.
— Причиталось нам за эту беготню, — поддакивал Зентек. Понравилось это дело плотнику Севруку, хоть он и не представлял себе, как он, в своих тряпичных башмаках, мог бы гнаться за кем-то по молоднякам. Меньше это понравилось молодому Галембке, потому что он любил заглянуть к чужим женщинам, и мысль о вырезании ядер за прелюбодеяние его пугала. Старый Крыщак искренне сказал:
— Правильно вы поступили с Люциной. Не пошла бы она в молодняк, если бы не хотела. Кручек ни в чем не виноват.
— Но яйца такому неплохо бы вырезать, — повторял, радуясь этой мысли, Стасяк.
Антек Пасемко весь позеленел. Он, возможно, был более впечатлительным, чем другие, и теперь представил себе, как это гонятся за человеком по лесу, как его на землю валят, острым ножом мошонку с ядрами вырезают.
— Я возвращаюсь на Побережье. Там снова буду работать, — заявил он ни с того ни с сего.
Удивился молодой Галембка, который боялся всякой работы. — То ли тебе у нас плохо? Мать тебя даром кормит, ничего дома не делаешь, а там работать велят.
— Не хочу тут жить. Это мерзкая деревушка, — ответил он решительно. Два дня спустя доктор Неглович утром ехал в поликлинику в Трумейки и на остановке возле магазина заметил Люцину Ярош с большой, как сундук, картонной коробкой, в которой она собиралась везти свой телевизор в ремонт. Одновременно с машиной доктора к остановке подъехал и автобус, но Ярошова подумала, что на «газике» доктора она даром и гораздо быстрее доедет до Трумеек. Она остановила Негловича и спросила его, не может ли он ее подвезти.
Неглович на глазах у людей вышел из своего «газика» и сказал громко, чтобы все слышали:
— Женщина в наше время может делать со своей задницей все, что ей нравится. Но, кроме задницы, у женщины должна быть и честь.
Сказав это, он сел в машину и уехал в Трумейки без Ярошовой и ее поломанного телевизора.
Услышал слова доктора водитель автобуса и, заинтересовавшись, начал выспрашивать у людей, почему это доктор так отчитал женщину с телевизором. Тут же нашлись такие, которые сообщили ему, что у Ярошовой был любовник, а когда он ей надоел, она рассказала о нем мужу и его товарищам и заманила его в ловушку.
Когда пришла пора отъезжать в Трумейки и люди расселись в автобусе, Ярошова тоже начала тащить в него коробку со сломанным телевизором. И тогда водитель сказал ей:
— Есть инструкция сверху, что телевизоры нельзя возить, потому что не раз бывало, что кинескоп вдруг взрывался и ранил людей.
Он закрыл перед Ярошовой двери автобуса и двинулся в путь, а она стояла с коробкой на остановке до обеда. Наконец ее подобрал какой-то нездешний водитель грузовика. И никому не было ее жалко, хоть она так долго стояла на своих кривых ногах, ведь правильно было сказано: женщина, кроме задницы, должна иметь и честь.
В тот же самый день, только на другом автобусе и в другом направлении, то есть в Барты, уехал Антони Пасемко, чтобы снова начать работать на Побережье.
Дома у него было что поесть, и не надо было тяжко трудиться, но он не хотел жить в такой мерзкой деревушке, как Скиролавки.
О том, что даже немолодая женщина может устроить свою жизнь
— Вы знаете, доктор, что люди говорят о панне Брыгиде и ее ребенке? — тараторила пани Хеня, медсестра, когда доктор закончил прием пациентов в поликлинике в Трумейках и в связи с тем, что уходил в отпуск, немного задержался, чтобы привести в порядок свои документы. Пани Хеня тоже прибиралась в шкафчике с лекарствами и тараторила, как это делают женщины:
— Мужчины боятся панны Брыгиды, хоть она и самая красивая женщина в околице. Никто ведь лучше, чем она, и ловчее не вычистит бычка или жеребца. Приблизиться к ней и ребенка ей сделать должен был кто-то очень смелый. А кто самый смелый человек во всей гмине Трумейки? Кто же еще, если не наш комендант, пан Корейво. Он голыми руками может схватить бандита или самого большого хулигана. Поэтому некоторые говорят, что ребенок панны Брыгиды от коменданта Корейво.
— Глупости они говорят, пани Хеня. Одно дело — ловить бандитов голыми руками, а другое — сделать такой женщине ребенка, — бурчал доктор, укладывая бумаги в ящики стола.
— Это правда, доктор, — соглашалась с ним пани Хеня. — У пана Корейво некрасивая жена, а панна Брыгида — самая красивая женщина в околице и к тому же хорошо зарабатывает. Если бы он сделал ей ребенка, то женился бы на ней, если бы ему даже приказали уйти с должности начальника отделения. Поэтому другие люди потихоньку болтают, что ребенка ей сделал такой, кто ни за что не может на ней жениться. Вы знаете, кого я имею в виду?
— Понятия не имею.
— Кого же, если не священника Мизереру? Красивый мужчина наш священник. А жениться не может. Это факт.
— Снова глупости слышу, пани Хеня, — начиная сердиться, отозвался доктор. — О каждом священнике люди строят разные догадки. Трумейки — это, однако, маленький городишко. Здесь ничего не скроешь от людского глаза. Люди видели бы, как священник или комендант заходят вечерком к панне Брыгиде.