Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Раз в год в Скиролавках

ModernLib.Net / Современная проза / Ненацки Збигнев / Раз в год в Скиролавках - Чтение (стр. 17)
Автор: Ненацки Збигнев
Жанр: Современная проза

 

 


— Я закончу работу в пятнадцать, — проинформировала она Порваша, посмотрев на золотую браслетку с маленькими часиками. — Ждите меня в кафе «Арабеска» в пятнадцать часов семнадцать минут.

— Семнадцать минут? — изумился Порваш, так как никто никогда не назначал ему свиданий с такой точностью. — У меня нет часов.

— Это ничего. Люди на улице скажут вам, который час, — посоветовала ему пани Альдона.

И в этот момент она даже чуть-чуть пожалела о своем решении встретиться с Порвашем, который вдруг показался ей подозрительной личностью. Не пришло ей в голову, что у художника Порваша действительно никогда не было часов. Покупка подобного предмета, так же, как и телевизора, казалась ему излишней. Течение времени не имело для Порваша никакого значения: если он не закончил рисовать картину сегодня, это можно было сделать завтра, послезавтра, через неделю, через месяц. Количество света в мастерской информировало его, какое сейчас время дня; о временах года он делал выводы по цвету тростников у озера. Женщина, которая назначила ему встречу с такой необычайной точностью, показалась ему такой же прекрасной, как аэропорт, из которого с необычайной пунктуальностью стартовали серебристые птицы, способные унести туда, где искусство Порваша могло обернуться восхищением людей. Только раз был Порваш в аэропорту, откуда самолетом летел до Парижа, так как потом он попадал туда уже более дешевым, но и более утомительным средством передвижения. Тогда он и познакомился с бароном Абендтойером и с тех пор считал аэропорт прекраснейшим местом на земле. На какие высоты могла его вознести женщина, пунктуальная, как часы в аэропорту?

Задолго перед назначенным временем Порваш засел за столиком в кафе «Арабеска». Сердце его билось очень сильно, душу переполняла надежда. Наконец пришло это необычайное существо, он не знал только, с великолепной ли точностью аэропорта, потому что часов у него не было. Она уселась напротив него, открыла сумочку, вынула из нее пачку дорогих сигарет и закурила.

— Сколько у вас картин, похожих на ту, которую я видела? — приступила она к делу.

— Я привез с собой три, но еще несколько у меня дома, в Скиролавках. — Я возьму все три, заплачу вам по три тысячи злотых за каждую, — сообщила она.

Это было почти даром. Два месяца работал Порваш над этими тремя картинами. На сумму в девять тысяч злотых он с трудом мог прожить четыре месяца, а ведь он хотел еще купить немного красок и холста. Но разве контакт с женщиной, такой замечательной, как аэропорт, можно пересчитывать на деньги?

— Вы говорили о каких-то Скиролавках. Что это такое? — заинтересовалась она.

— Это маленькая деревня, затерянная среди озер и лесов. Довольно далеко отсюда. У меня там собственный домик, покрытый шифером. Там я живу и пишу.

И Порваш открыл перед ней свою душу. Словарь его был небогат, но он сумел скупыми словами обрисовать великое озеро, которое разливалось под окнами мастерской, описать дремучий лес и свое огромное одиночество. Вначале пани Альдона слушала его с живым интересом, однако потом, остановив взгляд на его расстегнутой на груди рубахе, открывающей завитки черных волос, она как будто куда-то унеслась. Вдруг она прервала сердечный рассказ и сухо произнесла:

— Напишите мне на листочке ваш точный адрес и нарисуйте, как к вам ехать. Может быть, через два или три дня я приеду к вам, чтобы осмотреть остальные ваши картины.

И так кошелек Порваша наполнился банкнотами в количестве девяти тысяч злотых, а душой его снова овладела вера в магическую силу искусства. В таком состоянии он купил немного красок и холста, навестил и магазин, где продажей мужского белья занималась панна Юзя.

Девушка при виде его обрадовалась, потому что часто вспоминала Скиролавки и унижения, которые достались ей от доктора.

— Я писала тебе два раза, — с упреком напомнила она Порвашу.

— У меня нет привычки отвечать на письма, — буркнул художник. Порваш оглядел магазин, решая, не надо ли ему купить нового белья.

— Есть хорошие серые кальсоны. Немного похожие на те, которые носит доктор Неглович, — похвалила ему товар панна Юзя.

— А ты откуда знаешь, какие кальсоны носит доктор? — подозрительно спросил Порваш.

И тогда панна Юзя поняла, что он ничего не знает о ее визите к доктору, который, впрочем, тоже не отвечал на ее письма.

— Доктор говорил мне, какие он носит кальсоны, и спрашивал, нет ли у нас в магазине таких. К тебе, Богусь, я приеду осенью, когда пойду в отпуск.

— Мне нужны обыкновенные спортивные трусики, — сказал Порваш, обходя тему ее отпуска.

Он купил их три пары и таким образом экипированный двинулся в обратную дорогу в Скиролавки. А по мере удаления от столицы он уже видел в воображении, как благодаря пунктуальности пани Альдоны его тростники у озера покроют стены всех галерей мира. В самом деле, низко пал писатель Любиньски, — пришел он к выводу, — раз потерял веру в магическую силу произведений искусства.

Действительно, в Страстную Среду, когда доктор и его сын Иоахим возвращались домой с кладбища, кроме машины прекрасной Брыгиды, обогнал их на дороге и красный «форд-эскорт», который остановился перед домом Порваша. Из него вышла элегантная женщина со светлыми волосами. Доктор тут же позвонил Порвашу и напомнил ему о приглашении, которое накануне ему послал, чтобы он вечером прибыл в дом на полуострове, где Иоахим будет играть на скрипке для друзей доктора.

Порваш обрадовался этому приглашению, потому что, как уже упоминалось, был весьма музыкален, ну и скрипка из-за своей формы напоминала ему расцветшую женщину.

Пани Альдона, осмотрев дом Порваша, оценила его как человека правдивого. Ничего она не смогла опровергнуть из того, что он рассказывал ей о своем одиночестве, нужде и заброшенности, которые были видны на каждом шагу. Оказалось, что ее предположения насчет пустоты в кладовке Порваша тоже были правильными и что она верно поступила, привезя припасов.

— Это лишнее, — заявил Порваш, — сегодня мы приглашены на вечер в гости. Там поедим, а завтра утром куплю чего-нибудь в нашем магазине.

И Порваш хотел показать пани Альдоне все свои полотна, но она сначала попросила, чтобы он затопил колонку в ванной, потому что с дороги она хотела бы освежиться. Что же до визита к селянам, то она подумает.

Порваш не поправил ее выражения «селяне» по отношению к доктору Негловичу, писателю Любиньскому и лесничему Турлею. Можно ли и нужно ли поправлять мысли женщин настолько необычайных, как аэропорт? Пани Альдона, одетая в обтягивающие джинсы и белый толстый свитер, который выгодно обрисовывал ее маленькие груди, показалась ему женщиной очень притягательной, но прежде всего он, однако, думал о великом изобразительном искусстве. Он суетился, топя колонку в ванной и кафельную печь, которая должна была обогреть маленькую комнату, соседствующую с мастерской. Там Порваш решил разместить своего достойного гостя. На минутку он выскочил к писателю Любиньскому и выпросил у пани Басеньки чистый пододеяльник, простыню и наволочку, а так как у него не было ни второго ватного одеяла с подушкой, ни кровати, то он геркулесовыми усилиями затащил в эту комнату топчан из своей мастерской, отдал даме свое одеяло и подушку, решив, что сам будет спать хотя бы на столе, под пальто или тонким одеялом.

Пани Альдона привезла с собой объемистый чемодан. Был в нем красный халат. После купания она поставила на столе в мастерской зеркальце и, одетая в халат, долго и старательно натирала лицо кремами. С Порвашем она вообще не разговаривала, как бы не желая мешать ему суетиться. Она была немного голодна, но заботилась о своей фигуре и осознавала, что ради красоты женщина должна идти на некоторые жертвы. Потом она долго расчесывала свои обесцвеченные волосы, а когда наконец надушилась, от сладкого запаха и от голода у Порваша закружилась голова, и он страшно побледнел.

— Вы плохо себя чувствуете? — забеспокоилась она.

А поскольку, как и подобало светской даме, она была особой сообразительной, то из своего объемистого чемодана она вынула несколько колец сухой колбасы, буханку хлеба и большой струдель. Сама она еле притронулась к еде, но зато с огромным удовольствием молча смотрела, как двигаются челюсти художника. Утолив голод, Порваш начал говорить о великолепном искусстве рисования тростников у озера, о трудностях с передачей красок снега или тех оттенков коричневого, которыми он изображал на полотне силуэты засохших тростников.

В самом деле, велика сила искусства. По мере того, как Порваш рассказывал о своей работе и показывал пани Альдоне все новые картины, она становилась как бы все более отсутствующей, наконец, начала посматривать на часы, из-за чего у него снова появилось впечатление, что он находится в аэропорту и серебристая птица надежды понесет его к горним вершинам.

— Не пойдем ни к каким селянам. Жаль времени, мой мальчик. Возьмемся за работу.

Говоря это, она сбросила с себя халат и, обнаженная, прошла в комнату, куда Порваш передвинул топчан и постелил чистую постель.

И так получилось, что Порвашу не дано было услышать концерт Йоахима Негловича. И сначала он даже не жалел об этом, ведь женское тело похоже на скрипку, у него точно такие же выпуклости, и тоже нужен смычок, чтобы получить сладкий тон. Но когда он захотел наконец спрятать в подушку свое измученное лицо, он услышал:

— Если у тебя уже нет сил, то в моем чемодане ты найдешь кое-что, что тебе поможет.

Голый и босой, побежал Порваш в свою мастерскую, где был чемодан Альдоны. Дрожа от холода, он горячечно рылся там, пока не нашел то, о чем она говорила, и подумал, что она в самом деле женщина современная, которая бывает за границей не только для осматривания красивых видов, но интересуется и новыми технологиями и идеями. С признанием вспоминал Порваш и мысль писателя Любиньского, что прошла эпоха вдохновенных творцов, а пришло время творцов-технократов, творцов-менеджеров, творцов-производственников, которые должны принимать во внимание самые разные требования рынка. В тот вечер пани Альдона, снова глядя на часы, сказала ему:

— Если будешь, Богусь, и дальше таким милым, как до сих пор, то я пришлю к тебе свою подругу, которой очень понравилась картина «Тростник над озером». Наверное, она тоже выберет что-то для себя из твоих работ. Видишь ли, Богусь, мне никогда не везло на настоящих мужчин. Очень быстро они уходили от меня, и теперь у меня никого нет.

Сколько же художников строили перед телекамерами потешные рожи, забавлялись разными вопросиками и ответиками, только бы кто-то пожелал обратить внимание на их произведения. И то, что делал в этот вечер художник Порваш, не было ни худшим, ни лучшим; может быть, только немного более трудоемким, чем то, что делали другие художники, раз уж эпоха вдохновенных творцов — как утверждал Любиньски — давно прошла.

А однако под конец этого вечера Порваш пожалел, что он не сидит удобно на диванчике в белой комнате доктора и не слушает, как играет на скрипке Иоахим. Потому что хотя и в самом деле женщина и скрипка очертаниями так похожи друг на друга и для добывания сладких тонов одинаково требуют плавных движений смычка, но даже самый длительный концерт имеет свой конец, а виртуоз может отложить скрипку и смычок. Но от женщины оторваться трудней, и игра с ней иногда кажется бесконечной.

Есть и еще одна важная деталь, которая отличает игру с женщиной от игры на скрипке. Даже наихудший скрипач может рассчитывать хотя бы на скупые аплодисменты зрителей. В игре с женщиной он бывает прикован к одному зрителю, который так часто скупится на выражения восторга скрипачу. Среди разных родов одиночества очень редко мы говорим о том, которое ощущает мужчина в объятиях сладострастной женщины.

О музыке Йоахима, любви Гертруды и о том, что каждый должен иметь своего Клобука

Гертруде Макух, урожденной Кралль, было двадцать восемь лет, когда ее изнасиловали двое солдат-мародеров. Она тогда одиноко жила в своем домике недалеко от усадьбы хорунжего Негловича, который только что прибыл в Скиролавки. О муже, Томаше Макухе, у нее еще не было никаких известий, и она думала, что, как многие другие мужчины из Скиролавок, он погиб на каком-нибудь из фронтов. Она была молодая, здоровая, рослая и сильная и без всякого труда управлялась со своим маленьким хозяйством, которое тогда состояло из коровы, трех свиней и стада уток; кроме этого, она нанималась на работу к другим хозяевам. Солдаты-мародеры не только изнасиловали ее, но и увели корову из хлева, зарезали свиней, уток и, боясь, чтобы она не обвинила их перед властями из Трумеек, решили ее убить. Она сама уже не помнила, каким образом сумела усыпить их бдительность и, голая и босая, осенней ночью добежала до дома на полуострове, где нашла убежище у Марцианны Негловичовой. Хорунжего в это время дома не было, но шестнадцатилетний Мачей Неглович встал в дверях с манлихеровкой в руках и ждал прихода мародеров. Они, однако, боялись дома хорунжего, забрали добро Гертруды и удрали в дремучий лес.

По совету Негловича Гертруда решила остаться в доме хорунжего и поселилась в комнатке на втором этаже как прислуга или домочадец — никогда этого более точно не определяли. Не было, впрочем, в том нужды, так как вскоре Гертруда Макух получила письмо, что муж ее, Томаш, находится в плену, а когда оттуда вернется — неизвестно. Договорились, стало быть, что Макухова побудет в доме Негловичей, пока не появится ее муж. А тем временем хорунжий Неглович засевал ее клочок земли и собирал с него урожай, он хотел даже за это платить, но она брала от него ровно столько, сколько ей надо было на скромную одежду.

В это время Гертруда Макух еще очень слабо говорила на родном языке Негловичей, что всем казалось забавным, потому что ее муж Томаш, кажется, только этим языком и владел. Каким таким образом в свое время молодые поняли друг друга и поженились, никто уразуметь не мог. По-видимому, речь в этих делах имеет небольшое значение. Другое дело, что спустя месяц после свадьбы Томаша взяли в армию, а значит, супруги мало успели поговорить. Язык Макуховой немного знала Марцианна Негловичова, потому что родом была из семьи Данецких, откуда-то из околиц Голонога; ее отца звали Крыстьян, и такое имя в качестве второго она дала одному из своих сыновей. Благодаря и Марцианне, и сыновьям хорунжего, к которым она очень привязалась, поскольку своих детей не имела, Гертруда тоже скоро научилась их языку.

После смерти Мачея Марцианна Негловичова долго лежала в больнице не столько по поводу болезни тела, сколько души. Так по-хорошему она никогда и не поправилась — постоянно боялась ночи и выстрелов. Постоянно ей казалось, что Мачей жив или же что он погиб только что. Она не очень интересовалась вторым своим сыном, Яном Крыстьяном, и иногда хорунжему Негловичу даже казалось, что она как бы не понимает, что, кроме Мачея, она родила еще одного ребенка, который живет и растет возле нее. Но болезни души бывают удивительными и редко кто способен их понять. Есть такие, которые охватывают не только душу, но и разум, а бывают такие, что только как бы мрачную тень оставляют в душе и делают человека безразличным к делам и судьбам других людей. С такой болезнью вернулся из плена Томаш Макух, и может быть, поэтому жизнь Гертруды навсегда была связана с судьбой Негловичей. Из-за болезни Марцианны она приняла все хозяйство в доме хорунжего и вела его умело, постоянно готовая к новым трудам, потому что достатка прибывало — лошадей, коров, птицы и всякой мелочи. И даже когда вернулся из плена Томаш Макух, то, найдя у него мрачную тень в душе, Гертруда осталась управляющей в доме хорунжего, и только на ночь, хотя и тоже не всегда, возвращалась в свой собственный дом, к мужу. Не было за это к ней претензий у Томаша Макуха, потому что, как уже было сказано, он выказывал полное равнодушие к другим людям, и даже к собственной жене, охотнее всего сидел дома и смотрел в окно на дорогу, хотя на ней редко происходило что-то интересное.

В те годы, когда погиб Мачей Неглович и заболела его мать, а Томаш Макух еще не вернулся из плена, не было, конечно, в доме хорунжего комнаты с белой мебелью, а только прекрасная старая гданьская мебель с огромным прямоугольным столом, который за двух поросят купил хорунжий. На этот стол позже положили мертвое тело сына хорунжего. Белую мебель с позолотой, с белой обивкой в золотых пятнышках, купила много лет позже Ханна Радек на гонорар, который она получила, концертируя в Амстердаме. Любила она этот белый салон, здесь отдыхала, упражнялась в игре на фортепиано. В него однажды вернулась не в прежнем виде, а в металлической урне, и то ненадолго. Через год белую мебель доктор Неглович привез из столицы в родной дом в Скиролавках, а потом в комнате с этой мебелью повесил портрет жены, сделанный по фотографии одним художником. На этом портрете Ханна сидела за клавиатурой фортепьяно в темной юбке и блузке из белых кружев. Ее светлые волосы казались золотистым нимбом вокруг лица с необычайно тонкими чертами, кожей такой светлой, как на изображении святой Сесилии. Только ее руки на клавиатуре фортепиано казались настоящими, с голубыми жилками и длинными пальцами, схваченные в движении, как будто бы она брала сильный аккорд.

Гертруде Макух этот портрет сначала совершенно не нравился. В действительности настоящая Ханна Радек была менее красива, менее мила и привлекательна, более холодна и высокомерна. Никогда Гертруда ее так и не полюбила. Даже тогда, когда Ханна родила Иоахима и доктор написал ей, чтобы она приехала в столицу нянчить ребенка. Первый раз в жизни она в чем-то отказала доктору, осталась возле мужа и хорунжего, который тогда уже начинал недомогать. Со временем она, однако, привыкла к портрету, личность Ханны Радек и портрет слились воедино. Но с бегом лет она перестала думать о жене доктора как об особе реальной, подобно тому, как в костеле, глядя на образ святого, мы не думаем, что некто, изображенный на нем, когда-то в самом деле жил, любил и страдал. В глубине души она иногда сомневалась в том, была ли у Яна Крыстьяна вообще когда-нибудь жена, и в том, что Йоахим родился от живого существа, а не появился на свете вдруг, вместе с комплектом белой мебели, привезенной из столицы. Комната с портретом Ханны была всегда закрыта на ключ, только раз в месяц Гертруда вытирала там пыль и время от времени проветривала, так, как это делают со спрятанными в сундук старыми вещами. По большим праздникам можно такой сундук открыть, вещи примерить, и даже какое-то время в них походить. Подходящим для этого моментом был приезд Иоахима и концерт, который обычно проходил в этой комнате; Йоахим всегда хотел показать отцу и его друзьям, какие успехи он сделал в науке игры на скрипке. В таких случаях — как и сейчас — Томаш Макух натапливал кафельную печь, Гертруда натирала полы. Позже на белом диванчике и на креслах рассаживались гости доктора, немногочисленные, впрочем — только писатель Любиньски с женой, лесничий Турлей с пани Халинкой, а также художник Порваш, хотя именно в этот раз он не пришел. Гертруда Макух всегда сидела на белом табуретике возле дверей, потому что сразу после концерта в соседней комнате надо было подать что-то из еды и питья.

Входя в белую комнату, Гертруда Макух старательно вытерла обувь о фланелевую тряпочку, которую положила возле дверей. Довольная, она оглядела фигуры тех, кто находился в комнате. Она была рада, что все так красиво оделись, раз сын доктора обещал играть на скрипке. Писатель Любиньски был в темном смокинге и белой рубашке с черной бабочкой и со своей светлой бородой и шапкой светлых волос выглядел как свирепый лев, скромно занявший место на белом диванчике возле своей жены. Пани Басенька оделась в черное, до земли, платье, облегающее, с большим декольте. Лесничий Турлей надел зеленый мундир с тремя звездочками на воротнике, пани Халинка была в длинной юбке и белой блузке с мужским галстуком. Не заметила Макухова на лице пани Халинки обычной веселости, не смеялись ее губы и глаза, не летали в воздухе коротко остриженные волосы. Макухова приняла это за выражение почтительности к игре Иоахима, и даже в голову ей не пришло, что пани Халинка чувствует что-то вроде огорчения по поводу приезда какой-то дамы к художнику Порвашу, весть о чем до нее уже дошла. Доктор сидел в кресле, в темном костюме и серебристом галстуке. Голову с седеющими висками он немного откинул назад и смотрел в окно на озеро, в сторону Цаплего острова. Что он хотел увидеть в этой широкой дали? Не должен ли он был смотреть на сына своего Иоахима, в черном фраке и белой накрахмаленной манишке, с бабочкой, тоже черной, но более красивой,

Скрипку своими длинными белыми пальцами, почти такими же, какие были у Ханны Радек на портрете. Макухова хотела видеть гордость на лице доктора, желала, чтобы эту гордость с ним разделяли все, а он, однако, предпочел впасть в свою задумчивость, будто бы Йоахим, его игра и все вокруг потеряло всякое значение. Или, что хуже — и на него вдруг упала тень печали, которая охватила когда-то его мать, а также Томаша Макуха, когда он вернулся из плена. Но и то знала Гертруда Макух, что таких людей, как Ян Крыстьян Неглович, не может понять простая и обыкновенная женщина.

Уселась Макухова на табуретике возле дверей, расправила на коленях юбку из темной шерсти, обдернула на груди зеленую кофту, поправила платок на голове, чтобы ни одна прядка не выглядывала. Тотчас же Йоахим заиграл, и Гертруда просто задрожала от быстрых и мелких звуков, которые обрушились на всех, мелодично отражаясь от мебели, от пола и стен. Сначала Макуховой показалось, что весь дом охвачен ливнем, и она слышит тихое позвякивание водосточных труб, свист ветра и шум елей. Потом она словно оказалась на чьих-то похоронах или на свадьбе, с жалобным плачем или с веселыми песнями. Казалось ей, что звуки катятся с высокой горы, как круглые камешки, и вместе с ними она взбиралась на какую-то огромную гору, где у вершины захватывало дух и сердце билось все сильнее. И как во сне, который часто посещал ее еще в девичьи годы, ей показалось, что она летит над пропастью, слыша пение ветра в ушах, касается лбом белых мягких облаков, купается в голубизне неба. Она не смогла различить и запомнить в этой игре ни одной мелодии, которую можно было бы напеть, но время от времени появлялось что-то знакомое, будто чей-то зов, чей-то шепот. И тогда эти звуки начинали гладить ее по лицу, по вискам и векам, омывали ее тело и застилали глаза туманом. Она шла сквозь этот туман в шуме елей и громком щебете птиц, и вдруг снова видела Иоахима, портрет Ханны Радек и голову доктора, откинутую назад. А когда она так смотрела — то на тонкое лицо Иоахима, то на голову доктора — а между одним и другим взглядом звуки роились, как пчелы, — ей показалось, что это не Иоахим играет, а Ян Крыстьян, потому что она помнила его мальчиком — так, будто бы это было вчера или сегодня. И вдруг долетел до нее крик, громкий, пронзительный, словно из салона с темной мебелью и трупом Мачея на столе. Она выбежала тогда из кухни и схватила в объятия мальчика, который кричал, потому что в темноте наткнулся на стол с мертвым братом. Он плакал без слез, дрожал от рыданий в ее сильных руках. Если бы она не держала его изо всех сил, он рухнул бы наземь. Она занесла его в свою комнату наверху, усадила на своей кровати и целовала, как мать, гладила по лицу, по рукам и по волосам, но он все трясся, рыдал, зубы его стучали. Она раздела его, как маленького, и уложила под свою перину, чтобы он согрелся и перестал дрожать, сама тоже разделась и прижала к нему свое большое голое тело, его лицо она втиснула между своих больших теплых грудей, которые никогда не знали материнства, но теперь ей казалось, что она прижимает к себе свое собственное дитя. И она держала его в своих крупных и сильных руках так долго, что понемногу унялась дрожь юношеского тела и только временами что-то вроде тяжкого вздоха вырывалось из его груди. Потом он плакал и шмыгал носом, как маленький ребенок, а она чувствовала теплую влагу меж своих грудей, но и это прошло, и она подумала, что он заснул. Тогда вышел месяц и бросил в комнату сноп света. Она вспомнила, что внизу лежит труп Мачея, и тела четырех убитых бандитов находятся в саду, а она и Ян Крыстьян одни в большом и темном доме, двое живых среди стольких мертвых. Страх пронизал ее тело и разбудил прижавшегося к ней мальчика. Он слегка поднял голову, в его широко открытых глазах она увидела страх такой огромный, что испугалась его больше, чем мысли о тех, что лежали в саду. А поскольку она знала только одно лекарство от страха собственного и чужого, она раздвинула бедра, положила между ними худенькое мальчишечье тело, мягко взяла теплой ладонью его член, радуясь, что он так быстро набухает и что он такой большой. Она вложила его в себя, чувствуя, как заметно проходит у мальчика страх, приходит наслаждение и забытье. С покорностью и восхищением она приняла удар его семени и еще сильнее стиснула его руками, желая, чтобы он остался в ней навсегда. Он тут же заснул на ее широком теле, так переполненный удовлетворением, что уже не было в нем места для страха или тревоги. Он спал до утра и даже не почувствовал, как на рассвете она положила его рядом с собой, а потом встала, оделась и пошла на подворье, чтобы подоить коров. С тех пор много раз он засыпал на ее животе, с лицом между ее теплых грудей. Даже тогда, когда учился в лицее в Бартах и приезжал из интерната только на воскресенье. Достаточно было, чтобы он посмотрел на нее с желанием, кивнул головой — и она шла туда, куда он хотел — в сарай на сено или в лес. Так же, как и той ночью, она не искала в сближении с этим мальчиком собственного удовлетворения, а делала это из какой-то огромной нежности, отчасти так же, как спешила на кухню, когда знала, что он голодный и она должна дать ему поесть. Была в этом и примитивная хитрость, чтобы там, где-то в городе, он не удовлетворял голода желаний с какой-нибудь глупой девчонкой, которая бы раньше времени закружила ему голову своим телом, а имел все в родном доме, так же, как чистую рубашку и чистое белье. Не казалось ей, что она причиняет кому-то зло, и вообще делает что-то дурное. Если бы она думала иначе, все на свете потеряло бы для нее свой смысл и какой-либо порядок. Разве не для того у нее были сильные руки, чтобы работать в поле, ворочать горшки на кухне, убирать, обихаживать скотину? Разве не для того существовало у женщины подбрюшье, чтобы подкладывать его под мужчину? Разве не было сказано, что мертвых надо погребать, а голодных накормить, в том числе и собственным телом? Ян Крыстьян был для нее, как собственный ребенок, раз его мать забыла о нем, тоскуя о том, который умер. Отчего же она должна была только ставить перед ним тарелку супу, когда он был голодным, и скупиться для него в делах, настолько же важных, а может, даже важнейших, потому что как зрелая женщина, она знала муку телесной жажды. Она считала, что выполнила по отношению к Яну Крыстьяну единственное свое женское предназначение, согласно с установленным порядком вещей. И даже когда он перестал приходить к ней, когда в столице начал учиться в вузе и домой приезжал редко, и она сказала ему, что теперь временами сближается с его отцом, потому что Марцианна не позволяла хорунжему ничего подобного, она просила, чтобы он рассказывал ей о девушках, которые гасили. его мужские желания. И только о Ханне он ей никогда не сказал ни слова, будто бы замкнулся в себе и что-то вдруг положило печать на его уста. Может быть, именно поэтому не полюбила она ту женщину. Долго она размышляла, что такого могло быть в Ханне, из-за чего Ян Крыстьян начал скрывать свои переживания. Однажды он приехал с ней в Скиролавки, впрочем, ненадолго, через несколько дней вернулся в столицу. Ханна показалась ей красивой, но как бы отсутствующей и так же, как плотник Отто Даубе, заслушавшейся в мир звуков. По простоте своего сердца она думала, что Ян Крыстьян все время штурмует эту спрятанную от него в Ханне страну, завладеть ею не может, а признаться в неудаче не хочет. Он счастлив, что все время может завоевывать, и в то же время глубоко несчастлив, что завоевать не в силах. И, может быть, это и есть великая любовь, которая переросла его самого.

— Гертруда, — услышала она голос доктора, — не пора ли подать на стол? Лесничий Турлей все еще хлопал своими широкими ладонями, но остальные уже только показывали Йоахиму лица, полные восхищения. Иоахим был бледен, в его глазах, в стиснутых губах и в медленных движениях рук, когда он клал скрипку, заметно было напряжение.

Видела все это Гертруда Макух глазами, где еще оставались клочки сна, в который ее ввела игра Иоахима. Она отряхнула их и быстро расставила "а большом столе тарелки с карпом, сделанным в сладком желе, по секретному рецепту, который еще перед войной мать Гертруды получила от старой еврейки из Барт. Для этого блюда надо было взять карпа не очень большого, самое большее — до двух килограммов, осторожно выпотрошить, чтобы не разлить желчи. Кастрюля для приготовления этого блюда должна быть широкой и плоской, наполненной водой с тремя морковками, порезанными кружками, и двумя большими луковицами, нарезанными пластиками. Воду надо было закипятить, положить в нее рыбу, разделанную на порции, и потом варить на очень малом огне, через полчаса прибавив две ложки сахару, ложечку соли и много перца. Секрет удивительного сладкого вкуса заключался в медленном и необычайно долгом кипении, не меньшем, чем два часа, а под конец приготовления надо было прибавить горсть молотого изюма и порезанного перышками миндаля. Рыбу Макухова выкладывала на блюдо, но это уже тогда, когда она полностью остывала; украшала пластиками моркови, выбросив перед этим лук. Потом заливала ее отваром из кастрюли — собственно, его остатками, получившимися после долгого и медленного кипения. Приготовленный так карп был на вкус сладкий и в то же время пикантный, ели его, ясное дело, холодным, заедая булочкой или хлебом. Пробуя рыбу, Любиньски развлекал разговором Турлея:

— Музыка Иоахима была, как огромный лес. На минутку я почувствовал себя лучшим, чем я есть. Если бы Иоахим бывал тут чаще и играл нам так, как сегодня, может быть, мы со временем открыли бы в себе лучшие стороны нашей натуры.

— Я когда-то игрывал на охотничьем рожке, — поддержал тему Турлей. — И чувствовал себя лучшим. Но сразу после свадьбы жена запрятала мой рожок куда-то очень далеко.

Халинка Турлей задумчиво вглядывалась в пустеющее блюдо с рыбой, удивленная обвинением в припрятывании рожка. Ведь этот рожок лежал на полке в канцелярии. Турлей играл на нем, когда они были женихом и невестой, а после свадьбы перестал, потому что купил себе легавого пса, который пронзительно выл, подпевая рожку. Легавый сдох, но Турлей и так не брал уже рожка в руки. Впрочем, сколько же вещей он не делает сейчас, а делал их перед свадьбой?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47