Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мнимые величины

ModernLib.Net / Современная проза / Нароков Николай / Мнимые величины - Чтение (стр. 6)
Автор: Нароков Николай
Жанр: Современная проза

 

 


Евлалия Григорьевна насторожилась: ей показалось странным и неприятным то, что Семенов знает о ее «командировке». Почему-то получалось так, будто он к этой командировке причастен, чуть ли не сам ее добился. И она вспомнила, что у Чубука была острая лукавинка в глазах, когда он спрашивал ее о Семенове.

— Так, стало быть, сынишка у Софьи Дмитриевны? — опять увильнул от ответа Семенов. — Она у вас старушка славная… тепленькая!

— Она очень славная! — горячо подхватила Евлалия Григорьевна. — Она очень душевная и приветливая такая!

— Да, тепленькая… — повторил Семенов и вздохнул. — Бедует?

— Как… бедует?

— Бедно живет?

— Да, очень бедно.

Семенов поджал углы рта, и что-то нехорошее, почти злое пробежало в глазах,

— Как же это так — «очень бедно»? — чуть ли не вызывающе спросил он. — У нас — рост благосостояния трудящихся, у нас — зажиточная жизнь трудящихся, а вы — «бедно живет»! Мы же социализм построили и к коммунизму идем… Разве ж при социализме могут быть бедняки? — странным тоном, издеваясь над чем-то, спросил он.

— Я не знаю… — немного растерялась Евлалия Григорьевна, слыша его тон, но не понимая его. — При социализме, конечно… Но она очень бедно живет, очень! — убедительно добавила она и так же убедительно посмотрела прямо в глаза.

И ее ответ еще больше подмыл Семенова. Желваки под скулами разволновались и заходили.

— Что ж не помогаете? — несдержанно, с издевающимся вызовом бросил он и весь напрягся.

— Я… Мне не из чего было! — мучительно потупилась Евлалия Григорьевна, теряясь от его тона. — А теперь я… Эти деньги вот… Ведь Софья Дмитриевна мне все время помогала, она ведь за Шуриком смотрит, и я…

— Поможете теперь, стало быть?

— Обязательно! — с радостной искренностью сказала Евлалия Григорьевна.

— Это хорошо, что поможете! Надо, надо помочь! — зло сказал он. — Чаю, сахару, хлебца… Маслица для лампадки! Еще чего? Колбасы постной, что ли? — с открытой ненавистью спросил он и в упор посмотрел на Евлалию Григорьевну.

Его злоба была совсем непонятна. Что так злобно ненавидит он и над чем он издевается? А взгляд в упор был так силен, что Евлалия Григорьевна совсем потерялась и еле слышно проговорила невнятно:

— Я не знаю… Я…

— Не знаете? — с негодованием на что-то и с торжеством над чем-то подхватил Семенов. — А кто же знать-то должен? Кто? Кто? В обкоме партии спросить, что ли? В НКВД за справкой пойти? Если вот такие, как вы, не знают, так кто же знать-то будет?

Евлалия Григорьевна почувствовала себя виноватой, опустила глаза и съежилась. А Семенов перекинул в себе какую-то мысль и крепко выругался про себя ядреным словом. Неожиданная злоба, вырвавшись откуда-то, охватила его, и он не хотел ее сдерживать. Что озлобило его?

— Плохая жизнь теперь? Холодная? — впился он глазами в Евлалию Григорьевну.

— Холодная! — почти шепотом ответила она. — И страшная очень…

— Страшная? — громко, но одним только горлом, а не сердцем и даже не глазами захохотал Семенов. — Страшная? Ага!

И оборвал свой смех.

— «Живем мы весело сегодня, а завтра будет веселей!» — словно что-то приказывая Евлалии Григорьевне, сказал он. — Вот оно как! А совсем не «страшная»!

— Нет! — неожиданно вырвалось у Евлалии Григорьевны. — Весело? Да нет же! Нет!

— Сам товарищ Сталин сказал, — с тем же огоньком продолжал мучить ее Семенов: — «жить стало лучше, жить стало веселее»!… А вы…

— Я… — заметалась Евлалия Григорьевна. — Конечно, Сталин… Но…

— Что еще за «но» такое? — грубо выкрикнул Семенов. — Какое такое может быть «но»? Сталин же сказал! Точка! Евлалия Григорьевна умоляюще подняла на него глаза.

— Холодно очень! — тоскливо сказала она. — Бесприютно! И люди кругом страшные… Люди другими стали!

— То-то же! — словно в чем-то убедил ее Семенов и сразу встал со стула. — То-то же! — повторил он, а к чему он говорит и повторяет это «то-то же», никак нельзя было понять. — У Софьи-то Дмитриевны иконы висят и лампадка горит, а? Опиум! А вы вот здесь против слов товарища Сталина какое-то «но» возражаете? Контрреволюция! Эх, вы… Голубенькая! Да ведь вас и под ноготь взять даже нельзя, потому что и брать-то нечего, а между прочим, вы… смотрите! Зачем вы смотрите? — почти страстно выкрикнул он. — Муж-то ведь в ссылке? А сынишка-то ведь еще крохотный? А сил-то у вас нет? Так разве ж можно вам жить такой… голубенькой? Вы «Правду» читаете? На собраниях доклады слушаете? Сталинскую конституцию изучаете? Так ведь нечего, совсем вот нечего под ноготь брать!

Он судорожным рывком подхватил с пола свой портфель и, чем-то возмущаясь, со злым негодованием повернулся к Евлалии Григорьевне. А та совсем растерялась, ничего не понимая, пугаясь и его самого, и его слов. Но вместе с испугом было и другое: через его злое негодование она увидела его муку, которой он мучится, которую прячет и от которой бежит. И, ни о чем не думая, ни в чем не давая себе отчета, она очень нежно и ласково положила свою руку на его стиснутый волосатый кулак, которым он сжимал свой портфель.

— Нет, нет! — бессвязно залепетала она. — Нет, все это не то… Я не знаю, что — «то», но все это не то! Не надо! Не надо, милый Павел Петрович!

Семенов чуть отшатнулся от нее. Его взгляд наполнился большим вопросом, настоящим вопросом, который он не смог бы выразить никакими словами. Ни он, ни Евлалия Григорьевна не понимали этого взгляда, не понимали даже и того, что стоит за ним, а только смотрели друг на друга, ни слова не говоря. И вдруг, со странной, непонятной ясностью, Семенов увидел, что ответ на его вопрос есть, уже есть, но ответ этот может дать только Евлалия Григорьевна, и больше — никто. Он сделал усилие над собой.

— Пора мне! — почти спокойно сказал он. — У меня ведь минуты-то считанные. Дела! — опять усмехнулся он такой усмешкой, как будто хотел посмеяться над своими делами. — Всего вам хорошего.

— До свиданья! — еле догадалась ответить она. Он отворил дверь и ушел.

Глава XII

Григорий Михайлович был очень заинтересован тем, что было, когда Семенов приходил к Евлалии Григорьевне: его интересовали не деньги и не новая работа, а то — «договорились ли они до чего-нибудь?» Он очень откровенно понимал и это «договорились», и это «до чего-нибудь», но ничуть не смущался и не стыдился, а только уверял себя: «Ведь все же можно сделать вполне корректно и даже изящно. Вот именно — изящно!» И боялся того, что «Лалка дура», что она «не сумеет» и «чего доброго, сваляет непростительного дурака!» — по своей манере, думал он именно этими словами.

Но вернувшись (Евлалия Григорьевна еще не легла спать), он не стал расспрашивать, а только все всматривался, стараясь по лицу дочери узнать что-нибудь. Но лицо было такое, как всегда: спокойное и чистое. Кажется, оно было немного более задумчивое, но задумчивости Григорий Михайлович не приметил… Наконец он не утерпел.

— Ну, что? — небрежно спросил он. — Был Семенов?

— Был! — совершенно ровно и спокойно ответила Евлалия Григорьевна.

— Ну, и?…

— Ничего.

— То есть, как же это, — ничего?

— Ничего… Взял работу, дал другую.

— А! И другую дал? Это хорошо. Очень хорошо. Деньги он заплатил?

— Заплатил.

— А еще что?

— Ничего. Посидел минут десять и ушел.

— Только и всего? — не удержался и не скрыл своего разочарования Григорий Михайлович.

— А что же еще? — так искренно не поняла его Евлалия Григорьевна, что даже он немного осекся перед этой искренностью.

— Нет, я так…

Через три дня кончилась «командировка» Евлалии Григорьевны. Она взяла перевод статьи и пошла в местпром, немного мучась тем, что ей, очевидно, надо будет пойти к Чубуку, чтобы отдать ему перевод. Ей было неприятно все: и разговаривать с надменной секретаршей, и сидеть в кабинете Чубука.

Когда она пришла в комнату машинисток, те встретили ее как-то странно: не то подсмеивались над чем-то, не то были чем-то недовольны. Старшая машинистка посмотрела на нее чересчур пытливо и совершенно бесцеремонно, словно хотела по ее виду узнать что-то. Потом спросила каким-то необычным тоном:

— Ну? Кончили… работу?

И легкой паузой перед словом «работу» подчеркнула какой-то особенный смысл в нем.

— Кончила! — немного с трудом ответила Евлалия Григорьевна, чувствуя непонятную настороженность в комнате.

— И что же? — совсем вызывающе спросила ее Ирочка Завьялова, та задорная и хорошенькая, которую Чубук вызывал к себе, а потом забыл про нее. — Начальство осталось довольно?

Она совершенно откровенно вложила нехороший смысл в свой вопрос, но Евлалия Григорьевна не поняла этого смысла. Другая же машинистка на лету поняла его и хихикнула.

— Я еще не отдала ему перевод! — простодушно пояснила Евлалия Григорьевна. — Надо вот пойти и отдать, да я как-то не решаюсь.

— Чего ж не решаетесь? — покровительственно сказала старшая. — Работа есть работа, и нечего тут — «не решаюсь»!

Евлалия Григорьевна немного растерянно провела ладонью по щеке и, вздохнув, пошла с папкой в коридор.

— Или она большая дура, или она большая сволочь! — сказала Ирочка. — Хотела бы я послушать, как она сейчас петь начальству будет.

— Ну-ну! — строго прикрикнула старшая. — Нечего в чужие дела нос совать!

Евлалия Григорьевна прошла к секретарше и объяснила ей, зачем пришла Та, по-прежнему холодно и высокомерно, оглядела ее с ног до головы, словно и она хотела что-то выпытать и узнать

— Хорошо! — пренебрежительно кивнула она, закуривая папиросу и играя ярко-красными ногтями. — Николая Захаровича еще нет. Положите работу здесь, я ее потом отдам. А если он захочет видеть вас, я вас вызову! — почти совсем величественно добавила она и слегка кивнула головой: идите, мол.

Евлалия Григорьевна пошла назад, облегченно радуясь тому, что ей самой не пришлось идти в кабинет к Чубуку и разговаривать с ним. Она прошла в комнату машинисток и тихо села.

— Что так скоро? — спросила ее старшая. — Нету еще Николая Захаровича, что ли?

— Он не приехал еще… Я секретарше отдала перевод! — очень мирно пояснила Евлалия Григорьевна. — Вы мне дадите что-нибудь печатать, Екатерина Львовна? — деловито спросила она.

— Груду! Пока вы там в вашей командировке были, мы тут все пальцы себе оббили, за вас печатая.

Евлалия Григорьевна спохватилась. Ей не приходило в голову, что за то время, пока она сидела дома, другие машинистки должны были работать больше, так как работа не уменьшилась, а подсмены вместо нее в бюро не дали.

Она растерянно посмотрела вокруг себя и хотела сказать, что она ни в чем не виновата, что она не просила этой командировки и не добивалась ее. Но объяснить не решилась, а молча, с потупленными глазами, взяла из квадратной корзинки пачку бумаг.

— Сверху можно брать? — спросила она.

— Да хоть сверху, хоть снизу, хоть из середки… Все ведь перещелкать надо!

Евлалия Григорьевна села за машинку и начала, не отрываясь, печатать. Она не видела и не слышала, как позади нее о чем-то шушукались и хихикали, поглядывая на нее быстрым скользящим взглядом. В этом взгляде была и зависть, и недоумение, и даже легкое возмущение: что такое нашел в ней Чубук? чем она пленила его? не нашел лучшего!

Евлалия Григорьевна весь день работала изо всех сил, стараясь напечатать как можно больше, чтобы загладить свой прогул, в котором она не была виновата. Она так ушла в работу, что совсем забыла про Чубука и про то, что он может вызвать ее. И когда действительно секретарша вызвала ее, у нее упало сердце.

Чубук встретил ее очень приветливо и почти ласково, но глаза его опять заискрились лукавинкой, словно он знал что-то приятное и веселое, о чем говорить не надо: и так обоим понятно!

— Ну, ну! — забормотал он. — Перевод ваш мне передали, все в порядке! Но тут другое дело есть. Я хочу вам опять командировку дать. Длительную!

— Зачем? — с искренним испугом и даже с мольбой вырвалось у Евлалии Григорьевны.

— А это уж мое дело! — весело поддразнил ее Чубук. — Это уж, как говорится, секрет производства. А откомандировать вас я хочу в спецотдел, там для вас работа есть. Молчать вы умеете?

— Как — молчать?

— Да вот таю закрыть рот и молчать. Спецотдел — это такая штуковина, что о нем болтать никому ничего нельзя, это я вас со всей строгостью предупреждаю! — действительно строго сказал он. — Что, как и почему, — никому ни слова. Понимаете? Явитесь завтра к товарищу Волошинцу, а он уж знает, что с вами делать. Может быть, на месяц я вас туда переведу, а может быть, и на больше. Там посмотрим. И пока вы там работать будете, так ставка ваша будет выше. Не помню, сколько там… четыреста, кажись!

— А можно… — задыхаясь, осмелилась Евлалия Григорьевна, — можно мне… не идти туда?

— Не идти? — улыбнулся Чубук. — Ерунда! Ничего там страшного для вас не будет, вот вы сами увидите.

— А почему… я? Можно, чтобы… не я? — нашла в себе силы сопротивляться Евлалия Григорьевна.

— Нельзя, нельзя! — захохотал Чубук. — Именно — вы! Там ведь с французским языком требуется, так как же не вы? Да не бойтесь вы, ерунда же! Тут ведь, знаете ли, пишется — трамвай, а выговаривается — конка! — непонятно добавил он и подмигнул очень хитро. А потом понизил голос и спросил таким тоном, будто между ним и Евлалией Григорьевной есть какая-то тайна. — А как Семенов поживает? Здоров?

Евлалия Григорьевна вспыхнула так сильно, что даже слезы навернулись у нее на глазах. Чубук понял ее смущение по-своему и спохватился.

— Понимаю! Понимаю! — быстро заговорил он. — Не беспокойтесь, гражданочка, все понятно! Я ведь… Вы меня знаете? Понимать меня можете? Я ведь такой простой и бесхитростный, меня бояться и стыдиться нечего. Я…

Он оборвал и посмотрел на часы.

— И хоть бы кто-нибудь догадался тормоз к часам приделать! — рассмеялся он. — Так бегут, что силушки нету: не успеешь двух слов сказать, а уж четвертый час. Ну, ежели увидите Семенова, кланяйтесь ему и скажите, что дело, дескать, в порядке. Всё!

Евлалия Григорьевна в полном смятении, не зная, что думать и что делать, вышла из кабинета Чубука. Все новое ее всегда страшило, а особенно страшили ее новые люди, так как они всегда казались ей недоброжелательными и полными неприязни. Спецотдел же был ей особенно страшен. Она не знала, что делают в этом отделе, но знала, что именно там сосредоточена вся жизнь каждого служащего, там хранятся его анкеты, там собираются о нем характеристики, и именно туда иной раз приходят люди в форме НКВД, которые смотрят умышленно невидящим взглядом, ни с кем не разговаривают и с которыми все опасаются встретиться. Она знала, что входить в спецотдел без зова нельзя, а когда кого-нибудь туда звали, то позванный сразу бледнел и начинал задыхаться. Самой Евлалии Григорьевне ни разу не приходилось бывать в этом отделе, он помещался этажом ниже, но иной раз она проходила мимо него и с испугом смотрела на дверь, которая вела в него: даже дверь эта была особенная, обитая войлоком, а сверху — клеенкой. Она раз спросила: «Зачем’» — и ей ответили: «Звукоизоляция!» Очевидно, спецотдел был таким местом, которое настороженно не впускает к себе никого, а от себя не выпускает даже звука.

Когда она сказала о приказе Чубука старшей машинистке, та сразу же изменилась: стала далекой и холодной. В глазах ее мелькнула почти откровенная брезгливость. «Хороша же ты, милая!» — можно было прочитать в этих глазах. Все в комнате заговорили какими-то фальшивыми голосами. Евлалия Григорьевна ничего не поняла: что случилось?

Она не знала, что на работу в спецотделе допускаются только особо проверенные люди, пользующиеся особым доверием у партийного начальства, и что все служащие этого отдела являются секретными сотрудниками («сексотами») НКВД, которые обязаны тайно следить за своими товарищами по работе, выслеживать их, копаться в их прошлом, доносить на них и даже «оформлять» данные для их ареста.

На другой день, с утра, замирая от тягостного чувства, Евлалия Григорьевна робко пришла в спецотдел, не зная, какую работу поручат там ей. Но вышло странно и неожиданно: Волошинец сказал ей, что сейчас работы для нее нет, что она должна идти домой, а он вызовет ее, когда будет нужно.

— Сидите дома и ждите! Может быть, через неделю, а может быть, через месяц… Там видно будет! — очень неопределенно сказал он.

Потом разъяснил ей, что ставка ее будет четыреста рублей и что она будет получать ее аккуратно, хотя работать и не будет: «Это, так сказать, прогул по вине администрации!»

— Но я не понимаю, как же так? — совсем растерянно сказала Евлалия Григорьевна.

— А вам тут и понимать нечего, ваше дело маленькое! — с сухой деловитостью ответил Волошинец. — И вот что еще. — обо всем — молчок! Слышите? Ни папе, ни маме! Почему вы дома сидите, почему на службу не ходите, этого никто знать не должен. И в бюро вашем, машинисткам, тоже никому ни слова. А если они, сороки, будут вас спрашивать, так вы их за справкой ко мне присылайте, а сами ни слова не говорите. Понятно?

— Понятно… — прошептала Евлалия Григорьевна.

— Ну, идите. Всё! А в конце месяца за зарплатой приходите, это само собою.

Евлалия Григорьевна вышла, совсем сбитая с толку. Она ничего не понимала, но тайным инстинктом чувствовала, что во всем этом что-то кроется, и кроется дурное, хотя ничего дурного, казалось, и не было: ей увеличили ставку, и она будет свободна. Кроме того, она чувствовала, что все это сделал Семенов. Как он мог это сделать и зачем он это сделал, она тоже не знала, но в том, что сделал это он, она не сомневалась. Казалось, что она должна была бы быть благодарна ему, но благодарности она не чувствовала, а чувствовала смущение и страх.

Дома, конечно, надо было все объяснить. Евлалия Григорьевна сначала попробовала было поискать выдуманную причину, но ничего придумать не могла и сказала правду, но только в общих чертах: ее, мол, перевели в другой отдел, но там для нее работы покамест нет. Софья Дмитриевна весьма простодушно обрадовалась:

— Вот и чудесно, голубенькая! Отдохнете вы, по крайней мере, сами с собою поживете.

Григорий Михайлович не поинтересовался никакими подробностями, а с удовольствием одобрил:

— Прекрасно! — певуче сказал он. — Теперь ты сможешь сколько угодно печатать этому твоему Се-ме-нову! Если у него есть много работы для тебя, так ты ведь сможешь до тысячи рублей выколачивать… Прекрасно, прекрасно!

Семенов не приходил, но прислал кого-то с несколькими рукописями и с короткой запиской: «Постарайтесь перепечатать недели в три. Пришлю еще».

— Да кто он такой, этот твой Семенов? — все допытывался Григорий Михайлович. — Где он служит?

— Не знаю! — пожимала плечами Евлалия Григорьевна, краснея от этого «твой».

— Как же так? Живет-то он где? Хоть номер телефона надо узнать. Может быть, понадобится что-нибудь или… или…

Жизнь пошла очень мирно, и Евлалия Григорьевна была бы даже счастлива, если бы ее не мучила та таинственность, которую она повышенно остро чувствовала. Какие-то люди разыгрывали какую-то игру, в которой она была пешкой. Эту пешку переставляли, куда хотели, и безропотная пешка переходила с одной клетки доски на другую, ничего не понимая и мучась своим непониманием.

Мучил Евлалию Григорьевну также и Григорий Михайлович. Видя, что теперь у дочери есть деньги, он не только бесцеремонно, но даже строго и повелительно стал требовать их у нее. Из первого же заработка она сама подарила ему сто рублей, но, вероятно, они скоро разошлись у него, потому что он чуть ли не через неделю сказал небрежно:

— Дай мне рублей пятьдесят…

И добавил таким тоном, словно она была в чем-то виновата и он ее в чем-то обвинял:

— У меня даже на табак нет!

У него были женщины, на которых он тратился: угощения и подарки. Он очень любил при своих посещениях быть щедрым и беззаботным барином старых времен, видя в том «стиль». Одной из его любовниц была молодая студентка театрального института, которую он учил «быть барышней», а другая — уже пожилая дама, лет за сорок, служившая плановиком в кожтресте. Приходя к ним в гости на вечерок, он всегда приносил с собой или бутылку советского шампанского, или легкую закуску к чаю, или конфеты. И всегда раздраженно бурчал на то, что советское шампанское так же отвратительно, «как и их ситро», от которого оно отличается только названием, что закуска «убого примитивна», а конфеты «даже по виду не похожи на конфеты». Все это было, конечно, правдой, но тем не менее каждый визит обходился ему рублей в двадцать — тридцать. А кроме того, ему было нужно тратить деньги и на себя.

Евлалия Григорьевна мучительно искала выхода, но выхода не было, так как она не могла отказывать отцу. Она со страхом пересчитывала свои деньги и с болью думала о том, что она так мало дает Шурику. Софья Дмитриевна научила ее делать «превкусную и очень полезную кашку»: рис со сбитой сметаной, со стертыми яйцами, с сахаром и «с чем-нибудь душистым». Шурик с удовольствием ел эту кашку, а Евлалия Григорьевна, замирая от счастья, смотрела, как он ест ее. Но кашка обходилась очень дорого, и Евлалия Григорьевна с тоской думала о том, что «папа съедает кашку Шурика». А что делать, она не знала.

Но прошла еще неделя, и восемнадцатого сентября все сразу изменилось.

Глава XIII

Ночью раздался сильный и властный звонок. Потом по коридору застучали чьи-то крепкие, уверенные, непререкаемые шаги.

Когда все кругом спят и когда ночная тишина сама сдерживается, никто не ходит так. Шаги не были нагло, умышленно или распущенно громкими: они были громкими, как всегда. Для них не было ночи и покоя людского сна, а поэтому они не просто стучали, но и топали. В них было что-то подавляющее и страшное.

Григорий Михайлович проснулся и испуганно сел на кровати, а Евлалия Григорьевна, словно сразу обо всем догадавшись (а она не догадывалась ни о чем), торопливо вскочила и, путаясь в складках, накинула на себя капот. Тотчас же в дверь властно постучали, дернули за ручку и вошли. Их было пятеро: трое в форме НКВД и двое в штатском. Один из них, видимо старший, спокойно и негромко сказал:

— Где у вас тут выключатель? Зажгите свет.

Евлалия Григорьевна, вся дрожа, зажгла лампочку у кровати. Один из тех, что был в штатском, нашел глазами выключатель и зажег верхний свет. Старший огляделся и увидел Григория Михайловича. Тот все еще сидел на кровати, теребил одеяло и бессмысленно смотрел то на пришедших, то на Евлалию Григорьевну. Старший подошел к нему.

— Володеев? Григорий Михайлович? Григорий Михайлович не отвечал, а только смотрел испуганно и непонимающе. Его пальцы дрожали.

— Одевайтесь! — спокойно приказал старший и протянул ему небольшой листик бумаги. Григорий Михайлович взглянул, ничего не поняв, но увидел два слова, вписанные в печатный текст: «обыск» и «арест». Он затрясся и еле выдавил из себя:

— Но… Но…

— Одевайтесь! — негромко, сухо и деловито еще раз приказал старший и тотчас же повернулся к остальным.

Те уже начали обыск открыли ящики в столе, открыли шкаф, вытащили из-под кровати корзину с бельем. Евлалия Григорьевна вспомнила, что белье было все штопаное, а простыни даже рваные (она хотела их починить, но не успела), и покраснела. Один подошел к кровати Шурика и заглянул.

— Ребенок… Спит! — нервно метнулась Евлалия Григорьевна.

— Ребенок нас не интересует! — вяло и даже скучно ответил тот.

Григорий Михайлович кое-как оделся и неподвижно стоял около кровати, смотря то на одного, то на другого.

А те не спеша пересматривали вещи и очень быстро пробегали глазами по каждой бумаге, которую находили. И отбрасывали ее в сторону.

Они делали обыск так, как будто бы он был им нужен не для того, чтобы найти что-нибудь, а для чего-то другого, неизвестного, но властного и подавляющего. Ни в их движениях, ни в их взглядах не было ни злого, ни враждебного, но тем не менее Евлалия Григорьевна почти физически чувствовала зло и враждебность, которые вошли в комнату вместе с этими пятью, наполнили собою комнату и даже воздух сделали тяжелым и тупым. Сердце у нее колотилось в тяжелой спазме, а чувства неожиданно обострились: привычная лампа над столом казалась невыносимо яркой, а шаги и движения преувеличенно громкими. Даже спокойные сонные вздохи Шурика казались шумом.

В глубине ящика стола стояла какая-то маленькая деревянная коробка, запертая совсем простым замочком. Старший взял со стола нож для разрезывания книг, просунул его под крышку и надавил. Крохотные гвоздики сразу выскочили, и коробка раскрылась.

— Это ваше? — сухо спросил старший Григория Михайловича.

В коробке лежали порнографические открытки. Старший холодно и невыразительно переглядел их, положил обратно и отвернулся.

— Это ваша жена? — спросил он Григория Михайловича, указывая на Евлалию Григорьевну.

— Дочь…

— А! Дочь!

Евлалия Григорьевна почувствовала, что она страшно хочет пить. Но подойти к графину с водой и напиться она не решалась, как будто она этим сделала бы что-то недозволенное и сейчас невозможное. Ее охватывало странное ощущение: как будто те, которые вошли так властно и беспощадно, которые одним своим появлением подавили и ее, и отца, и жизнь мирной ночи, которые не боятся даже того, что их все боятся, как будто бы они были не людьми. Это — какие-то особые существа. Они не злобствовали, не ненавидели и не свирепствовали, они очень спокойно, привычно и даже немного вяло делали свое дело. Но с ними пришло уничтожающее. Это не была только сила и власть, — это было неизъяснимое: не то зло, которое противопоставляет себя добру, но какое-то иное, неведомое дотоле, зло, которое существует вне добра и независимо от добра. Если бы эти пятеро смотрели, как ненавидящие враги, было бы легче, потому что с врагом можно бороться, от врага можно защищаться и врага можно умолять. Но эти пятеро не были даже врагами. Иные существа, они пришли из иного мира, в котором все иное, чем в мире Евлалии Григорьевны: иные мысли, иные чувства, иная воля и иные цели. И этот другой мир был ей страшен именно тем, что он уничтожает только оттого и только потому, что он существует. Мир иных людей, мир нечеловеческий.

Евлалия Григорьевна увидела, что ее капот спереди совсем распахнулся, а под капотом была только рубашка, так что грудь обнажилась. И тут же увидела, что один из штатских смотрит на ее полуобнаженную грудь. Она спохватилась и запахнула капот, но, к своему удивлению, поняла, что в ней не вспыхнуло стыда, а только негодование и брезгливость. Выходило непонятно для нее, выходило так, что тот не возбуждал в ней стыда. Почему?

Наконец (это было уже часов в пять утра) старший как-то боком присел за угол стола, вынул тетрадку со сшитыми бланками, поправил в ней кусок копирки и очень тупым карандашом стал что-то вписывать в эти бланки. Он мог бы сесть за стол прямо, как садятся всегда, когда пишут, но он сел именно боком и именно за угол, и в этом было что-то обозначающее, — словно он чувствовал себя на каких-то развалинах, вне обычной обстановки, поэтому ему и нельзя сидеть обычно и писать обычно. Он вписывал в бланк нужные слова, а сам спокойно бросал через плечо Григорию Михайловичу:

— Собирайтесь, сейчас поедем. Можете взять с собой одеяло, подушку, полотенце и мыло. Ну, и зубную щетку тоже. Курите? Табак тоже можете взять.

— А деньги? Деньги можно? — через силу догадалась спросить Евлалия Григорьевна. Старший немного поморщился.

— Н-ну, — нехотя согласился он, — рублей двадцать — тридцать возьмите… И ложку захватите! — вспомнил он. — И кружку.

— А еды? Хлеб? — с большим усилием соображала Евлалия Григорьевна, в полубеспамятстве собирая нужные вещи.

— Дайте немного! Но там ведь кормят, не бойтесь…

Он встал, одернул шинель, поправил ее под поясом и сказал Евлалии Григорьевне спокойно и деловито, как будто говорил об обычном и нормальном:

— Справки можете навести на улице Розы Люксембург № 5, от двенадцати до четырех. Но раньше чем через неделю не советую приходить: все равно вам раньше ничего не скажут. Ну, пошли! — приказал он.

Григорий Михайлович, смотря тупо и покорно, надел пальто и шляпу. Потом огляделся и пошел к двери. Старший ухмыльнулся.

— С дочкой-то не попрощаетесь? Не на один день расстаетесь.

И вот в этих-то словах, а главное, в тоне, Евлалия Григорьевна услышала то, чего раньше не слышала и не чувствовала: зловещее и ненавидящее. В этих словах старшего отразилось чувство: злое, но человеческое. Перед нею на минуту встал зловещий и ненавидящий человек, но все же это был человек, а не страшное иное существо. И она рванулась вперед.

— Но ведь папа ничего не сделал! — со страстной убедительностью забормотала она, блестя глазами. — Он ни в чем не виноват! Мы живем с ним, я служу в местпроме, а он даже нигде не работает! — бессвязно бросала она слова, не зная, почему они должны в чем-то убедить и что-то доказать. — У него даже и знакомых нет почти никого, и он нигде не бывает, потому что…

Старший ухмыльнулся и сверху посмотрел на нее, ощупывая пуговицы на шинели: все ли застегнуты? Евлалия Григорьевна поймала этот взгляд и увидела, что перед нею опять нет человека, даже ненавидящего человека. Во взгляде было только ухмыляющееся любопытство: «А что ты будешь дальше говорить? Как ты будешь дальше извиваться от боли’»

И Евлалия Григорьевна оборвала себя. Вероятно, ее остановила гордость человека перед существом иного мира. Она замолчала и сделала шаг назад. И сейчас же все вышли и, опять очень независимо стуча сапогами, пошли по коридору. Было слышно, как за ними захлопнулась дверь в передней и как через две-три минуты автомобили под домом зафыркали и отъехали.

И чуть только они отъехали, как изо всех комнат выбежали жильцы. Никто из них не спал всю ночь, а все сидели у себя в комнатах, уже одетые, готовые ко всему, и со сжатым сердцем замирали. Гнет страха всю ночь был разлит по всей квартире, и тяжелая тень придавила всех. Каждый, не видя ничего и не слыша ничего, сидя в своей комнате, не только мозгом и сердцем, но даже и всей кожей, ставшей так остро чувствительной, ощущал злое, которое шло от этих пятерых. Не так ли собака, даже не видя волка и даже не слыша его воя, чувствует его иную, враждебную силу?

Всю ночь в квартире было придушенно, мертво и по-могильному тихо. Никто не зажигал огня, никто не отворял дверей и никто не ходил. Все время прислушивались необычайно обострившимся слухом, коротко и односложно шептали почти одним дыханием, нервно курили и, замерев, ждали: бессильные и готовые ко всему. Это был почти мистический страх перед силой, которая враждебна обычному человеку


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23