Ван Гог очень много читал, и книги, игравшие в его одинокой жизни особую роль собеседников, заменявших живых людей, никогда не бывают в его натюрмортах "абстрактным" предметом 22. Они представляют его внутренний мир. Он пишет в своих работах именно те книги, которые его увлекают и которые на него влияют. Не зря он ставит на них имя автора и название. Например, "Радость жизни" Эмиля Золя, повлиявшая на его человеческое и творческое развитие, является "героиней" нескольких натюрмортов: "Натюрморта с открытой Библией" (F117) или написанного в Арле "Натюрморта с олеандрами и книгами" (F593, Нью-Йорк, Метрополитен-музей). Книги "придают иное измерение его работам" 23, вносят в них смысловой акцент, восходящий к биографическим внутренним первоисточникам его картин. В натюрмортах с грудами парижских романов он демонстрирует свою причастность к неповторимому интеллектуальному климату Парижа, поддерживающему его в борьбе за "прогресс в искусстве и в жизни".
Как и раньше, Ван Гог пишет натюрморты, состоящие из предметов, имеющих отношение к его жизненной позиции, - их можно назвать "программными" натюрмортами. В одной из лучших вещей парижского периода "Натюрморте с гипсовой статуэткой и книгами" (F360, Оттерло, музей Крёллер-Мюллер) он разворачивает перед нами программу "импрессиониста Малых Бульваров". Гипсовая статуэтка античной богини выступает как эмблема его принадлежности к южному, романскому искусству, роман Мопассана "Милый друг", героем которого он восхищался, и "Жермини Ласерте" Гонкуров образец новой прозы, наконец, небрежно брошенные розы - все это овеяно парижско-лотрековским "шиком". Композиция натюрморта, в отличие от центрически построенных голландских вещей, насквозь динамична и строится на подчеркнуто диагональном расположении предметов, заимствованном от импрессионистов, Тулуз-Лотрека и других. Основные цвета - белый, сине-голубой, желтый - аранжированы так, чтобы входить друг в друга, сохраняя контрастность.
В этой живописи бег кисти, создающий плетение фактуры, так же неотъемлем от звучания цвета, как в старинном тканье, где каждая нить, как объем и как цвет, несет свою функцию. Только здесь методичное тканье ручного станка уступает место "тканью", побуждаемому чувством наслаждения от работы.
Меняясь, Ван Гог, однако, в сущности, себе не изменяет, остается самим собой. По его собственному признанию, он так и не станет "насквозь парижанином, насмешливым, непреклонным и, что называется, "себе на уме" (388-а, 288). Мейер-Грефе справедливо писал: "Его образ противостоит всему французскому, насколько это возможно" 24.
Интимным символом этой верности себе и своим убеждениям явилась серия полотен, изображающих ботинки бедняков: по-вангоговски "говорящая" натура. В этой серии (пять картин) Ван Гог как бы закрепил и засвидетельствовал свою верность чисто голландскому отношению к вещам, которые "соприсутствуют человеку". "Время, погода и владелец оставили на них следы, равноценные следам двух близнецов, называемых труд и пот" 25.
Ван Гогу, конечно, важно написать не вещественный символ, абстрагированный от сущности данного предмета, а, напротив, живой портрет вещи, выразительно представляющий одну из жизненных сущностей. Он внимательно и проникновенно прослеживает "взаимоотношения" ботинок, их "прикосновения" друг к другу - различные в каждой картине и столь одухотворенно выразительные, что заставляют некоторых исследователей искать в их "психологии" определенные аналогии с переживаниями и отношениями самого Ван Гога 26. Действительно, разношенные, кое-как скинутые с усталых ног, эти ботинки демонстрируют целую гамму нюансов в "отношениях", легко переводимых на язык человеческого мира. В одной из картин ("Пара ботинок", F255, Амстердам, музей Ван Гога) изображены два ботинка с левой ноги, "отчужденные" друг от друга и в то же время равные друг другу в своей принадлежности одному миру: они сиротливо жмутся посреди пространства, уходящего за края рамы.
В другом, более позднем этюде ("Пара ботинок", F333, Балтимора, Художественный музей) мы видим, как тяжелые, подбитые гвоздями ботинки рабочего, словно братья, притулились друг к другу, и один робко "трогает" другой развязавшимся шнурком. Или целая шеренга ботинок-горемык просительно и в то же время безнадежно-привычно демонстрирует свою неказистость и нищету ("Три пары ботинок", F332, Кембридж, Массачусетс, Музей искусств). Права исследовательница А. Шиманска, утверждающая, что подобные работы являют собой "потрясающий символ замученного человека, который осознает себя через вещь, через настроение усталости от своего существования" 27.
С июня 1886 года Ван Гог пустился в свое почти двухлетнее путешествие по Парижу, а потом и его окрестностям. Словно зачарованный, Ван Гог бродит по холмам Монмартра, тогда еще мало заселенного и сохранившего облик сельской местности. "Приладив на спину большой холст, он отправлялся в путь; затем делил этот холст на части, в зависимости от количества мотивов. Вечером же приносил его совершенно заполненным, и казалось, что это целый маленький походный музей, в котором были зафиксированы все впечатления данного дня. Тут были и бухты Сены, полные лодок, и острова с голубыми качелями, и рестораны, вибрирующие многоцветными сторами; уголки заброшенных парков или владения, назначенные к продаже. Весенняя поэзия шла от этих кусков, выхваченных кончиком кисти и будто бы похищенных у быстротекущего времени" 28, - вспоминает Бернар.
Характерно для Ван Гога, что поначалу он и не пытается запечатлеть "настоящий" Париж, опоэтизированный импрессионистами, описанный Гонкурами, Золя и Мопассаном, блистательный Париж бульваров, площадей и авеню с громкими названиями, оживленный движением экипажей и толпы. Иногда, правда, он кидал взгляд с холмов Монмартра туда, вниз, где раскинулся великий город, окутанный лиловеющей дымкой. Так возникает несколько "Видов Парижа", которым художник любуется на далеком расстоянии как чудесным, но недоступным миражем ("Вид на кровли Парижа", F233, Амстердам, музей Ван Гога; "Вид Парижа", F261, там же, и др.)." Его Париж, который его принял и который ему полюбился, совсем другой - уютный и почти идиллически тихий, в каком он может найти покой после пережитых потрясений.
Десятки видов Монмартра создают облик Парижа, близкого его голландскому сердцу. Пустоши и холмы, увенчанные ветряными мельницами, улицы, похожие на поляны, огражденные деревенскими изгородями и оживленные редкими фигурками прохожих, не имеющих в своем облике ничего специфически парижского, - все это мог выбрать только он, недавний поэт крестьянского края. Это какой-то "деревенский" Париж, символом которого Ван Гог избрал ветряную мельницу, и прежде всего впоследствии знаменитую "Мулен-де-ла-Галетт", где через несколько лет был открыт известный кабачок. Но все это сияет теперь в нежных переливах чистых красок, словно излучающих мягкий весенний свет, трепещущий,, как и кисть художника ("Холмы Монмартра", F266, музей Крёллер-Мюллер; "Монмартр близ верхней мельницы", F272, Чикаго, Институт искусств; "Мулен-де-ла-Галетт", F274 29, Глазго, Художественная галерея; "Уголок Монмартра", F347, Амстердам, музей Ван Гога, и др.).
Ван Гог был прав, когда писал Тео из Нюэнена в декабре 1883 года: "Если я хочу, чтобы кисть моя приобрела brio, в жизни моей должен произойти какой-то подъем: упражняясь в терпении, я ни на шаг не продвинусь вперед..." (358, 214).
Его новая светлая живопись не просто изображает светящиеся лучезарные туманы и легкие небеса, всю эту природу, пронизанную светом и окутанную воздухом, во всем богатстве ее несказанных цветовых нюансов. У Ван Гога сияют сами желто-лимонное небо, мостовая и дома, чтобы передать чувства или, как он говорил, "противоречия чувств и страстей" ("Ресторан "Сирена", F313, Париж, Лувр). В светоносных желтых мазках светится радость Ван Гога, обретшего прочный кров над головой в доме его преданного брата, окруженного друзьями и единомышленниками, нашедшего понимание и участие, поверившего в свои силы, увидевшего свое будущее. Ван Гогу недостаточно было видеть свет и солнце, чтобы их писать. Ему необходимо было слиться с ними душой, пережить их как свой внутренний свет, как факт своей биографии. И это счастливое совпадение внутреннего подъема с новым опытом, почерпнутым у парижан, имело решающее значение для всего его последующего пути. Это было не влияние, не заимствование, а второе и настоящее рождение. Бабочка сбросила коричневый покров. Ван Гог открыл наконец свой уникальный дар цветовидения, превращающего чистую краску в вещество, выделяющее чувство. "В лучших парижских картинах он кажется счастливым юношей, тихим, солнечным, скорее склоняющимся к Сислею, чем к Моне, которого он пламенно чтил, - лириком до глубины души" 30.
Почувствовав, что к весне 1887 года он овладел импрессионистической техникой раздельного мазка, Ван Гог позволяет себе "пройтись" по парижским местам, напоминающим классические мотивы импрессионистов. Рестораны, неотъемлемые от парижского образа жизни, уголки пышных парков, мосты и набережные Сены, зеленые пригороды - Аньер, Шату и Жуанвиль, излюбленные парижскими живописцами, становятся сюжетами его картин, когда он, наконец, решился покинуть холмы Монмартра ("Ресторан "Сирена" в Аньере", F312, местонахождение неизвестно; "Ресторан в Аньере", F321, Амстердам, музей Ван Гога; "Мост Клиши", F352, Техас, частное собрание; "Рыбная ловля весной близ моста Леваллуа", F354, Чикаго, Институт искусств; "Бульвар Клиши", F292, Амстердам, музей Ван Гога; некоторые автопортреты и т. д.). Он пишет "урбанистические" виды ("Вид из окна комнаты Винсента на улице Лепик", F341, там же), наконец, индустриальные пейзажи ("Заводы в Аньере", F318, Мерион, Пенсильвания, вклад Барна; "Заводы в Аньере, видимые с набережной Клиши", F317, Сент-Луис, Городской музей искусства). Все это дань современному пейзажу, открытому как большая тема искусства импрессионистами. Правда, Ш. Этьен усматривает, и не без оснований, в урбанистических пейзажах Ван Гога влияние Ж.-Ф. Рафаэлли, интересовавшего его еще в Голландии, который писал рабочие пригороды Парижа, используя некоторые приемы импрессионистов 31.
Множество работ Ван Гога указывает на то, что он легко мог бы овладеть артистизмом импрессионистической живописи, легкой, изящной, внутренне беззаботной, не отягощенной противоречиями между художником и миром. Таков, например, пейзаж "Сады Монмартра" (F350, Амстердам, Городской музей), явившийся высшей точкой сближения с импрессионистами. Эта картина, написанная мелкими мазками светлых красок, дает пример очень искренней имитации импрессионистического пейзажа, после которой Ван Гог уже никогда больше не стремится стать таким ортодоксальным учеником мэтров с "Больших Бульваров".
Вся группа упомянутых пейзажей дает представление о характере его позиции "попутчика" импрессионизма. Как уже говорилось, вопрос преемственности с импрессионистами был очень существен для развития каждого постимпрессиониста, настолько существен, что граница между теми и другими проходила в эти годы не вовне, как это бывает между враждующими направлениями, а внутри искусства и даже "внутри" художников. Что касается Ван Гога, то он осваивал новую живопись в целом, не обращая внимания на разногласия поколений, казавшиеся им принципиальными. Для него особой притягательностью обладала систематичность импрессионизма в вопросах мастерства. Эта "бодрящая и укрепляющая нервы теория", как сказал об импрессионизме О. Э. Мандельштам, сразу же зачаровала его, человека страстей, инстинктивно боящегося произвола и бесформенности, жаждущего "математики", умения вычислять, соразмерять, строить, уравновешивать. Тем более его увлекает методичность дивизионистов, придавших технике раздельного мазка теоретически обусловленный порядок.
Работая летом и осенью 1887 года в окрестностях Парижа то в обществе Бернара, то в обществе Синьяка (они были врагами и соединить их вместе ему не удалось, несмотря на все усилия), он "подсматривает" за приемами то того, то другого. Известно, что Ван Гог не только не боялся влияний, но искал их, стремясь обогатиться открытиями других и не опасаясь потерять свою индивидуальность. Его меньше всего волновали вопросы приоритета в области открытий, и он со свойственным ему смирением в этих вопросах берет что-то от всех, совершенствуясь и втайне созревая в некое обособленное и оригинальное явление. Находясь в самой гуще потока парижской художественной жизни и ориентируясь на импрессионизм, он маневрирует среди имен, течений, впечатлений, и мы видим его то у истоков этого движения (Делакруа, Монтичелли), то подходящим к нему со стороны дивизионизма (Сёра, Синьяк, Писсарро), то с противоположной стороны - Гоген, Бернар, Анкетен, тяготеющие к символизму. Но он не проходит и мимо Тулуз-Лотрека, который летом 1887 года пишет свои сцены из жизни Монмартра. Следы этого влияния заметны в картине "Женщина, сидящая в кафе Тамбурин" (F 370, Амстердам, музей Ван Гога), но более глубокое воздействие стиля Лотрека обнаружится позднее, в Арле, когда он будет в некоторых портретах применять прием обостренно-угловатых, "разорванных" силуэтных характеристик ("Портрет актера", F 533, музей Крёллер-Мюллер; "Юноша в каскетке", F 536, Цюрих, собрание Натан; "Арлезианка", F488, Нью-Йорк, Метрополитен-музей, или картина "Вид арены в Арле", F 548, Ленинград, Эрмитаж), где самый сюжет напомнил ему приемы неповторимого завсегдатая Монмартра.
Итак, Ван Гог соприкасался с новой живописью по всему ее фронту - от импрессионизма до символизма, и эти точки соприкосновений определяют характер его стиля, сложившегося между 1887-1888 годами.
Правда, теперь, летом и осенью 1887 года, все больший перевес над другими влияниями приобретает дивизионизм. Бернар свидетельствовал, что "видали, как он обращается к учебникам физики и как расспрашивает Писсарро и Синьяка о теории дополнительных цветов и разделении тона" 32. В целом ряде работ Ван Гог увлекается логичностью пуантилизма, обуздывая свой темперамент ради скрупулезного выкладывания живописной ткани путем мельчайших частиц чистой краски. Таковы некоторые картины, написанные, возможно, в обществе Синьяка: "Уголок парка в Аньере" (F 276, Нью-Хевен, Университетская художественная галерея), "Вид из комнаты Винсента на улицу Лепик" (F 341), "Дорога с крестьянином, несущим лопату" (F 361, обе Техас, собрание К. Г. Джонсон), "Аржансон-парк в Аньере" (F 314, Амстердам, музей Ван Гога) и, наконец, лучшая вещь этого ряда "Интерьер ресторана" (F 342, музей Крёллер-Мюллер), где сотни сверкающих чистым цветом точек мерцают и сопрягаются в "дрожащее" пестрое марево, преодолевающее телесность и тяжесть предметного мира.
Нетрудно, однако, заметить, что в тенденции Ван Гог скорее стремится воспользоваться, как это было и с импрессионизмом, внешними признаками пуантилистической живописи, нежели погрузиться в ее сущность. Кропотливая аналитическая манера, позволяющая достигнуть с помощью мелкого мазка согласованного звучания чистых цветов, требовала, как необходимого условия работы, покоя, созерцательной ясности духа. Иногда Ван Гог достигал такой внутренней гармонии, и ему словно бы удавалось притаиться в тени своих учителей, став тонким наблюдателем цветовых колебаний натуры. Но чаще всего он комбинирует технические новшества дивизионизма с приемами контрастного противопоставления больших цветовых пятен, заимствованными у японцев и художников круга Гогена, в частности Анкетена, Бернара. В зонах объединения основные пятна у него распыляются на цветовые точки, запятые, черточки, связывающие воедино противоборствующие контрастные цвета и различные планы в декоративное целое. Они играют роль вспомогательного вещества, цветового "агента", смягчающего контрасты, достаточно произвольно "ведущего" себя, не имея иной задачи, кроме осуществления связи между основными массами. Именно потому все эти цветовые точки, черточки и штрихи (особенно Ван Гог любит именно штриховку) становятся чутким "сейсмографом" его эмоций, подчиняясь не логике конструирования цветового пространства, а ходу его восприятия, со всеми его подъемами и сбоями.
Даже у Писсарро, "экспрессиониста" среди импрессионистов, каждый из сотен мазков лежит на своем, предопределенном ему логикой колорита месте. Здесь есть строгость конструкции, хоть и скрытой. В картинах Ван Гога ощущаешь какую-то опасную нервозность: кажется, что эти мазочки подчиняются силе, находящейся вовне, не обусловленной конструктивными задачами. И дальнейшая эволюция дивизионистских приемов в системе вангоговских средств это подтверждает. Так, например, в одном из лучших автопортретов этого периода ("Автопортрет в серой фетровой шляпе", F 344, Амстердам, музей Ван Гога) многоцветные точки и штрихи, располагаясь наподобие "ореола" вокруг головы, способствуют "сцеплению" этого активного объема с фоном, которому одновременно придают плоскостной характер. Этот прием с "ореолами", динамичными точками, окружающими предмет дополнительным к фону цветом, стал одним из излюбленных и в последующие годы. Ничтоже сумняшеся Ван Гог присвоил себе пуантель, оторвав ее от цветовой конструкции. Впоследствии пуантель будет создавать все те спирали и завихрения, которые характерны для его последнего периода, окончательно утеряв связь с породившей их теорией Сёра. Подобное обращение с пуантелью, которой дивизионисты придавали значение строго аналитического элемента, выполняющего функцию основного "строителя" картины, характерно для позиции Ван Гога, использующего новшества парижан как средства воплощения своего видения мира.
По-прежнему стремясь изображать "внутреннее" - страсть, отчаяние, радость и т. п., то есть то, что в принципе "нельзя нарисовать", поскольку его нельзя уловить в строго фиксированном образе, Ван Гог с самого начала выступает как потенциальный разрушитель этой, по-своему совершенной системы фиксации внешнего в искусстве, разработанной импрессионистами и неоимпрессионистами. Немецкий искусствовед Марцинский писал: "То, что осуществил импрессионизм, - это радикальную редукцию предметно оформленного мира к его видимому и потому подлинно воспроизводимому ядру. Так как его мир подлинно воспроизводим, в силу этого ему больше не нужно раздумывать о перспективе, о вещественности рисунка, о возможности воспроизведения материала. Ему не важно уже искать и применять художественные приемы, ему важно одно: вглядываться и воспроизводить" 33.
Для импрессионистов мир - зрелище, объект наблюдения, вдохновляющий красотой, нечто внешнее, объективное. У Ван Гога мир - соучастник его жизни. Ван Гог пишет только то, что находит отзвук у него внутри, и так, чтобы эта созвучность была выражена. Импрессионисты открыли для живописи жизнь внутри природы, обнаружив нескончаемое богатство одного и того же мотива для живописно-поэтического воссоздания. Ван Гог еще в Голландии открыл жизнь природы внутри человека. Поэтому, отдавая должное импрессионистам, находящимся целиком во власти зрительного восприятия и создавшим на этой основе подлинную культуру зрения, Ван Гог стремится внести в свое понимание проблемы цвета культуру самопознания, биение внутреннего ритма жизни. В отличие от импрессионистов, увлекавшихся физическим анализом цвета, Ван Гога интересует метафизическая природа цвета, способного "выражать нечто"... Как тонко заметил М. В. Алпатов, "поэтика импрессионизма возникает из колебания между цветом и смыслом" 34. Ван Гог стремится устранить такое колебание. Тождество цвета и смысла, осознаваемое как однозначность, то есть цвет в определенном отношении символический - его вечно искомый идеал, что уже заметно в вещах парижского периода, хотя он в них всего лишь "учится" у французов.
Своеобразный романтизм вангоговского восприятия и теперь сказывается на его интерпретации цвета, который является прежде всего способом материализации восприятия, а не элементом пространственного построения. Это - его отличие от импрессионизма, которое определит его дальнейший путь, противоположный пути другого великого "ученика" импрессионистов - Сезанна, хотя их обоих не без оснований называли "ранними апостолами антиимпрессионизма" 35.
Сезанн приходит к централизации всех проблем живописи вокруг идеи цветового пространства, которое, однако, не является аналогом среды, как у его учителей. Оно - основа бытия, реализующаяся в живописном единстве формы и цвета. Ван Гог делает из импрессионизма в каком-то отношении прямо противоположный вывод. Он стремится, используя чистый цвет, создавать на полотне ту неповторимо вангоговскую живописно-материальную "субстанцию", которая в целом - и с точки зрения предметно-цветовой символики и с точки зрения ритма - являет собой "лицо" Ван Гога. "В импрессионизме пространство явно вытесняет материю" 36. У Ван Гога "материя" явно вытесняет пространство.
Уплощение пространства - вот то особое, что говорит о своеобразии Ван Гога по отношению к его предшественникам,- как Делакруа, так и импрессионистам. Четырехугольное поле картины - это экран, стоящий между его эмоциями и натурой, который принимает на себя поток его чувств и динамику которых "зашифровывает" его скоропись. Эта тенденция зарождается в вещах парижского периода, еще более заметно проявляясь в работах, написанных летом 1887 года. Стремление сконцентрировать силу цветовой выразительности на поверхности холста, активное нежелание идти вглубь и строить композицию по принципу прямой перспективы или цветового рельефа заметно во многих пейзажах этого цикла.
Целая серия картин, называемых "Под деревьями" (F305, F307, F308, F309a, Амстердам, музей Ван Гога; и др.), "Цветущий каштан" (F270a, Амстердам, музей Ван Гога,) "Парк весной" (F362, Ларен, Нидерланды, собрание Р. Ф. Фольц), а также некоторые портреты и натюрморты выявляют эту вангоговскую тенденцию. Перечисленные пейзажи представляют собой фрагменты земли, густо заросшей травами, стеблями и стволами деревьев и заполняющей плоскость холста не вглубь, а по поверхности. Благодаря густоте и материальности живописи эта поверхность наделяется экстенсивными свойствами. Такими же "кусками" природы, втиснутой в раму и заполняющей плоскость сверху донизу, фактически без членения на планы, являются и такие вещи, как "Берег реки весной. Мост Клиши" (F 352, Техас, частное собрание) или "Поле пшеницы с жаворонком" (F310, Амстердам, музей Ван Гога). В последнем трепещущая и волнующаяся на ветру стена пшеницы задерживает наш взгляд, не пуская его вглубь, что подчеркивается полетом крошечного жаворонка, взмывающего вверх, чтобы застыть в победной песне, и в то же время сосредоточившего в себе, как в главной точке поверхности, эту экстенсивную силу изображенного пространства. Этот прием выведения пространства "наружу" связан с намерением художника внушить зрителю то же чувство слиянности с полной жизни и соков природой, которое воодушевляет и его. Сплетая свои тяжелые красочные структуры, располагающиеся вдоль плоскости, и заслоняя этими благоухающими куртинами задний план, Ван Гог достигает искомого эффекта сжатия пространства.
Сравнение одного из пейзажей Ван Гога - "Мост Шату" (F 301, Цюрих, собрание Е.-Ж. Бюрль) с фотографией этого же вида, снятого с соответствующей точки зрения, показало, что Ван Гог "вносил изменения, которые были неизбежны для его эстетического чувства" 37. Эти изменения касались именно "сжимания" реальных расстояний между предметами - в данном случае между двумя мостами - таким образом, чтобы не допустить глубокого прорыва плоскости и уложить ближние и дальние планы в предельно сжатое пространство картины. Дальний трехпролетный мост "читается" сквозь пролет ближнего моста гораздо более активной весомой формой, что усиливает ощущение предметности изображенного пространства.
Здесь намечается различие между его так называемыми импрессионистическими пейзажами, характерными для первой половины парижского периода, с типичным для них панорамным построением, когда сквозь открытый передний план взгляд устремляется в глубь картины, где горизонт замыкается строениями, деревьями или теряется в туманной дымке. Безусловно, в этих переменах сказалось влияние на Ван Гога японского искусства, возрастающее в особенности к концу парижского периода.
Его стиль, окончательно сложившийся к концу пребывания в Париже, является своеобразным сплавом дивизионизма с приемами обобщения и истолкования натуры, вдохновленными японским искусством.
Об этом будет сказано ниже.
Живя рядом с Тео, Ван Гог лишился своего неизменного собеседника. Во-первых, отношения братьев складывались далеко не просто. Их духовная близость отступала на второй план перед испытаниями совместного существования. Вот что писал об этом Тео Виллемине: "Моя домашняя жизнь почти невыносима: никто больше не хочет приходить ко мне, потому что каждое посещение кончается скандалом; кроме того, он так неряшлив, что квартира наша выглядит весьма непривлекательно. Я бы хотел, чтобы он ушел и поселился отдельно; иногда он заговаривает об этом, но если я ему скажу "уходи", для него это будет лишь поводом остаться. Поскольку я никак не могу угодить ему, то прошу лишь об одном - не причинять мне неприятностей. Но, оставаясь со мной, он именно это и делает, потому что выносить такую жизнь я не в силах. В нем как будто уживаются два человека. Один изумительно талантливый, деликатный и нежный; второй - эгоистичный и жестокосердный! Он поочередно бывает то одним, то другим, так что он и разговаривает то по-одному, то по-другому, и разговоры эти неизменно сопровождаются доводами, то защищающими, то опровергающими одно и то же положение" 38.
Однако главное заключалось в том, что переписка братьев оборвалась, и словесный поток излияний о себе и своей живописи, этот неудержимый самоанализ, такой ему необходимый, приостановился. Компенсацией этого, без сомнения, явилась неожиданная для Ван Гога вспышка интереса к автопортретированию. На протяжении парижского периода он создает двадцать три живописных и два графических автопортрета - вдвое больше того, что он сделает в последующие годы. Имело здесь значение и то, что Винсент впервые оказался среди себе подобных - художников-бунтарей и отверженных, порожденных Парижем и не виданных еще доселе в других городах, тем более в провинциальной Голландии. И это обстоятельство явилось для него немаловажным побудителем исследовать и осмыслить себя как тип нового художника, импрессиониста "Малых Бульваров".
"Что я есть?" Подобный вопрос был невозможен для него в Нюэнене. Тогда он, "крестьянский художник", стремившийся "укрыться" в безличностной социальной группе, существующей как "мы", и слиться с "субстанциональным содержанием" ее жизни, даже не пытался осознать себя, как "я" 39. И вот теперь в Париже он сталкивается с новым "мы", состоящим из таких же, как и он, "я", - отторгаемых, страдающих, раздираемых страстями, непонимаемых и не понимающих часто друг друга, но борющихся за новое искусство. Это окружение создает психологическую мотивировку для того, чтобы стать по отношению к себе внимательным, сочувствующим, но и зорким свидетелем и судьей. Духовная общность с себе подобными, но и отталкивание от них позволяют ему отнестись к себе не как к печальному исключению - "у себя на родине и в семье я острее, чем где-либо, чувствую, что я чужой" (459-а, 327), - а как к характерному человеческому и социальному явлению. Ван Гог вступает в диалог с самим собой, осмысляя себя не только как "я", но и как "ты", как представителя этого племени отверженных. Меланхолия и пессимизм, "эти недуги, которые особенно болезненно гнетут нас, цивилизованных людей" (Б. 1, 331), становятся главной эмоциональной нотой этого автопортретного цикла. Его способность к излияниям, известная по письмам и картинам, словно бы удесятеряется при встрече с самим собой на полотне.
В небольших, как правило, этюдах снова и снова возвращается он к своему неказистому, ничем не примечательному облику "маленького человека", истощенного, иногда болезненно нервозного, но обладающего необычайной выразительностью взгляда, силу которого отмечали его современники 40. Ведь эта меланхолия, когда-то запечатленная Дюрером 41 как неизменная спутница творчества, всегда стремящегося к совершенству и всегда "сознающего" его недостижимость, приобрела теперь еще новый особый смысл. Одиночество, необходимость работать "не только с помощью красок, но и за счет самоотречения, за счет разбитого сердца", представлявшиеся Ван Гогу в Голландии как аномалия, как особенность его судьбы, теперь, в Париже, предстали перед ним во всей своей типичности для современного положения. В той или иной мере участь Ван Гога разделяли все художники его окружения. "Наше время - эпоха подлинного и великого возрождения искусства; прогнившая официальная традиция еще держится, но, по существу, она уже творчески бессильна; однако на одиноких и нищих новых художников смотрят покамест как на сумасшедших; и они - по крайней мере с точки зрения социальной - на самом деле становятся ими из-за такого отношения к ним..." (514, 373).
Самосознание борцов, готовых погибать за свои идеи, но страдающих от одиночества, было унаследовано поколением Ван Гога от романтиков, которые благодаря своему пониманию искусства вошли в конфликт с обществом. Правда, Делакруа, например, стремился сделать все возможное, чтобы сохранить статус светского человека, равно как и родоначальник импрессионизма Эдуард Мане, пошедший на разрыв с официальным искусством скорее по велению таланта, нежели по особому убеждению. Непримиримость к окружению, нежелание жить интересами буржуа возводится в жизненный принцип именно постимпрессионистами, эстетически самоопределяющимися по отношению ко всему, как в жизни, так и в искусстве. Такой "бунт" был совершенно несвойствен первому поколению импрессионистов, хотя своей стойкостью перед испытаниями бедности и непризнания они возвели разрыв с официальной художественной жизнью в некий моральный принцип. Лишь постимпрессионисты сознательно противопоставили себя не только официальной традиции, распространяемой через художественную школу, - почти все они были самоучками, - но и миру буржуа, физиологически не приемлющих их искусства. "Достаточно лишь обладать чувством искусства. Вот что, без сомнения, ужасает буржуа - это самое чувство" 42, - говорил Сезанн.
Окружающие их не приемлют, но и они не приемлют их затхлый мир, с его неколебимыми бытовыми установлениями, с его герметической замкнутостью, с его узенькими горизонтами. Самый доступный выход отсюда в природу и в искусство - выход, открытый романтиками и ставший благодаря барбизонцам и импрессионистам традицией. Но если последние рассматривали мир как природу, "данную им в ощущение", то постимпрессионисты, наоборот, интерпретируют природу как мироздание, моделированное по их образу и подобию. Отсюда дух эксперимента на мотиве, оформленный импрессионистами в особую творческую дисциплину, принял теперь романтически гипертрофированные размеры: его предметом стала не только живопись, но и жизнь художника. Истинность мировоззрения требовала доказательств поступками. Искусство нуждалось не только в реформах, но и в жизненном подвиге.