Этот умиротворяющий символ - символ примирения с законом всеобщего умирания присутствует во многих его пейзажах и картинах этого цикла: башня виднеется в окошке дома ткача ("Ткач", F24, Берлин, собрание Т. Вернера), появляется как напоминание в конце аллеи или сквозит сквозь ветви ("Сад пресвитера в Нюэнене", F67, США, собрание А. Хаммера; "Сад пресвитера", F185, Гронинген, Городской музей). Ван Гог постоянно вводит ее в свои пейзажи, словно бы находя в ней подтверждение своим мыслям о преходящести всего сущего, кроме полюбившейся ему человеческой группы, прораставшей сквозь пласты времени и неизменной, "как трава и цветы",- "Старая башня в Нюэнене с кладбищем" (F34, музей Крёллер-Мюллер); "Старая башня с двумя фигурами на переднем плане" (F184, Амеронген, Нидерланды, частное собрание); "Старая башня в Нюэнене" (F84, Амстердам, музей Ван Гога; F88, Цюрих, собрание Е.-Ж. Бюрль) и др.
"Две полуразрушенные хижины под одной камышовой крышей напомнили мне двух старых, дряхлых людей, которые постепенно превратились в одно существо и стоят, поддерживая друг друга" (410, 242). Дома-существа, прислонившиеся друг к другу, обладающие биографией, судьбой, чувством. Вообще хижина бедняка - один из излюбленных сюжетов Ван Гога, воплощающий для него чисто голландский культ дома, которого он навсегда был лишен и к мысли о котором особенно часто возвращался ("Хижина в полночь", F83, Амстердам, музей Ван Гога; "Заход солнца", F190; "Хижина под деревьями", F187, и др.). "Работая над хижинами, - ты, вероятно, сочтешь их подражанием Мишелю, хотя это не так, - я нашел сюжет таким замечательным, что не удержался и написал еще несколько вариантов этих "человечьих гнезд", которые так напоминают мне гнезда крапивников" (411, 242). В то же время птичьи гнезда - Ван Гог собрал их целую коллекцию, - всегда олицетворяющие в народном представлении семейный очаг, привлекают его как символ уюта и прочного бытия. Один за другим он делает целую серию натюрмортов ("Три птичьих гнезда", F108, музей Крёллер-Мюллер; F109 recto, Амстердам, музей Ван Гога; F112, музей Крёллер-Мюллер).
Интимное отношение к вещи, даже не созданной рукой человека, но являющейся таким же его спутником, как утварь, способность устранить дистанцию между собой и любым предметом изображения чувствуются в самой манере исполнения этих натюрмортов. Эти гнезда, "свитые" вангоговской кистью, мазок за мазком подражающей сцеплению соломинок и хворостинок, с какой-то особой пронзительностью воссоздают его тоску по своему "гнезду". Он углубляется в эти милые формы, так прочно и "художественно" выстроенные их пернатыми творцами, любовно соединяет их листьями и ветвями, выкладывая их перед зрителем, будучи уверенным, что "людям, хорошо знающим природу, понравится цвет мха, сухих трав и листьев" (485, 250). Однако эти гнезда, изъятые из своей естественной среды, изображенные на черном, абстрактном фоне, лишенные следов жизни, обращены к зрителю своей зияюще-гнетущей пустотой.
"Подсознательный" контекст его работы нередко вступает в противоречие с его сознательным замыслом, задуманное отступает перед действительным впечатлением" 15. В Нюэнене это колебание между "преднамеренным и действительным" придает его картинам особый "привкус". Они - его верные спутники, принимающие в себя его волнения, радости, страхи, надежды.
Искусство, ставшее в жизни Ван Гога средством существования в мире, преодоления страданий и невзгод, получает, как мы видим, в определенном отношении направленность, противоположную традиционным задачам профессионального индивидуального творчества. Оно, скорее, приближается к тем целям и стремлениям, которые воодушевляли так называемое наивное искусство, уходящее своими корнями в глубинные пласты первобытно-мифологического мышления. Однако мы имеем в данном случае дело не с аномалией, а с явлением закономерным для художественного мышления послеромантической эпохи. "Открытая романтизмом возможность некнижного, жизненного отношения к мифологическим символам... выливается в опыты мифологизации быта, когда первообразы мифомышления выявляются в самых прозаических контекстах" 16 - такова сущность рассмотренной особенности вангоговской живописи нюэненского периода. Эта черта получит развитие в последующих творческих циклах художника.
Поначалу, став художником, Ван Гог, как мы видели, хочет обособиться от мира красок, света, радости - от мира, который от него был бесконечно далек, который, в сущности, его отверг. Желание изолироваться, "уйти под чужую" кожу, которая, как и его собственная, саднит и ноет от невзгод и ударов судьбы, захватило его в Боринаже и долго не отпускало. То же было и в Нюэнене, когда он начал писать и рисовать деревенских ткачей за ткацкими станками, - наиболее обездоленную и угнетенную часть населения. Десятки рисунков и этюдов, почти монохромных - серо-черно-оливковых - заполняют его "мастерскую". Он силится довести поразившее его впечатление до степени внушения. "Выразить рисунком я хотел следующее: "эта черная махина из грязного дуба со всеми этими палками так резко контрастирует с окружающей сероватой атмосферой, что кажется, будто в середине ее сидит не то черная обезьяна, не то домовой, или привидение и грохочет этими палками с самого раннего утра до поздней ночи" (Р. 44, 316). С пристальным интересом к этим деревянным чудовищам, напоминающим средневековую машину для пыток, одновременно кормящим и медленно убивающим мучеников-ткачей, Ван Гог выписывает каждую деталь, достигая точности чертежа. Он рисует и пишет их на очень близком расстоянии, так что станок почти полностью заполняет поле полотна или листа бумаги, стремясь передать физическое ощущение того, "что станок сделан из дуба, захватанного потными руками". Эта грохочущая "голгофа" тружеников, чернеющая в сером сумраке маленьких комнат, несомненно внушала ему мысль "о сходстве труда ткачей с его собственной работой" 17 ("Ткач", F30, музей Крёллер-Мюллер; "Ткач", F27, Роттердам, музей Бойманс-ван Бейнинген, и десятки рисунков).
Но он не мог не подвергаться целительному действию искусства. Словно бы добровольно пройдя не за страх, а за совесть эту ступень самоочищения в лишениях, разделяемых с самыми обездоленными, Ван Гог вознаграждается более широким взглядом на мир. Ему открывается значение света и радости, извлекаемых путем живописания из самого темного и безрадостного. Так его отчаяние и страдания стали грунтом, на котором взошли всходы его жизнеутверждающего искусства. Уже в Нюэнене язык природы, обладавший для него волнующей гармонией и выразительностью, помог Ван Гогу пройти период преодоления "душевной эмпирики", освободить свое восприятие от "идеологической" перегруженности всякого рода сентиментально-социальными и морально-утопическими воззрениями, заставлявшими его привносить в натуру то, что требовалось в ней раскрыть. И это общение с миром, наиболее адекватное для его личности, открывает шлюзы его одаренности. Разрабатывая метод самораскрытия через натуру, Ван Гог оказался в состоянии взаимообогащения с природой, свидетельством чего явилось развитие его колористического видения. Его переход к эстетике чистого цвета, бесспорно нуждавшийся в толчке, полученном позднее от импрессионистов, был подготовлен всем ходом его творческого развития в Голландии, где особый контакт художника с гармоничным миром природы и ее цветовыми законами способствовал его интуитивному прозрению в значение чистого цвета для новой живописи.
Живописный метод Ван Гога отличен и от пленэрной живописи, господствовавшей в Голландии его времени, и от импрессионизма, представляющего в эти годы наиболее передовую и перспективную живописную систему.
Его цветовидение в эти годы связано с тем своеобразным предметно-символическим восприятием мира, о котором уже говорилось. Цвет, колорит служат средством выражения тех представлений, которые составляют содержание вангоговского искусства этого времени. Можно сказать, что нюэненский колорит в своем роде тоже символичен, так как он стремится и самую живопись сделать содержанием картины, придавая цвету и фактуре функционально-тематическое значение. Это выражается прежде всего в его бережном отношении к традиционно голландскому колориту, входящему в его картины (в особенности в натюрморты и портреты) на правах тематического материала. Сквозь пласты времени и замкнутость музеев Ван Гог находит подобно Мане, "оживившему" старых испанцев, - путь к старой голландской живописи - ее густоте, плавкой тягучести, ее ласковой теплоте к вещам, ее пристальности к лицу человека, отражающему душу.
В этот период Ван Гог смешивает краски, что приводит к потере цветовой насыщенности, но создает условия для достижения тех зелено-черно-синих и серо-коричневых тональных гармоний, которые олицетворяют родственную связь его живописи со старыми мастерами Голландии. На примере Хальса, Рембрандта, Поттера и других классиков он внимательно изучает законы цвета, которые "бесспорно, помогают перейти от инстинктивной веры в великих мастеров к отчетливому пониманию того, почему мы находим ту или иную картину красивой..." (429, 256).
Как он "читает" картины Хальса и рассказывает о них Тео! Сколько любви вызывает в нем Рембрандт, которого он даже не пытается определить словами. "Рембрандт же исполнен столь глубокой тайны, возвещает нам о таких вещах, для выражения которых нет слов ни в одном языке. Рембрандта совершенно справедливо называют волшебником - это нелегкое призвание" (426, 252). И в колорите его картин вновь оживают, хотя и в более огрубленном варианте, драгоценные серо-черно-оливковые сплавы Хальса или медово-охристо-золото-коричневые Рембрандта, приобретая новый смысловой "подтекст". Он как бы гласит: "крестьянский художник, место действия Брабант, Голландия".
Но этот колорит напоминает и о картофельном крае и стихии земли, с которыми связана не только поэтика сюжетов, но и цветовая символика цикла. В нем преобладает "физиологическая" гамма с ее земляными красками, теплыми, густыми и тяжелыми, непроницаемыми для света, который с усилием пробивается сквозь них изнутри - через взгляды или маленькие оконца, или вторгается бликами от ламп. И дело тут не только в традиционно голландском понимании колорита. Ван Гога до поры до времени удовлетворяет эта традиция, внутренне совпадающая с его образной системой. Как только он перестает быть "крестьянским художником", он отбрасывает от себя все нюэненские приемы, идеи, замыслы и бежит от них, как от помехи своему новому творческому порыву.
"Вангоговская вера в краску, если можно употребить это выражение, вырастает не из красок природы, а из субстанции живописи, из сияния красок, прямо выжатых из тюбиков на палитру, с которыми он начинает соразмерять действительность, с которыми он постоянно ее сравнивает, в зависимости от того, что ему вздумается" 18, - пишет К. Бадт, автор монографии о его цветовом учении. Это наблюдение, вытекающее из практики позднего Ван Гога, по сути дела, имеет отношение и к нюэненскому периоду, когда он еще смешивает краски, но уже под углом зрения определенной цели, "в зависимости от того, что ему вздумается". Нюэненский колорит тоже возникает в процессе активной перестройки натурных впечатлений, поскольку художник с самого начала выступает как истолкователь природы.
С этой точки зрения Ван Гог обдумывает средства живописи, стремясь придать своим догадкам и приемам систематизированный характер. Примечательно, что его интересуют законы классического колоризма, связанные, как он хочет думать, с законами природы, именно с точки зрения их способности выражать неповторимо индивидуальное видение и содержание.
"...Художнику лучше исходить из красок на его палитре, чем из красок природы. Я хочу сказать вот что: нельзя ли, собираясь писать, например голову, и зорко наблюдая находящуюся перед тобой натуру, рассуждать следующим образом - раз эта голова представляет собой гармонию красно-коричневого, фиолетового, желтого, то есть сплошь смешанных цветов, значит я положу на палитру фиолетовый, желтый, красно-коричневый и смешаю их друг с другом. От натуры я сохраняю определенную последовательность и определенную точность в размещении тонов; я изучаю натуру для того, чтобы не наделать глупостей и остаться в пределах разумного, однако меня мало интересует, точно ли такой же у меня цвет, как в натуре, - с меня достаточно, если он выглядит на моем холсте так же красиво, как в жизни" (429, 257).
Ван Гог стремится постичь "общую гармонию тона в природе", которую нельзя передать, буквально копируя натуру, но только "путем воссоздания параллельной цветовой гаммы" (429, 257). Такая цветовая гамма является плодом творчества художника. Вот почему он особенно высоко ценит Делакруа, который "является полным хозяином своих красок" (429, 258).
Изучая колористическую теорию Делакруа по всем доступным ему источникам, он вслед за некоторыми авторами увлекается идеей сопоставления цветовой и музыкальной гармоний. Как сообщил один из его тогдашних знакомцев, Ван Гог, стремившийся постичь зависимость музыкальных и цветовых тонов на собственном опыте, брал с этой целью уроки клавира у органиста из церкви св. Екатерины.
Ван Гог действительно подчиняет свою кисть "воображению и чувству". Смело и свободно, с уверенностью убежденного в своей правоте художника он пишет натюрморты и портреты, стремясь к бесконечному разнообразию тонов "одного и того же семейства". Таков, например, один из лучших его этюдов "Натюрморт. Корзинка с яблоками" (F115, Гаага, Муниципальный музей; октябрь 1885), который был написан, исходя из того, что зеленый и красный - цвета дополнительные и что бесконечные комбинации этих цветов, получаемые в результате смешения или противопоставления, создают искомую тональную гармонию, получаемую на палитре художника, но не противоречащую правде природы. "Хочу, чтобы красота пришла не от материала, а от меня самого" таков принцип, в соответствии с которым создавалась эта картина. Однако уже к концу голландского периода его все больше начинают интересовать вопросы, связанные с красотой материала живописи, когда краска становится веществом, выражающим чувство через цветовой образ. В конце 1885 года он едет в Антверпен, чтобы изучать колорит Рубенса, умевшего использовать эффект от сочетания чистых цветов. Его мысли все чаще обращаются к импрессионистам, о которых он знает от Тео и которых представляет себе "школой" живописи.
Причина отъезда из Нюэнена, однако, заключалась не только в желании Ван Гога удовлетворить свои новые творческие интересы. Нюэненская фаза обрывается тоже достаточно драматично - разрывом с окружением, которое не может принять этого чужака, примириться с его невиданными повадками и странностями, с его никому не нужными картинами. Против него ополчился местный пастор, запретивший крестьянам позировать этому аморальному, по его мнению, человеку. Травля Ван Гога принимает ожесточенный характер, когда полюбившая его немолодая девушка из богатой семьи, не выдержав противодействия родных своему чувству, предпринимает попытку самоубийства. Неизбежное совершилось: замысел жизни исчерпан, терпение иссякло. Ван Гог замечает враждебность окружающих и, страдая от нее, вырывает у Тео согласие на поездку в Антверпен.
Недолгое пребывание в Антверпене (ноябрь 1885 - февраль 1886) явилось своеобразной "репетицией" поездки в Париж. Ван Гог поначалу окунулся в художественную жизнь большого города, с его музеями, где он мечтал посмотреть Рубенса, с его студиями и художниками. Он посещает живописный класс при Академии художеств, а по вечерам ходит рисовать с обнаженной модели в частную школу около Большого рынка и в ателье на улице Рейндерс. Сохранились рисунки и этюды Ван Гога, сделанные в Академии с гипсовых слепков античных богинь, в том числе Венеры Милосской. Впервые он открыл для себя правду и точность наблюдений, лежащих в основе античного идеала. Однако его работы руководители мастерской воспринимают как сущее кощунство. Тогдашний товарищ Винсента по мастерской сообщил, что Ван Гог говорил: "Женщина должна иметь бедра" и делал ее совсем негреческой" 19. Он же вспоминал, что Ван Гог пробыл в Академии "только несколько недель. Я очень хорошо помню обветренного, нервного, неспокойного мужчину, который упал на антверпенскую Академию, как бомба, и вывел из терпения директора, учителей и учеников" 20.
Ван Гог, проведший несколько лет в изоляции, приехал в Антверпен с надеждой пополнить свои знания, поработав бок о бок с другими художниками. Кроме того, ему кажется, что "здесь гораздо больше шансов найти людей, которые, возможно, заинтересуются моей работой" (443, 271). Его ожидания, конечно, не оправдались. Ван Гог убедился, что его понимание живописи и рисунка полностью расходится с пониманием антверпенских художников. "Вот что интересно: когда я сравниваю какой-нибудь свой этюд с этюдами других, оказывается, что между нами нет почти ничего общего" (447, 273).
"Я уверен, что займу последнее место, потому что рисунки у всех остальных в точности одинаковы, мой же - совершенно другой" (452, 278). Итак, учиться тут нечему, поскольку его убеждения и опыт идут вразрез с общепринятыми установками. Уже из Парижа он писал своей сестре Виллемине: "...делай любые глупости, только не пытайся чему-нибудь выучиться в нашей Голландии. Такая попытка приведет лишь к тому, что ты отупеешь" (В. 1, 332).
Его энтузиазм очень скоро иссяк. Голод, трудности с моделями, на оплату которых у Ван Гога не хватает денег, и, главное, сразу же возникшие разногласия с преподавателями живописи и рисунка заставляют Ван Гога принять решение переехать в Париж к Тео.
Зато настоящей школой для него стало изучение Рубенса - и не только в музеях, но и в многочисленных церквах, украшенных картинами великого фламандца. Влияние Рубенса особенно заметно в "Портрете женщины в профиль" (F207, Нью-Йорк, собрание А. Вайлер).
Ван Гог очень быстро превратился из крестьянского художника в городского бродягу, шатающегося по докам и набережным ("Набережная в Антверпене", F211, Амстердам, музей Ван Гога), дешевым кафе и танцевальным залам, где молча "изучает" женские головы и фигуры ("Танцевальный зал", F1350a и F1350b, Амстердам, музей Ван Гога). Он чуть не уморил себя голодом, так как все деньги пытается тратить на краски и холсты, чтобы запечатлеть новые впечатления от встречи с большим портовым городом. Он пишет в более светлой гамме и более свободной манере, чем это было в Гааге, городские пейзажи: "Дома в Антверпене" (F260, Амстердам, музей Ван Гога), "Группа старых домов" (F204, частное собрание). Делает зарисовки на улицах - "Ратуша в Антверпене" (F1351, Амстердам, музей Ван Гога), "Большой рынок в Антверпене" (F1322, там же) и др.
Однако настоящим событием для его дальнейшего развития явилась встреча с японским искусством 21. В этом значение антверпенского эпизода в его жизни, на чем сходится большинство авторов. Правда, считается, что Ван Гог еще в Нюэнене испытал влияние японцев 22. И все же только здесь он осознал, что перед ним художественный язык, близкий его восприятию, чему во многом способствовала сама обстановка Антверпена. "Одним из любимых словечек Гонкура было: "Вечная японщина". Так вот, эти доки - великолепная японщина, фантастическая, своеобразная, неслыханная; по крайней мере, мне так кажется" (437, 263). Он покупает дешевые японские гравюры и развешивает их на стенах своей комнаты. Это ее единственное украшение. Но не только. Это и символ новой веры Ван Гога. Раз и навсегда его пленило древнее искусство цветовых обобщений, синтетический стиль японских гравюр, более пристальное знакомство с которыми на Всемирной выставке в Париже в 1887 году во многом оказало решающее влияние на его дальнейшую жизнь и работу.
Сложилась едва ли не традиция противопоставлять голландского и французского Ван Гога. Причем большинство авторов не только отдает предпочтение, но и уделяет основное внимание изучению его французского периода. Голландский Ван Гог, не нашедший понимания у современников-голландцев, до сих пор остается как бы "в тени". В самом деле, нелегко определить стилистическую принадлежность Ван Гога голландского периода. В сущности, он ни на что в современном ему искусстве не похож.
Контраст между исключительностью личностно-жизненных установок Ван Гога и стремлением к традиционности в средствах выражения составляет внутренний динамизм нюэненского периода. Этот невиданный доселе человеческий тип - отщепенец, бунтарь-одиночка, романтик-изгой - не только поставил свою точку зрения в связь с развитием мировой живописи, он попытался скрестить в некий синтез такие различные начала, как анархическое и коллективное, индивидуальное и традиционное, романтическое и реалистическое. Этот синтетизм или, скорее, синкретизм противоположностей характерная черта нюэненского цикла, образующего нечто замкнутое в себе, не имеющее никаких прямых стилистических аналогий в современном искусстве. В нем увековечился кусок вангоговской жизни, отданной на этот раз тому, чтобы воплотить позитивные природные ценности, противостоящие мнимым ценностям "цивилизованного" общества.
По характеру проблематики Ван Гог ближе всего к постимпрессионистам, которые в эти годы, каждый по-своему, самоопределяются по отношению к своим старшим товарищам и учителям - импрессионистам, или более молодым представителям "северного" модерна - Энсору, Мунку, с которыми его все чаще начинают сближать. В одной из работ, посвященных исследованию символизма в искусстве Европы, говорится: "Три великих художника рубежа столетий стоят непосредственно на гребне сумасшествия и живут в междуцарствии мечты, действительности и фантазии, которые они пробуют "втиснуть" в картину: Ван Гог, Энсор, Мунк" 23. Правда, интересное и плодотворное сопоставление этих художников, пути которых при жизни не пересеклись, не получило всестороннего историко-стадиального обоснования. Ван Гог для большинства исследователей остается представителем французского постимпрессионизма, в связи с чем голландский период рассматривается как прелюдия к истинному расцвету его гения на юге Франции, под влиянием французских художников.
Разумеется, проблема заключается не в том, чтобы приписать его к определенной территории или культуре. Ни у кого нет никаких сомнений в том, что Ван Гог, как универсальная личность, принадлежит европейской культуре, а не только Голландии или Франции. Кроме того, на него существенное влияние, как мы увидим, оказала культура Японии. Живя по нескольку лет в таких городах, как Лондон, Париж, Брюссель, он впитал общеевропейскую литературу и искусство, философию и историю, теорию искусства и критику. Он хотел все "изучить" и постоянно читал, считая, что "книга - это не только все произведения литературы, но также совесть, разум и искусство" (212, 351). Его восхищала английская литература XIX века с ее идеей нравственного совершенствования людей. Но особое воздействие на него оказала французская проза, с ее острым анализом буржуазного общества и художественным новаторством, а в последние годы Толстой и Достоевский. Мимо него не прошел ни один мыслитель, ни один писатель или художник, живший интересами своего времени. Но дело не только в этом. Пережив кризис религиозного сознания как глубокую личную трагедию и найдя из него творчески плодотворный выход в искусство, Ван Гог вырос в одну из самых впечатляющих фигур западноевропейской культуры своего времени. Его жизнь приобрела историко-культурный масштаб, поскольку основная проблема его жизни, типичная для интеллектуальной ситуации рубежа веков, дает яркое представление о характере эпохи. Однако именно в провинциальной Голландии, как мы видели, мог сформироваться такой невиданный доселе тип художника, решающего проблемы искусства как жизненные вопросы и превращающего свою социальную оторванность в стимул творчества. Этот идеологический контекст творчества характеризует Ван Гога как истинно "северного человека", каким бы пламенным югом он ни вдохновлялся.
Таким образом, Ван Гог не просто голландец по национальности - он особый художник, возникший на почве противоречий голландской культурно-художественной жизни. "Неистовым голландцем" он останется и среди французов и в истории искусства, став вдохновителем всех "неистовых" в живописи новейшего времени.
Предпочтение французского Ван Гога голландскому должно, по-видимому, рассматриваться как дело вкуса. С точки зрения творческой эволюции Ван Гога и истории новой живописи в целом - это принципиально важный и значительный этап, проблематика которого определяет путь Ван Гога в целом.
Но встреча с французской живописью была ему необходима - благодаря ей он смог устранить противоречие между своим новым видением мира и традиционностью средств.
Попутчик импрессионистов
Париж
Март 1886-20 февраля 1888
После многолетней разлуки братья впервые оказались вместе. Они поселились на улице Лаваль в квартире Тео. Друг Тео, Андрис Бонгер, брат его будущей жены Иоганны, или, как ее называли, Ио, писал родителям в Голландию о Винсенте: "...он не имеет представления о нормальном образе жизни и ни с кем не умеет ладить. У Тео поэтому масса хлопот с ним" 1. И в самом деле, чистенькая квартирка одинокого Тео тотчас по прибытии Винсента превратилась в довольно неряшливое логово, а поведение импульсивного Ван Гога, не помнившего себя в спорах и не считавшегося с "условностями", нередко угнетало сдержанного Тео. Но его беззаветная вера в призвание брата была непоколебима и являлась прочным основанием их "симбиоза".
Около семи лет Тео работал в Париже, заведуя небольшой галереей на бульваре Монмартр, принадлежавшей преемникам Гупилей - фирме Буссо и Валадон. Первый этаж его галереи занимал "товар", имевший широкий спрос не только во Франции, но и в Америке, - картины салонных художников во главе с Бугро. Однако истинные интересы Тео принадлежали импрессионистам и их непосредственным предшественникам, работы которых он - с разрешения своих хозяев, смотревших сквозь пальцы на странности своего добросовестного и кристально честного сотрудника, - выставлял на втором этаже.
В галерее брата Ван Гог, наконец, увидел импрессионистов, о которых имел до сих пор заочное представление. Наряду с Коро и Домье, которых Ван Гог знал и очень ценил, он получил возможность изучать Мане, Ренуара, Моне, Писсарро, Сислея, Дега, Гийомена и других. Братья посетили и других торговцев картинами импрессионистов: прежде всего Дюран-Рюэля, который, несмотря на постоянную угрозу банкротства, уже с 1871 года поддерживал новых живописцев и обладал большой коллекцией их работ. Побывали они и у более мелких торговцев - папаши Мартина, папаши Тома, Деларбейретта, у которого был выставлен только что умерший Монтичелли, сыгравший огромную роль в сложении нового стиля Ван Гога.
Наконец-то он воочию увидел, что живопись чистым цветом существовала. Теперь он убежден, что "поиски в области современного колорита и современных чувств, поиски параллельные и равнозначные исканиям Делакруа и Пюви де Шаванна", своей "отправной точкой" будут иметь импрессионизм и что "голландцы в будущем будут вовлечены в эту борьбу" (614-а, 579).
С гордостью за брата Винсент писал Виллемине: "Тео работает на всех импрессионистов; для каждого из них он что-то сделал или что-то продал и, конечно, будет продолжать в том же духе. Но... это получается у него совсем иначе, чем у обычных торговцев картинами: им ведь наплевать на художника" (В. 4).
Такого же мнения о Теодоре Ван Гоге придерживались и новые художники, с многими из которых у него установились дружеские отношения. О Винсенте понаслышке от Тео знали Тулуз-Лотрек и Писсарро - теперь они вступили с ним в личные контакты. Позднее Тео познакомил брата с Дега, а осенью 1886 года с Гогеном. Благодаря интересам и связям Тео Винсент оказался в эпицентре художественной жизни Парижа, сразу же оценив значение всего увиденного как единственно подлинной новой школы живописи, в которой он испытывал такую настоятельную потребность.
Правда, поначалу он еще не оставил мысли об академическом образовании, за которым ездил, как мы видели, неудачно в Антверпен. Возможно, что у него еще не остыл пыл к писанию обнаженной модели и слепков с антиков, обнаружившийся в Антверпене. Ведь именно там он впервые для себя "открыл" античную скульптуру: "Я долгие годы не видел ни одного хорошего гипса с античной скульптуры (а гипсы в здешней Академии очень хороши) и в течение всех этих лет имел перед глазами лишь живую модель; теперь, внимательно приглядываясь к антикам, я поражен познаниями древних и верностью их восприятия" (445, 272).
Он принимает решение посещать мастерскую академического художника Феликса Кормона, где занималось около тридцати человек. Кормон, по просьбе учеников Школы изящных искусств сменивший их прежнего преподавателя Леона Бонна, отличался относительной широтой воззрений и не вмешивался, за редким исключением, в работу своих учеников. Во всяком случае, необычные этюды Ван Гога он оставлял без особых поправок и комментариев. Ван Гог горячо взялся за рисование и писание обнаженной натуры и гипсов с античной скульптуры.
Довольно многочисленные рисунки и этюды, сделанные у Кормона, говорят о том, что он истолковывает гипсы как живую модель, продолжая начатый в Антверпене "еретический" поход против академизма 2.
Бернар впоследствии вспоминал, что Ван Гог "пробыл в мастерской Кормона два месяца и завоевал репутацию заядлого бунтаря. Он писал за один сеанс по три этюда, утопающих в густо наложенной краске, начинал все сначала на новых холстах, рисовал модель во всевозможных ракурсах, в то время как другие ученики, за его спиной насмехавшиеся над ним, тратили по неделе на тупое копирование одной ноги" 3.
Как всегда, его рвение превосходит обычные нормы. Когда все уходят, Винсент остается, чтобы потрудиться над рисунком. Бернар был свидетелем этого энтузиазма: "Я видел его у Кормона, когда мастерская, свободная от учеников, становилась для него чем-то вроде кельи. Сидя перед античным гипсом, он с английским терпением копировал прекрасные формы. Он хотел овладеть контуром, этими массами, этой рельефностью. Он поправлял себя. Начиная терпеливо наново, стирал и, наконец, стирая резинкой, протирал бумагу. Все это потому, что перед этой римской драгоценностью он не мог понять, что все противодействует его натуре голландца, все борется против той победы, которую он стремится одержать.
...Как быстро он понял это, Винсент! И вот он ушел от Кормона и отдался самому себе. Он не стремился больше рисовать антики, не пытался писать так, как он это делал у патрона... Но если он не стал "античным", то, по крайней мере, он считал, что становится французом. Это, между прочим, было правдой. Винсент становился французом. Он писал Монмартр, его маленькие чахлые сады, "Мулен-де-ла-Галетт", кабачки" 4.