Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дарю вам праздник

ModernLib.Net / Альтернативная история / Мур Уорд / Дарю вам праздник - Чтение (стр. 9)
Автор: Мур Уорд
Жанр: Альтернативная история

 

 


— Да, но степени различны. Вы, например, знаете, что будете делать в будущем году.

— Знаю? Да какие у меня гарантии? К счастью, будущее от нас скрыто. Когда мне было столько, сколько вам, я пребывал в жутком отчаянии из-за того, что никто не желал брать на контракт японца… Понимаете, нас до сих пор зовут японцами, хотя предки наши бежали в Америку еще в 1868 году, после провала попытки свергнуть сёгунат и восстановить власть микадо[31]. Именно в неопределенности счастье, отнюдь не в точном знании будущего.

— Так ли, нет ли, — сказала практичная Кими, — но до следующего собрания может пройти несколько месяцев.

— Что вы говорите? Разве срок не назначается заранее?

Конечно, срок назначался, но у меня не хватило духу спросить о дате.

Хиро покачал головой.

— А зачем? Вот соберутся члены товарищества, чтобы рассмотреть программу ассигнований или утвердить какой-нибудь проект — тогда и решим, есть ли в Приюте место для историка.

— Но… Кими сказала, собрания может не быть много месяцев.

— Или оно может быть завтра, — уронил Хиро.

— Не дергайся, Ходж, — сказал Фумио. — Папа будет голосовать за тебя, и мама тоже.

Хиро лишь хмыкнул.

Когда же собрание состоялось наконец, я после долгого напряженного ожидания воспринял его как разрядку. Хиро, Мидбин и еще несколько человек, с которыми я вряд ли более чем парой слов перебросился, рекомендовали меня к приему, а Барбара ограничилась тем, что проигнорировала происходящее. Я стал действительным членом товарищества Приюта Хаггерсхэйвен со всеми вытекающими из этого правами и обязанностями. Наконец-то, впервые с тех пор, как шесть с лишним лет назад я покинул Уоппингер-фоллз, у меня появилась надежная крыша над головой. Свой дом… Я знал, что за всю историю Приюта очень немногие порывали с ним; и совсем уж немногих — просили сделать это.

На скромном празднестве, устроенном в ту ночь на большой кухне, Приют продемонстрировал таланты своих обитателей с иной, до сих пор неизвестной мне стороны. Хиро нахимичил из древесных опилок целый галлон крепкого зелья, которое назвал «целлюсакэ». Мистер Хаггеруэллс заявил, что зелье отвечает даже самым изысканным вкусам, а затем разразился импровизированной лекцией о том, как и что пили на различных стадиях развития цивилизации. Мидбин с таким увлечением дегустировал новый напиток, что не постеснялся спародировать лекцию мистера Хаггеруэллса, а затем, будучи явно в ударе, показал, как мистер Хаггеруэллс мог бы передразнить самого Мидбина. Эйс и еще трое спели; даже немая девушка, которую долго и затейливо убеждали пригубить капельку целлюсакэ — что она и сделала в конце концов под неодобрительными взглядами своих самозваных опекунш — казалось, немного оживилась. Если кто и заметил отсутствие Барбары Хаггеруэллс, то никак не показал этого.

Вскоре осень сменилась зимой. Из рощи приволокли последние бревна и посредством сжатого воздуха, методом, разработанным здесь, в Приюте, получили из них лигнин[32] — горючее, которое мы применяли в топках парового отопления и как присадку в светильниках, превращавшую слабенькую струйку пламени в могучее сияние. Мы все участвовали в этой работе — но, поскольку я был не в состоянии сколько нибудь удовлетворительно помогать Хиро в лаборатории, моя несовместимость ни с чем механическим вскоре вернула меня в конюшни, где я был, конечно, более уместен.

Я не роптал. Мне нравилось быть вместе с другими, но мне нравилось и поразмыслить спокойно и неторопливо без людей, в ритме шага тяжелых першеронов, или позабавиться, наблюдая за проделками двух юных жеребят. И мир, и чехарда событий в мире улетали далеко-далеко. Я испытывал лишь тихую радость и словно пребывал в нирване — никакие сильные чувства не тревожили меня.

Как-то днем я тер скребницей пятнистую кобылу и размышлял о том, что паровые трактора, которыми пользовались теперь во всех крупных зернопроизводящих хозяйствах Британской Америки, лишают фермера не только производителя удобрений, но и хорошего товарища. Вошла Барбара и остановилась у меня за спиной. На улице было морозно, и ее дыхание еще клубилось в холодном воздухе, который она принесла с собою. Я одним резким движением взъерошил шерсть на боку кобылы, а затем вновь принялся выглаживать ее до блеска.

— Привет, — сказала Барбара.

— А-а, мисс Хаггеруэллс… Добрый день.

— Зачем ты это, Ходж?

Я снова взъерошил бок кобылы.

— Что — это? Боюсь, не понимаю вас.

Она подошла ближе, так близко, как тогда, в книжном магазине — и мое дыхание участилась само собой.

— Думаю, понимаешь. Зачем ты избегаешь меня? И называешь «мисс Хаггеруэллс» с таким напыщенным видом? По-твоему, я старуха, или уродина, или недотрога?

Это ранит Эйса, подумал я. Бедняга Эйс, эта Иезавель совсем задурила ему голову; ну почему бы ему не найти себе славную тихую девушку, которая не терзала бы его, без зазрения совести потворствуя всякой своей прихоти?

В последний раз я огладил бок лошади и отложил скребницу.

— Думаю, — сказал я, — вы самая обворожительная женщина, какую я когда-либо встречал, Барбара.

13. ВРЕМЯ

— Ходж.

— А?

— Ты правда не писал матери ни разу с тех пор, как ушел из дому?

— А зачем мне ей писать? О чем? Если бы мне хоть что-то удалось из того, о чем я тогда мечтал — может, и написал бы. Но сообщать, что шесть лет пропахал впустую… Она опять скажет: «Нет хватки!» И все.

— Удивляюсь, почему хотя бы гордость не заставит тебя доказать матери, что она не права?

— Слышу голос Мидбина, — сказал я; но раздражен я не был. Лучше отвечать на такие вопросы, чем на те, которые я беспрерывно слышал от нее вот уже несколько недель. А ты меня любишь? Правда? По-настоящему? Больше, чем других женщин, которые у тебя были? А за что ты меня любишь?

— Оливер иногда заглядывает в самую суть.

— Боюсь, ты приписываешь мне свои собственные мотивы.

— Мать меня ненавидела, — отрезала она.

— Знаешь, Барбара, наш мир довольно скуп на любовь, и для нее придумано множество заменителей подешевле и попроще. Но «ненависть» — уж очень резко звучит. Откуда ты можешь быть уверена?

— Я уверена. Что тебе за разница, откуда? Просто я не такая бесчувственная, как ты.

— Я? А что-то сделал?

— Тебе все безразлично. И я, и все. Ты не любишь меня. На моем месте сейчас могла бы быть любая другая женщина.

— Думаю, что это не так, Барбара, — поразмыслив, начал было я.

— Надо же! «Думаю, это не так»! А уверенности-то в голосе нет… Ты просто играешь со мной. Почему бы тебе не быть честным, почему не сказать правду? Будь здесь та нью-йоркская девка, ты вел бы себя точно так же. Наверное, ты бы даже ее предпочел. Ты ведь скучаешь по ней, признайся!

— Барбара, я сорок раз тебе говорил, что никогда…

— А я сорок раз говорила тебе, что ты лжец! Но мне все это безразлично. Совершенно безразлично.

— Вот и славно.

— Ну что ты за флегма? Что ты за пень бесчувственный? Тебя ничто не трогает. Деревенский чурбан! Ты и пахнешь, как деревенщина! От тебя вечно разит конюшней!

— Прости, — коротко ответил я. — Постараюсь мыться почаще.

Ее злые упреки, ее припадки ревности и бесконечные претензии ничуть не беспокоили меня. Моя жизнь удивительным образом переменилась к лучшему, и ничто пока не могло отравить мне радость. Когда я со дня на день ждал изгнания из Хаггерсхэйвена, Приют казался мне пределом земных мечтаний; но действительность превзошла все ожидания. Хаггерсхэйвен и Барбара — Эдем и Лилит.

Поначалу мне казалось, что годы, проведенные в книжном магазине, пропали втуне, но скоро я понял, какую громадную ценность имело пусть и бессистемное, наугад, но всеохватывающее чтение, как оно подготовило меня к нынешним временам. На какой-то момент я был обескуражен тем, что в Приюте не с кем оказалось завязать чисто человеческие, непринужденные и доверительные отношения ученика и учителя — ведь я так рассчитывал на это; но, хотя рядом не было ни одного историка, который мог бы стать мне наставником, зато меня окружали теперь люди, хорошо знавшие, что такое профессиональная научная работа. Мне не с кем было обсудить детали промышленной революции, или неудачу движения ультрамаринов[33], или политику Адриана VII, или Адриана VIII, или Адриана IX — но зато любой мог разъяснить мне систему, методологию, благодаря которым я только и начал понимать, чем отличается подлинное проникновение в материал от вульгарного верхоглядства. Я буквально набросился на работу.

Тогда же я начал постигать главную тайну исторической науки. Историк должен знать: «когда», «что», «как» и «где» — но «когда» является наименее важным. В конечном итоге историк имеет дело не с хронологией, а со взаимосвязями. Временной аспект, на первый взгляд столь существенный, чем дальше, тем больше приобретает подчиненный характер. То, что прошлое осталось в прошлом, оказывается не столь уж важным. Стоит только отрешиться от линейных представлений — и оно может оказаться и в настоящем, и в будущем, и даже, если кто-либо сумеет это вообразить, на параллельной линии развития. Получалось, что я исследую не окаменелость, а живую, изменчивую среду. Там, где можно с полной уверенностью выяснить «что», «как» и «где» — там выясняется и «почему»; а коль скоро «почему» уяснено, «когда» становится уже неважным.

В ту зиму я занимался философией и психологией, археологией и антропологией… Моя энергия и моя страсть были сродни какому-то исступлению — но им и оставалось быть только такими. Передо мной простирался океан знаний — не просто знания как абстракции, но именно того, что я хотел знать, что я должен был знать; с каждым днем океан этот оказывался все более необозримее, от беспредельности кружилась голова, но я плыл, захлебываясь, подчас теряя направление, и медленно, медленно преодолевал расстояние, которое мне лучше было бы оставить позади еще несколько лет назад.

Однако, получи я образование обычным способом, не видать бы мне Хаггерсхэйвена. И Барбары.

Романисты пишут о взрывах страсти с такой легкостью, будто взрывы эти происходят сплошь и рядом. Но меня и впрямь влекла к Барбаре непреодолимая сила. Не отпуская ни на день. Вспоминая свои чувства к Тирзе Вэйм, я, со всей снисходительностью, какую только может ощущать двадцатичетырехлетний по отношению к двадцатилетнему, видел в тогдашнем себе не более чем туповатого молокососа. Я буквально стеснялся теперь своих прежних мук.

Я жил сегодняшним днем, Барбара отменяла и прошлое, и будущее. Лишь отчасти это объяснялось силой нашего тяготения друг к другу; во многом была повинна ее исковерканная душа. Барбара оказалась так ненасытна, так требовательна, что всякий день старалась выжать меня досуха «здесь и сейчас»; ей будто и в голову не приходило, что у меня было какое-то вчера и будет какое-то завтра. Единственное, что не дало мне окончательно превратиться в раба наподобие бедняги Эйса, это твердая уверенность — был я прав, или нет, я до сих пор не знаю — что утрата последних остатков независимости лишит меня и последних шансов. Не только на Барбару. На осуществление грез, ставших в ту пору честолюбивыми, как никогда.

И все же я знаю: львиная доля моей сдержанности была излишней; ее порождала не рассудительность — страх. Я отказывал в том, что мог бы дарить легко и безбедно, я приберегал для себя пустоту. То, что я считал своим преимуществом перед Эйсом — умение легко, подчас даже слишком легко, завоевывать женщин — никоим образом не было преимуществом. Дурак дураком, я воображал себя хозяином положения оттого лишь, что измены Барбары — если можно говорить об изменах там, где о верности и речи не шло — не задевали меня. Мне казалось, я стал умудренным жизнью мужем с той поры, когда одна лишь мысль о возможном уходе Тирзы делала меня несчастным. Я жестоко ошибался; моя умудренность была не достижением, а увечьем.

Нужно ли объяснять, что Барбара совсем не была легкомысленной женщиной, движимой невинными и бестолковыми порывами чувственности? Наша пуританская эпоха, взявшая живую жизнь в тиски бесчисленных ограничений и запретов, сформировала Барбару ровно в той же степени, в какой и всю цивилизацию. Барбарой руководили страсти, куда более глубокие и темные, нежели чувственность; бешеная ревность была лишь одним из выражений неутолимой, неукротимой потребности в постоянном самоутверждении. Ей нужно было господствовать, быть объектом вожделения многих; нужно было, чтобы ей все время подтверждали то, в чем сама она — всегда сомневалась — что эти многие жаждут ее так сильно, как никого и никогда.

Поражаюсь, как она не спалила себя — не только пожарами взаимоисключающих страстей, но и вулканическим неистовством работы. Сон она презирала, как слабость, хотя нуждалась в нем куда больше, чем старалась показать; она отмеряла по крохам часы забытья и выдирала себя из него безжалостно. Панегирикам Эйса, превозносившего ее как физика, я не слишком-то доверял, но другие коллеги, постарше и побеспристрастней, говорили о ее математических концепциях не просто с уважением, но с благоговением.

Со мной она свою работу не обсуждала; наша близость не распространялась на те сферы, в которых я ничего не смыслил как ученый — ведь здесь мое восхищение не могло ей польстить, даже если бы я вдруг и начал восхищаться. У меня сложилось впечатление, что она пытается сформулировать принципы полета на аппаратах тяжелее воздуха — химера эта уже давно не давала покоя изобретателям. Мне это, признаться, казалось довольно бессмысленным — очевидно же, что такие аппараты, будь они даже созданы, заменили бы комфортабельные и безопасные управляемые аэростаты не в большей мере, чем минибиль заменил лошадь.

Весна превратила нас всех в фермеров; в период пахоты и сева мы думали и говорили исключительно о них. Но никому это не было в тягость. Экономика Приюта почти целиком зависела от наших урожаев, да и сама работа в поле доставляла наслаждение. Лишь когда наш лихорадочный бег наперегонки со временем замедлился, мы начали возвращаться к обычным занятиям.

Я сказал «всех нас» — но надо исключить немую девушку. Она встретила весну всеми проявлениями радости, какие ей были доступны; ее апатия явно осталась в прошлом. Неожиданно в ней открылся талант, переживший шок или воскрешенный теплыми лучами солнца как листва, как цветы. Оказалось, она мастерски управляется с иголкой и ниткой. Поначалу робко, но чем дальше, тем увереннее, она придумывала и шила одежду — все ярче, все причудливей, не чета однообразно-унылым фасонам, принятым в Приюте. И, закончив очередное творение, всегда бежала ко мне — будто только затем и старалась, чтобы я одобрил.

Эта невинная с ее стороны, но обременительная для меня привычка, разумеется, не могла ускользнуть от внимания Барбары; однако гнев ее обратился не на девушку. На меня. Моя, как она говорила, «привязанность» не только нелепа, она бьет всем в глаза и подрывает мой авторитет. Что-то очень не в порядке у меня самого, коль скоро я предпочитаю недоразвитых, свихнувшихся дебилок.

Конечно, когда девушка взяла моду прибегать на край поля и безмятежно ждать, покуда я не пройду мимо с плугом, я не сомневался, что услышу от Барбары новые резкости, еще похлеще. Но девушку невозможно было отвадить, во всяком случае, у меня не хватало духу поговорить с нею достаточно круто

— и вот изо дня в день она часами простаивала, глядя, как я тяну свои борозды то вправо, то влево; потом она приносила мне еду, и послушно отщипывала кусочек, когда я предлагал ей разделить со мной трапезу.

С окончанием полевых работ Мидбин применил новую методику. Теперь он показывал девушке рисунки, этап за этапом воспроизводившие сцену нападения; в стремлении выявить какие-то новые мелкие детали он выжимал и выкручивал меня, как тряпку, стараясь сделать рисунки поточнее. Ее реакция обрадовала его безмерно. На первые картинки она ответила кивками и горловыми звуками, которые мы расценили, как знак понимания с ее стороны. Изображение самого нападения — убийство кучера, бегство лакея и то, как она пряталась среди кукурузы — вызвали всхлипывания; а на расстрел Эскобаров она ответила тем, что съежилась и закрыла глаза.

Думаю, я никогда не страдал избытком чувства такта, но у меня хватило ума не рассказывать обо всем этом Барбаре. Однако Мидбин после того, как на один из рисунков последовала очень уж обнадеживающая реакция, мимоходом заметил:

— Давненько Барбары не было. Ей бы следовало зайти ко мне.

Когда я передал ей эти слова, она буквально взорвалась:

— Как ты смеешь обсуждать меня с этим придурком?

— Ты не так поняла. Мы тебя вовсе не обсуждали. Мидбин сказал только…

— Да знаю я, что он сказал. Я знаю все его глупости наперечет.

— Он хочет тебе помочь, вот и все.

— Помочь мне? Мне!!! Я что — немая, слепая или умалишенная?

— Пожалуйста, Барбара…

— Непривлекательная, да? Я знаю. Я видела тебя с этой тварью. Как же ты должен меня ненавидеть, если разгуливаешь с нею на глазах у всех!

— Ты ведь знаешь, я только вожу ее к Мидбину, да и то лишь потому, что он настоял.

— А ваши маленькие радости под кустом, когда ты якобы пашешь? Думаешь, я не знаю?

— Барбара, какие там радости? Она…

— Лжец. Лжец! Подлец, лицемер! Жалкий, презренный подхалим! Ведь я тебе отвратительна — но ты готов даже целовать меня, лишь бы не вылететь из Приюта. Я не слепая, нет! Ты просто используешь меня — хладнокровно, расчетливо используешь женщину, как ступеньку на пути вверх.

Мидбин объяснил бы и оправдал эти вспышки своей патологией эмоций. Эйс, вероятно, принимал их безропотно и стойко, с видом покорности судьбе, да и отец Барбары поступал так же — но я не видел для себя никакой необходимости быть объектом подобных наскоков. Так я и сказал ей — а потом, по-моему, безо всякого раздражения добавил:

— Может, нам лучше не видеться больше наедине?

Некоторое время она стояла неподвижно и молча, словно я еще говорил что-то. Потом произнесла наконец:

— Хорошо… Хорошо. Да. Лучше не видеться.

Ее кажущееся спокойствие сыграло со мной дурную шутку — я с облегчением улыбнулся.

— Правильно, смейся. Почему бы тебе не посмеяться? Чувств у тебя не больше, чем ума. Оборотень! Чурбан бессердечный, деревня! Стоит тут со своей дурацкой ухмылкой! Ненавижу тебя! Как я тебя ненавижу!

И — зарыдала, закричала, бросилась было на меня, потом отпрянула, пронзительно причитая, что совсем не то хотела сказать, совсем не то, совсем не то. Она вымаливала, выклянчивала прошение за каждое неласковое слово; заливаясь слезами, обещала отныне и всегда держать себя в руках; выкрикивала, будто жить без меня не может — а потом, когда я выслушал все это, не прерывая и не отвергая, заявила, что закатывает подобные сцены потому только, что слишком настрадалась от безмерной любви ко мне. Это было отвратительно, унизительно — и не в последнюю очередь оттого, что я прекрасно ощущал, насколько эротично ее самоуничижение. Останься я хладнокровным, я мог бы пожалеть ее, мог бы испугаться, мог бы гадливо оттолкнуть — но ее внезапная рабья покорность лишь возбуждала меня.

Этот взрыв, похоже, изменил наши отношения к лучшему, во всяком случае, ослабил напряжение между нами. Именно после него Барбара начала рассказывать мне о своей работе — и это сразу сделало наши отношения почти дружескими, сняв прежний оттенок нескончаемого яростного поединка. Тогда я понял, сколь превратно представлял себе круг ее интересов.

— Летательный аппарат тяжелее воздуха! — восклицала она. — Какой вздор!

— Ну, хорошо. Я же не знал.

— Я теоретик. Рычаги и шестерни меня не волнуют.

— Хорошо, хорошо.

— Я хочу показать, что время и пространство суть лишь различные проявления одной и той же сущности.

— Хорошо, — ответил я, уже думая совершенно о другом.

— Что такое время?

— Ах, дорогая Барбара. Поскольку о подобных предметах я не знаю ровным счетом ничего, твой вопрос вовсе не ставит меня в тупик. Я даже рта не открою, чтобы дать определение времени.

— Нет, ты вполне мог бы дать ему определение — но в понятиях, рассматривающих время изнутри. А меня интересует не определение, а понимание.

— Хорошо, я уразумел.

— Ходж, твое легкомыслие, как у всех надутых тупиц, чрезвычайно тяжеловесно.

— Извини. Дуй дальше.

— Время — это проявление.

— Ты уже сказала. Я знавал человека, который говорил, что время — это иллюзия. А другой говорил, что время — это змея, кусающая свой хвост.

— Мистицизм.

Презрение, с которым она выговорила это слово, живо напомнило мне Роджера Тисса, произносившего «метафизика» тем же самым тоном.

— Время, материя, пространство, энергия — все это проявления единой космической субстанции. Взаимоперетекающие проявления. Теоретически должно быть возможно выразить материю через энергию, а пространство — через время; а, значит, материю-энергию через пространство-время.

— Это звучит так просто, что мне стыдно за себя, честное слово.

— Нет. Если принять объяснение в столь грубой форме, оно только собьет с толку. Представь, что мы разложили материю на ее… составляющие…

— Атомы? — предположил я. Мне показалось, она никак не может подобрать слово.

— Нет, атомы слишком дискретны, слишком отдельны друг от друга и самостоятельны. Нечто более глубинное, чем атомы. У нас нет соответствующего термина, потому что мы суть-то еще не ухватываем. Может быть, сущность… или, как в религии — дух. Если материя…

— Человек, например?

— Человек, репа или химическое соединение, — ответила она нетерпеливо, — разложенные на составляющие их сущность компоненты, могут быть воссозданы — но это опять неверное слово — в другой точке пространственно-временной структуры.

— Ты имеешь в виду… например, вчера?

— Нет — и да. Что такое «вчера»? Вещь? Проявление? Идея? Характеристика взаимоотношений чего-то с чем-то? Ох, слова — бестолковая штука. Даже математика — и та с трудом… Но когда-нибудь я разберусь в этом. Или мои последователи разберутся, опираясь на то, что я сделала. Или последователи моих последователей…

Я кивнул. Мидбин по меньшей мере наполовину прав, Барбара психически нездорова. Эта ее теория — всего лишь бессознательная попытка подвести научную базу под навязчивую идею повернуть время вспять, отомстить умершей матери и завладеть всей, всей любовью отца.

14. ЭКСПЕРИМЕНТ МИДБИНА

На очередном собрании Мидбин попросил ассигнований на эксперимент и содействия в его осуществлении. Поскольку объем требуемого по обоим пунктам был крайне скромный, утверждение заявки должно было бы оказаться простой формальностью. Но Барбара вежливо осведомилась, не может ли доктор Мидбин обрисовать суть эксперимента несколько подробнее.

Я знал: эта ее манера — грозный сигнал. Мидбин, однако, очень добродушно ответил, что собирается проверить свою теорию, согласно которой вызванный эмоциональной травмой физический недостаток может быть ликвидирован посредством воссоздания шокового возбуждения, явившегося причиной, если воспользоваться этим неточным словом, уродства.

— Я так и думала. Теперь он собрался выбрасывать на ветер ресурсы Приюта ради потаскушки, с которой спутался, в то время, как важные работы приостанавливаются из-за недостатка средств.

Какой-то женский голос выкрикнул: «Да нет же, Барбара!», а затем весь зал неодобрительно загудел. Кими Агати упорно не поднимала глаз. Мистер Хаггеруэллс, безуспешно попытавшись поймать взгляд Барбары, сказал:

— Я должен извиниться за поведение моей…

— Ничего, все в порядке, — прервал Мидбин. — Я понимаю Барбару. Уверен: никто, кроме нее, всерьез не считает, будто между мной и девушкой может произойти нечто предосудительное. Но первый вопрос Барбары вполне уместен. Вполне уместен. Постараюсь как можно короче — большинство из вас в курсе дела. Я пытался вернуть речь пациенту, который потерял ее в результате — опять приходится для удобства использовать не слишком точное выражение — травмировавшего психику события. Предварительные исследования показывают, что мы с достаточно высокой степенью вероятности можем ожидать искомого эффекта от разработанной мною методики. Эксперимент потребует всего лишь кинематической камеры, типа тех, которыми изготавливают развлекательные тинографы…

— Он хочет превратить Приют в тинографический притон, а нас — в шутов!

— Только на один раз, Барбара, только на один раз. Отнюдь не навсегда.

Тогда мистер Хаггеруэллс предложил прекратить дискуссию и без дальнейших проволочек поставить заявку на голосование. Поскольку я был уверен, что тинографические упражнения Мидбина потребуют моего постоянного участия, то едва не поддался искушению проголосовать, как Барбара — она единственная была против. Но у меня не хватило духу. Я просто воздержался

— как Эйс, как и сам Мидбин.

Первым результатом реализации программы оказалось то, что Мидбин освободил меня от моих прежних обязанностей, сочтя продолжение попыток воздействовать на подсознание девушки по-старому бессмысленным. Все его время уходило теперь на фотографирование — а в Приюте в этом деле никто толком не смыслил, на теорию кинематики, на постановку пантомим и на изучение сравнительных достоинств различных типов камер; все они были иностранного производства.

— А девушка, хотя она так и не научилась расслабляться во время сеансов и относиться к ним без опаски, осталась верна привычке ходить со мною к Мидбину. Было совершенно невозможно объяснить ей, что процедуры временно прекращены, и в урочное время она появлялась у меня, всегда принарядившись с особым тщанием; мне ничего не оставалось, кроме как прогуляться с нею до дома Мидбина и обратно. Я вполне осознавал всю нелепость этих демонстраций, так же, как и то, что Барбара не замедлит воздать мне за них сторицей — и потому почувствовал облегчение, когда Мидбин решил наконец организационные трудности, раздобыв и камеру, которая его устроила, и пленку.

Зато теперь мне пришлось точно устанавливать месть, где разыгралась трагедия — я это было делом отнюдь не простым, ведь в сумерках все холмы кажутся одинаковыми. Потом мне пришлось помогать воссоздавать все обстоятельства налета как можно точнее. Здесь Мидбин был в какой-то мере поставлен в тупик ограниченными возможностями своей аппаратуры — камера могла снимать лишь при ярком дневном свете, вечерняя полутьма была ей недоступна.

Я подбирал костюмы и грим, я говорил, кто и что должен делать, я руководил репетициями… Хорошо хоть Мидбин согласился, что мне не надо играть самого себя — ведь поначалу я, пусть и видел все, сам оставался невидим, и с терапевтической точки зрения моим присутствием смело можно было пренебречь. Сам Мидбин орудовал камерой.

На любой тинографической студии лишь фыркнули бы с презрением, посмотрев нашу продукцию, и уж наверняка ни один тинозал не снизошел бы до того, чтобы ее продемонстрировать. После некоторых колебаний Мидбин решил не озвучивать ленту; он счел, что озвучивание не прибавит ей ценности, только увеличит стоимость — так что и звуковыми эффектами мы не могли похвастаться. Конечно, мы все равно невольно гордились своим первым опытом в области тинографии — но, к счастью для этой нашей гордости, на первом просмотре не было никого, кроме девушки, меня, Эйса, управлявшегося с волшебным фонарем, и самого Мидбина.

В темноте скачущее на экране изображение в первые же минуты создало настолько поразительную иллюзию подлинности происходящего, что, когда один из всадников помчался на нас, мы все невольно отпрянули. Несмотря на то, что лента была снята совершенно по-дилетантски, она казалась нам верхом художественности, Но, к сожалению, вершиной терапии она на стала. Результат не оправдал усилий, Девушка реагировала так же, как на рисунки; в сущности, эффект был еще менее удовлетворительным. Бессвязные звуки, которые она издавала, как и прежде поначалу выражали тревогу, а под конец

— ужас; ничего нового. Однако Мидбин похлопал Эйса и меня по спине — его напоминающее адамово яблоко брюшко при этом весело прыгало вверх-вниз — и заявил, что еще до конца года девушка будет тараторить, как политический деятель.

Я не замечал никакого улучшения; на мой взгляд, от показа к показу не менялось ничего. Тем не менее, день за днем мы продолжали крутить смертельно надоевшую нам ленту, и так заразительна была вера Мидбина в успех, что мы скорее обрадовались, чем испугались, когда, спустя несколько недель, при виде того, как на экране «дон Хайме» в очередной раз скорчился, изображая смерть, девушка вдруг надолго потеряла сознание.

Мы тут же решили — во всяком случае, Эйс и я решили, Мидбин лишь руки потирал, — что после этого ее немота пройдет сразу и полностью. Нет, конечно; спустя еще несколько просмотров в тот же критический момент она вскрикнула. Это был настоящий вскрик, ясный и резкий, совсем непохожий на те сдавленные звуки, к которым мы привыкли. Правота Мидбина теперь казалась неоспоримой. Ни один немой не смог бы издать столь четкий, пронзительный крик.

Следуя другой своей теории, Мидбин вскоре отказался от идеи помочь девушке выражать свои мысли по-испански. Теперь он сосредоточился на обучении ее английскому. Метод его был донельзя прост; с самым серьезным видом он указывал пальцем то на один предмет, то на другой и нарочито монотонным голосом произносил их названия по нескольку раз.

— У нее будет несколько необычная манера выражаться, — заметил Эйс. — Одни существительные, и все в единственном числе, а рот будто камушками набит. Представляю себе долгожданный день. Она говорит: «Человек-стул-стена-девушка-пол». А вы тут же хлоп в ответ: «Ковер-потолок-земля-трава».

— Когда понадобится, я перейду к глаголам, — сказал Мидбин. — Все в свое время.

Должно быть, она обращала на наши разговоры друг с другом не меньше внимания, чем на то, что Мидбин вдалбливал ей, потому что однажды совершенно неожиданно указала на меня и вполне отчетливо выговорила:

— Ходж… Ходж.

Это взволновало меня. Странно, но я не почувствовал ни тени того раздражения, какое во мне обычно вызывала ее привычка бегать за мной и все время крутиться рядом. Нет. В душе была смутная, робкая радость — и благодарность за постоянство.

Похоже, когда-то девушка знала английский или хотя бы его начатки, потому что вскоре, учась пользоваться существительными, которым обучал ее Мидбин, она, как бы на пробу, почти вопросительным тоном начала добавлять глаголы и прилагательные.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15