Теперь, спустя много лет, я кляну себя за то, что упустил то восхитительное мгновение. Я медлил и колебался, будто мне отпущена вечность. Тисс не солгал — я был созерцателем, отданным на волю чужих поступков, на волю событий, кидавших меня, куда захотят.
16. ПОНЕМНОГУ О МНОГОМ
— Не могу даже вообразить более пустого занятия, — сказал Кими, — чем быть в наши дни архитектором в Соединенных Штатах.
Ее муж усмехнулся.
— Ты забыла добавить — архитектором азиатского происхождения.
— Никогда этого не пойму, — проговорила Кэтти. — Я, правда, не все хорошо помню, но мне кажется, испанцы совсем не такие расисты. И уж, конечно, португальцы, французы и голландцы тоже. Даже англичане не так уверены в полном превосходстве англосаксов. Только здесь, в Соединенных и в Конфедеративных Штатах, о людях судят исключительно по цвету кожи.
— В случае с Конфедерацией все просто, — ответил я. — Там миллионов пятьдесят граждан — и двести пятьдесят миллионов жителей. Если бы культ белого превосходства не стал краеугольным камнем политики южан, тех, кто правит, трудно было бы распознать на вид. И так бывают накладки — если, например, сильно загорел. Вот у нас посложнее. Вспомни, мы проиграли войну. Самую важную войну в нашей истории — а вопрос цвета кожи играл не последнюю роль в том, что она началась.
— В Японии, — сказал Хиро, — на айнов, людей с более светлой кожей, всегда смотрели свысока. Это как с христианами. Христиан в свое время загнали в подполье, а они вскоре загнали в подполье евреев. В Испании, в Португалии…
— Евреи, — неуверенно повторила Кэтти. — А разве они еще есть?
— Есть-есть, — ответил я. — Несколько миллионов сохранилось в Эретц-Уганде, которой англичане дали статус самоуправляющегося доминиона еще при первом лейбористском кабинете, в 1933 году. Да много где. Кроме Германского Союза, разумеется. Там после избиений 1905-1913 годов их нет совсем.
— Это было посерьезнее, чем избиение азиатов здесь, — вставил Хиро.
— Гораздо серьезнее, — согласился я. — В конце концов, азиатов хоть немножко, да уцелело.
— Например, мои родители, или родители отца Кими. Насколько японцы в Америке счастливее евреев в Европе!
— А у нас тоже есть евреи, — заявила Кими. — Я недавно встретила одну. Она была теософка, и сразу начала убеждать меня познать мудрость Востока.
— Есть, но очень немного. К концу Войны за Независимость Юга по обе стороны границы их было тысяч двести. После выборов 1872 года Приказом номер 10 генерала Гранта евреи были высланы из Департамента Миссури. Президент Линкольн тут же отменил приказ, а президент Батлер задним числом подтвердил снова, хотя территория эта нам уже не принадлежала. С тех пор к евреям относятся, как и ко всем прочим цветным — неграм, азиатам, индейцам, выходцам с южных островов… Нежелательные элементы. Хочешь остаться — раскошеливайся на взятки, нет — проваливай из страны.
— Хватит о грустном, — сказал Хиро. — Давайте-ка я расскажу вам о реакции водорода с…
— Нет, пожалуйста! — взмолилась Кэтти. — Я хочу послушать Ходжа!
— Господи помилуй! — воскликнула Кими. — Да ты только этим и занимаешься. Я думала, надо сделать перерыв, чтобы тебе вконец не надоело.
— Скоро она выйдет за него замуж, — возвестил Хиро. — Уж тогда бедняге не дадут под предлогом беседы читать лекции.
Кэтти густо покраснела. Я засмеялся, чтобы как-то снять неловкость. Кими проговорила:
— Свахи нынче не в моде, ты отстал от времени, Хиро. Боюсь, ты до сих пор уверен, что женщина должна почтительно следовать за мужем в двух шагах позади. А на самом деле Соединенные Штаты — единственная страна, где женщины лишены права голоса и не могут входить в состав присяжных.
— За исключением штата Дезерет, — напомнил я.
— Это всего лишь приманка. Мормоны дали нам равноправие, потому что им вечно не хватает женщин.
— Я слышал иное. Мормоны — сами они называют себя Святыми Наших Дней
— стали одной из наиболее благополучных социальных групп в стране. Женщины из года в год стремились к ним, там легко выйти замуж. А все филиппики насчет полигамии — завистливое вранье мужчин, которые не пользуются у женщин успехом.
Кэтти глянула на меня и тут же отвернулась.
Я долго гадал потом, о чем она думала в этот миг. О том, с каким гневом Барбара накинулась бы на эту мою поправку? Или о том весеннем дне? Или о том, что пятью минутами раньше ляпнул Хиро?
Я сам думал об этом.
Еще я думал о том, как легко вписалась Кэтти в паши уютные посиделки с Агати и как непохожа она на Барбару даже в этом; жутко и представить, в каком напряжении находились бы все, очутись здесь Барбара. Барбару можно было любить, или ненавидеть, можно было испытывать к ней неприязнь и, наверное, даже можно было оставаться к ней равнодушным; одного было нельзя
— чувствовать себя в ее присутствии уютно.
Окончательный выбор — хотя, что такое окончательный? не знаю; и не узнаю уже никогда — определился где-то к концу моего шестого года в Хаггерсхэйвене. В ту пору мы были с Барбарой вместе так долго, как, по-моему, ни разу прежде, и я даже начал прикидывать, нет ли шансов установить некое парадоксальное равновесие, которое позволило бы мне без скандалов оставаться любовником Барбары и при том не утратить радостей, даваемых чистой дружбой с Кэтти.
Когда вражда наша затихала, Барбара начинала подчас рассказывать, как идет работа — хотя, вообще-то, если исключить редкие моменты доверительности, посвящать меня в таинства своей науки было не в ее правилах. Эта форма близости резервировалась за Эйсом, и я отнюдь не завидовал ему уже потому хотя бы, что он более-менее понимал, о чем идет речь, а я — нет. Но на сей раз, видимо, ее так переполняли ее ученейшие переживания, что она не могла сдержаться даже в разговоре с человеком, едва отличающим термодинамику от кинестетики[34].
— Ходж, — сказала она; обычно серые глаза ее от возбуждения стали зелеными. — Я не стану писать книгу.
— Вот и прекрасно, — лениво ответил я. — Это существенное нововведение. Экономит время, бумагу, чернила. Устанавливает новый академический стандарт. Отныне и навсегда ученые будут становиться известны так: Джонс, который не написал «Теорию приливных волн», Смит — несочинитель «Газа и его свойств», или Бэкмэйкер — несоставитель «Геттисберга и после».
— Дурачок. Я лишь имела в виду, что не хочу потратить жизнь только на то, чтобы сформулировать теорию. Потом придет кто-то другой и все равно воплотит теорию в практику. Мне представляется более разумным показать то, что мне удалось открыть, воочию, а не писать об этом.
— Ну, разумеется. Показать воочию… что?
— Космическую субстанцию, разумеется. А о чем, по-твоему, я с тобой толкую?
Я попытался припомнить, что она рассказывала об этой своей субстанции.
— Ты хочешь сказать, что собираешься превратить материю в пространство, или что-нибудь в этом роде?
— Что-нибудь в этом роде. Я намерена выразить материю-энергию через пространство-время.
— Ох, — сказал я. — Уравнения, формулы и прочие закорючки.
— Я тебе только что сказала, что не собираюсь писать книгу.
— Но как… — я запнулся, пораженный догадкой. — Ты собираешься… — И снова запнулся, не в силах подобрать слово. — Собираешься построить машину, которая будет двигаться во времени?
— До чего же варварски у тебя это звучит. Но для непрофессионала ухвачено довольно верно.
— Как-то раз ты сказала мне, что ты — теоретик. Что ты не какой-нибудь там примитивный механик.
— Я им стану.
— Барбара, да ты с ума сошла! Твоя теория очень интересна как философская абстракция…
— Благодарю. Всегда приятно знать, что позабавил деревенщину.
— Барбара, послушай. Мидбин…
— Мне совершенно не интересны его занудные измышления.
— А ему твои — интересны, и мне тоже. Неужели ты не понимаешь, что эта твоя страсть к управлению временем — всего лишь следствие навязчивой идеи отправиться в прошлое и… э… отомстить матери…
— Оливер Мидбин — грубый, глупый и бесчувственный чурбан. Он выучил немую болтать, но слишком глуп, чтобы понимать людей, у которых больше одной извилины в мозгах. Он подобрал себе наборец идиотских теорий об эмоциональных травмах, и втискивает в них любые факты. Даже если их приходится для этого на изнанку выворачивать. Даже если приходится придумывать несуществующие — лишь бы укладывались удобно! Отомстить матери, Боже правый! Да она интересует меня не больше, чем когда-то ее интересовала я!
— Ах, Барбара…
— Ах, Барбара! — передразнила она. — Нет уж! Беги к своему надутому пустомеле, К Мидбину. Или к этой… ах-как-на-все-согласной волоокой испанской сучке!..
— Барбара, как друг тебе говорю. Оставим Мидбина, Кэтти и вообще конкретных людей. Посмотрим на проблему как таковую. Неужели ты не понимаешь разницы между формулировкой теории и немедленной попыткой подтвердить ее экспериментально? Ведь для всего мира это будет граничить с шарлатанством! Со спиритическим сеансом, или…
— Хватит! «Шарлатанство»! Жалкий беспризорник! Продолжай уж лучше совращать кретинок, это единственное, в чем ты хоть каплю смыслишь! Мальчик на побегушках!
Помнится, как-то раз наша перепалка уже заканчивалась так.
— Барбара…
Она хлестнула меня по губам ладонью и стремительно пошла прочь. Жителей Хаггерсхэйвена ее проект не привел в восторг. Даже когда она
объяснила все гораздо более спокойно и разумно, нежели мне, от слов ее продолжало припахивать чем-то слишком уж диковинным, будто она взялась, подобно многим прожектерам до нее, отстаивать идеи беспроволочного телеграфа или запуска ракеты на луну. К тому же 1950 год был не лучшим годом. Война стояла на пороге; даже той независимости, которая еще оставалась у Союза, похоже наступал конец. Все наши усилия уходили на то, чтобы выжить; нам было не до новых дорогостоящих затей. Но Барбара Хаггеруэллс была крупным ученым, авторитет ее был громаден, и до сих пор из Фонда на нее тратилось очень немного — столько, сколько стоят бумага и карандаши. С явной неохотой товарищество все же утвердило ее заявку.
Старый хлев, пустовавший уже много лет, но вполне еще крепкий, был отдан в распоряжение Барбары, и Кими с радостью взялась спланировать, рассчитать и проконтролировать необходимые переделки. Эйс и еще несколько жителей Приюта яростно принялись за дело; они пилили, грохотали молотками, скрепляли болтами железные брусья и даже газ подвели для осветительных рефлекторов, чтобы не прерывать работу на ночь.
Думаю, я проявлял к этому ровно столько интереса, сколько приличествовало члену товарищества, и ни на волос больше. Я не сомневался, что деньги и труд пущены на ветер, и предвидел, каким чудовищным разочарованием для Барбары станет неудача эксперимента. Что до меня, я был уверен, Барбара уже не сможет играть сколько-нибудь значительную роль в моей жизни.
Мы ни словом не перемолвились после ссоры, и ни Барбара, ни я не делали ни малейших попыток к примирению. Не знаю, что чувствовала она; я чувствовал только облегчение, и ни секунды не сожалел о разрыве. Я не собирался вычеркивать из памяти все, бывшее между нами, но только радовался, что это осталось в прошлом. Бешеная страсть угасла, постепенно сменившись чем-то вроде холодноватой симпатии; я не хотел больше бурь, и смотрел на Барбару словно с большой высоты, отстраненно и понимающе.
Ибо мог наконец всецело заняться Кэтти. Первобытное желание, накатившее в тот весенний день, вернулось с новой силой, но теперь к нему примешивались иные, более сложные чувства. Я понимал, что Кэтти может заставить меня ревновать — чего Барбара не могла никогда; и в то же время, несмотря на дикарскую пляску желаний, я ощущал с Кэтти какой-то удивительный душевный покой — с Барбарой он был мне неведом.
Но мое запоздалое осознание того, что Кэтти значит для меня, отнюдь не было реакцией на поведение Барбары или на разрыв с нею. Потребность в Кэтти порождалась лишь ею самой, и потребность эта отличалась от того, что я испытывал к женщинам прежде. Чувство было совершенно новым для меня; это было чувство мужчины, а не подростка. Наконец я понял, о чем Кэтти спрашивала меня тогда, в роще — и наконец мог ответить.
Теперь уже она поцеловала меня. Свободно, просто.
— Я люблю тебя, Ходж. Я любила тебя уже в том страшном сне, когда не могла говорить.
— Когда я был такой бесчувственный.
— Я любила тебя даже тогда, когда ты меня терпеть не мог. И только изо всех сил старалась выглядеть посимпатичнее. А знаешь, ты ни разу мне не сказал, что я симпатичная.
— Господи, Кэтти, что за слово! Ты — красавица!
— Предпочитаю быть просто симпатичной. Слово «красавица» звучит, как запрет. Ох, Ходж, если бы я не любила тебя так сильно, я не остановила бы тебя тогда.
— Не уверен, что понимаю тебя.
— Нет? Ну, да теперь это неважно. А я иногда начинала сомневаться, правильно ли поступила. А иногда начинала бояться, что ты подумаешь, будто это из-за Барбары.
— А это не из-за Барбары?
— Нет. Я никогда тебя к ней не ревновала. Говорят, в жилах Гарсия течет кровь морисков. Наверное, во мне проснулись гаремные привычки моих смуглых прабабок-магометанок. Буду темнокожей наложницей тебе, хочешь?
— Нет, — сказал я. — Хочу, чтобы ты была мне женой. Цвет на твой вкус.
— Сказано поистине с рыцарской учтивостью. Тебе суждено стоять подле королей, Ходж. Но это, как я понимаю, предложение?
— Да, — помрачнев, ответил я. — Если ты соблаговолишь принять его к рассмотрению. Откровенно говоря, я не вижу, почему бы тебе его не принять.
Положив ладони мне на плечи, она взглянула мне в глаза.
— И я не вижу. Это то, о чем я мечтала с самого начала. Я потому и вспыхнула, когда Хиро Агати вслух сказал о том, чего ожидали уже все.
— Кэтти, — проговорил я. — Кэтти… Ты когда-нибудь сможешь простить меня за потерянные годы? Ты говоришь, что не ревновала к Барбаре, но ведь если бы она и я… то… В общем — прости.
— Дорогой Ходж, тут нечего прощать. Любовь — не деловое соглашение, не судебное разбирательство, где ищут справедливости, и не награда за хорошее поведение. Думаю, что понимаю тебя лучше, чем ты сам себя понимаешь. Тебе никогда не интересно то, что само идет в руки — иначе ты довольствовался бы жизнью в своем… как его?.. Уоппингер-Фоллз. Я давно это поняла, и вполне могла бы, прости мое самомнение, вскружить тебе голову, прикинувшись ветреной. И вполне могла бы удержать тебя, уступив в тот день. Но я знала, что ты будешь куда лучшим мужем, когда поймешь окончательно, что тебе не стоит иметь дела с Барбарой.
Не могу утверждать, будто мне понравились ее слова. Откровенно говоря, я чувствовал, что меня унизили, или, по крайней мере, одернули как следует. Несомненно, этого она и хотела — и легко добилась. Никогда она не бывала беспомощной или вялой.
Да и слова о гаремных привычках отнюдь не объясняли вдруг как с неба свалившуюся после объявления помолвки дружбу Кэтти и Барбары. То, что Барбара этак вот смягчилась по отношению к удачливой сопернице, было совершенно не понятно и, по правде сказать, даже тревожило меня.
Поскольку обе заняты были до предела, вместе они проводили не очень-то много времени, но Кэтти пользовалась всякой возможностью заглянуть в монтажную — так она называла преображенный хлев — и ее искреннее восхищение Барбарой все росло; вскоре мне уже по нескольку раз на дню приходилось выслушивать восторги по поводу гениальности Барбары, силы ее духа и мощи ее воображения. Я никак не мог просить Кэтти отказаться от общества, так недавно казавшегося мне самому наилучшим из возможных, или наложить запрет на имя, которое когда-то шептал со страстью
— и теперь, в общем-то, чувствовал себя дураком. Во всяком случае, не столь значительной персоной, какой следовало бы.
Нельзя сказать, что Кэтти не выказывала надлежащего уважения к моим делам или не интересовалась ими. Я закончил сбор материалов для "От Ченсэлорвилла[35] до конца" — то есть оброс ворохом наводящих на размышления фактов, разгадок причин тех или иных событий, глубоких идей и эффектных выкладок; сей ворох составлял добротную основу для капитального исследования, которое я писал бы не год и не два — а Кэтти была единственным слушателем, на нее я обрушивал все это, по ее реакции прикидывая, как станут реагировать мои будущие читатели. Вчерне первый том был закончен, и мы с Кэтти должны были пожениться, как только я сдам его в печать; мне как раз исполнилось бы тридцать, Кэтти было бы двадцать четыре. Не приходилось сомневаться, что после выхода книги на меня посыпались бы приглашения из лучших университетов Конфедерации, но Кэтти решила раз и на всегда: мы будем жить в таком же коттедже, как чета Агати; да и я был не настолько глуп, чтобы покинуть Хаггерсхэйвен.
Из рассказов Кэтти я знал, что Барбаре несладко приходится, особенно после завершения работ по созданию монтажной, когда и началось, собственно, строительство опытного механизма — с несколько излишней таинственностью все именовали его не иначе, как Эйч-Экс-1. Угроза войны во всем создавала дефициты; особенно не хватало таких, что называется, стратегических материалов, как сталь и медь — а на медь Эйч-Экс-1, похоже, был непомерно прожорлив. Меня совсем не удивило, что в конце концов общее собрание со всеми возможными извинениями отказало Барбаре в дальнейших ассигнованиях.
Назавтра Кэтти сказала:
— Ходж, ты ведь знаешь, что Приют не принимает моих денег.
— И правильно делает. Позволь уж нам отдавать Приюту то, что у нас есть, ведь мы все перед ним в долгу. Но с тобой совсем другое дело. Ты должна сохранить независимость.
— Ходж, я хочу отдать все Барбаре. Для ее Эйч-Экс-1.
— Что? Вот глупости!
— Неужели для меня вложить в это дело деньги, с которыми я все равно не знаю, что делать, будет большей глупостью, чем для Барбары или Эйса — вкладывать свое время, свои знания, труд?!
— Да! Потому что у нее — навязчивый бред! А Эйс тоже теряет разум, когда дело касается этой женщины! Если ты отдашь им деньги — будешь такой же сумасшедшей, как они.
Кэтти лишь засмеялась в ответ. А я вдруг с болью вспомнил долгие месяцы, когда чарующие звуки ее смеха, ее голоса были сплющены и глубоко упрятаны страхом. И пристыженно подумал о собственной черствости; пойми я Кэтти раньше, в те дни, когда ее нужда во мне была особенно сильна, возможно, я и облегчил бы ей долгий и мучительный путь выздоровления.
— Ну, пусть я сумасшедшая. А ты не думаешь, что, если я внесу деньги, Приют даст мне полноправное членство? Но даже не в этом дело. Я верю в Барбару. Даже наперекор всем вам. Я не собираюсь вас упрекать, вы вправе быть скептиками. У вас есть, наверное, масса других соображений помимо желания убедиться в истинности теории, которая, насколько можно судить, не имеет никакой практической ценности; но для меня эти сложные соображения не существуют. Я верю в Барбару, и все. Или, может, чувствую, что в долгу перед ней. С моими деньгами она построит аппарат. А тебе я это говорю только чтобы ты знал заранее. Может, ты теперь не захочешь на мне жениться.
— Ты думаешь, я женюсь на тебе из-за твоих денег?
Она улыбнулась.
— Дорогой Ходж. Сколько в тебе еще от мальчишки! Твоя гордость так уязвлена, что даже голос изменился. Нет, я не думаю, что ты женишься на мне из-за денег. Даже если бы эта идея и пришла тебе в голову, она бы тебя не привлекла. Она слишком практичная, слишком… взрослая. Не для Ходжа. Но, думаю, ты вполне можешь не захотеть жениться на женщине, которая в один прекрасный день взяла да и отдала все свое состояние. Да еще — Барбаре Хаггеруэллс.
— Кэтти, ты хочешь от меня избавиться? Или испытать?
На этот раз она от души рассмеялась.
— Вот теперь я уверена, что ты на мне женишься в конце концов, и даже станешь хоть и озадаченным, но вполне управляемым мужем. Мой честный Ходж! Изучай свою войну. Вещей более простых и менее грубых тебе никогда не понять.
Мне так и не удалось отговорить ее от этого донкихотского жеста. Может, я и не понимал каких-то тонкостей, но уж Барбару-то я знал. Предчувствуя, что ее просьбу о дополнительных ассигнованиях товарищество отвергнет, она вполне сознательно обхаживала Кэтти, чтобы воспользоваться ее великодушием. Теперь, получив желаемое, она просто забудет о существовании Кэтти, или снова начнет злобствовать.
Она не сделала ни того, ни другого. Их дружба все крепла. Словарь Кэтти обогатился такими перлами, как «магнит», «соленоид», «индукция», «элементарная частица», «световой год», «континуум» и множеством иных, столь же непонятных и неинтересных для меня. Захлебываясь от благоговения, она рассказывала о странной, причудливой конструкции, мало-помалу выраставшей в монтажной — в то время, как все мои мысли были заняты действиями корпуса Юэлла[36], пушками-парротами[37], и метеорологическими сводками по Пенсильвании за июль 1863 года.
Знаменитая издательская фирма «Тикнор, Харкорт и Кнорф» заключила со мной договор на книгу — в Соединенных Штатах не нашлось издательства, оснащенного так, чтобы отпечатать ее подобающим образом — и прислала солидный аванс в долларах Конфедерации; переведенный на наши деньги, он оказался еще внушительнее. Я вычитывал корректуру первого тома буквально в полубессознательном состоянии; отправил телеграмму о замене сноски на странице 99 и принялся ждать — медлительность почты взбесила бы и ангела — авторских экземпляров. На следующий день после того, как они пришли — с чудовищной опечаткой прямо посреди страницы 12 — мы с Кэтти поженились.
Милая Кэтти. Милая, милая Кэтти.
С разрешения товарищества на часть аванса мы устроили себе медовый месяц, который провели — по крайней мере, тот его не слишком значительный остаток, когда не занимались друг другом наедине — путешествуя по полям сражений последнего года Войны за Независимость Юга.
Кэтти впервые покинула Хаггерсхэйвен с той ночи, когда я привез ее сюда. Глядя теперь на внешний мир ее глазами — и отчужденно, и, благодаря ее теперешнему состоянию, в то же самое время немного экзальтированно, — я снова был поражен его чугунным равнодушием, унылой нищетой, постоянным страхом, жестокостью, дикостью и цинизмом, который лишь подчеркивал странную покорность судьбе, столь характерную для нашей цивилизации. Речь уже не шла просто о том, чтобы есть, пить и плодиться, ведь завтра все равно умирать; нет, скорее вопрос ставился так: дайте нам спокойно жить нашей скудной, безрадостной жизнью и уповать на чудо — ведь завтра представление о чуде станет еще более жалким.
С осени 1951 года у нас появился наконец свой дом — коттедж, спроектированный Кими и построенный нашими товарищами по Хаггерсхэйвену, пока мы путешествовали. Он стоил Агати их садика, который они так лелеяли; и Кэтти, и я были растроганы до глубины души столь самоотверженным проявлением любви, особенно после того, что мы видели и слышали во время нашей поездки. Мистер Хаггеруэллс произнес речь, напичканную всякими символическими ссылками на античность, и приветствовал наше возвращение с таким пылом, словно нас не было много лет; Мидбин пытливо вглядывался Кэтти в лицо, словно желая убедиться, что в своей новой роли мужа я обращаюсь с ней достаточно хорошо и не провоцирую новый эмоциональный срыв; и остальные члены товарищества вели себя соответственно моменту. Даже Барбара задержалась, чтобы заметить: домик, дескать, смехотворно мал, но зато как раз придутся кстати спланированные Кими на японский манер подвижные перегородки.
Я немедленно принялся за работу над вторым томом, а Кэтти — снова за шитье. И снова она то и дело забегала в монтажную, снова мне приходилось выслушивать подробнейшие отчеты о том, как продвигаются дела у бывшей отрады моего сердца. К концу весны или, самое позднее, к началу лета сборка Эйч-Экс-1 должна была завершиться. То, что фанатичная вера Барбары ничуть не страдает при столкновении с реальностями конкретного конструирования, меня не удивляло; но то, что и столь здравомыслящие люди, как Эйс и Кэтти, затаив дыхание, ждут близкого чуда, было выше моего понимания. Ну ладно, Эйс после всех этих лет малость не в себе — но Кэтти?..
В самом конце года я получил письмо.
УНИВЕРСИТЕТ ЛИ — ВАШИНГТОНА
Исторический факультет,
Лисберг, округ Кэлхония, КША, 19 декабря, 1951
Мистеру Ходжинсу М.Бэкмэйкеру
«Хаггерсхэйвен», Йорк, Пенсильвания, США.
Сэр!
На стр. 407 Вашего «От Ченсэлорвилла до конца», т.1, гл. «Поток поворачивает вспять», Вы пишете: "Точный учет времени и рельефа местности
— то есть согласованность действий во времени и пространстве — оказались факторами куда более существенными, нежели численность населения и уровень промышленного развития. Действия отрядов Стюарта, которые едва не стали роковыми, обернулись, как мы постараемся показать во втором томе, невероятной удачей для Ли[38]. Конечно, отсутствие кавалерии могло решить дело не в пользу южан, если бы 1 июля Ли не занял Раунд-Топс."
Следовательно, насколько я могу судить, сэр, при анализе событий у Геттисберга Вы намерены придерживаться (как и большинство янки, я полагаю) концепции стечения благоприятных обстоятельств. Мы, южане, объясняем победу исключительно военными дарованиями генерала Ли, а время и пространство рассматриваем не как самостоятельные факторы, а лишь как удобные возможности для их проявления.
Излишне говорить, что я отнюдь не жду от Вас пересмотра Ваших взглядов, коренящихся, как им и полагается, в чувстве гордости за свою страну. Я желал бы лишь, чтобы Вы, прежде чем предать их и основанные на них выводы гласности, еще раз со всей добросовестностью историка оценили их применимость в данном конкретном случае. Другими словами, сэр, я, как один из Ваших читателей (и, смею Вас уверить, весьма неравнодушных к Вам и Вашей работе читателей), хотел бы быть уверенным, что Вы проанализируете это классическое сражение так же тщательно, как и те, до которых Вы касались в томе первом.
Искренне желающий Вам успеха
Остаюсь, сэр, сердечно Ваш
Джефферсон Дэвис Полк."
Письмо выдающегося историка, автора монументальной биографии «Великий Ли», поставило меня в исключительно сложное положение. Если бы один из ведущих ученых Конфедерации указал мне на какие-то изъяны в работе или упрекнул бы за то, что я вообще взялся за нее, не имея достаточной подготовки, думаю, я принял бы критику как должное, с благодарностью, и продолжал бы делать свое дело, стараясь делать его как можно лучше. Но письмо, напротив, было чем-то вроде посвящения в рыцари. Безо всяких скидок доктор Полк обращался ко мне, как к признанному специалисту, и просил только оценить еще раз глубину проникновения в материал.
А правда-то заключалась в том, что я не был уверен в совей правоте. Я только не давал неуверенности овладеть собою, разрушить свои планы. Письмо Полка придало сомнениям новые силы.
Я прочел все, что только было возможно. Я буквально исползал пространство между Мэрилендской линией, Саут-Маунтин, Карлайлом и Приютом; теперь я сам, по памяти, мог нарисовать подробнейшую карту этих мест. Я проштудировал дневники, письма, мемуары, которые не только не публиковались до сих пор, но о которых вообще никто не знал, пока я их не обнаружил. Я так погрузился в период, о котором писал, что подчас нынешний и тогдашний миры казались мне одинаково реальными; одна часть меня жила сейчас, другая — тогда.
И, тем не менее, я не мог бы наверняка сказать, что отчетливо вижу всю картину — даже в том смысле, какой вкладывают в слова «вся» и «все» историки, знающие, что выявить и учесть абсолютно все детали невозможно в принципе. Я не мог бы наверняка сказать, что смотрю на грандиозную драму с правильной точки зрения. Я допускал, что, возможно, проявил непозволительную поспешность и даже опрометчивость, взявшись за «Ченсэлорвилл» так скоро. Да, я так и не дождался, когда внутренний голос скажет: «Ты готов». И теперь перестал доверять себе.
Может, порок крылся во мне самом? В моем темпераменте, характере, а вовсе не в степени моей подготовленности и способах использования материала? Может, я подсознательно старался не связывать себя безоговорочным принятием той или иной концепции, старался уйти от выбора, от поступка? То, что я написал первый том ничего не значило, ибо он был не поступком, а всего лишь его частью; замерев сейчас в бездействии, я вполне мог бы остаться сторонним наблюдателем.
Однако не совершать поступков — это тоже поступок, и вдобавок такой, который не устраивал ни доктора Полка, ни меня. Да и что оставалось делать? Договор был заключен на весь текст. Я обязан был передать второй том в издательство через полтора года после выхода в свет первого. Сбор материала был закончен; речь шла не о его корректировке, но о проведении всего исследования заново, о полной переоценке и, возможно, полном отказе от уже сделанного. Речь шла о том, чтобы начать с нуля. Это была работа, на порядок более объемная, чем уже проделанная, и к тому же столь унылая, что я чувствовал: мне ее не одолеть.
Конечно, публиковать исследование, в выводах которого сам не уверен, нечестно; но не довести до ума свои наброски — малодушно.
Коротко и путано я рассказал о своих колебаниях Кэтти. Она ухитрилась ответить так, что вроде бы и ободрила меня, но странно донельзя…
— Ходж, — сказала она. — Ты меняешься, ты взрослеешь, и это к лучшему, хотя я любила тебя и таким, какой ты был. Не бойся отложить работу над книгой хоть на год, хоть на десять, если надо. Ты должен написать ее так, чтобы она устраивала прежде всего тебя самого, а что скажут издатели и читатели — неважно. Но, ходж, никакие твои сомнения, никакой глупый твой страх оказаться пассивным наблюдателем не должен заставить тебя что-либо упрощать. Рационализировать. Улучшать. Обещай мне это.
— Не понимаю, о чем ты, Кэтти. Какие улучшения? История такова, какова она есть.
Она задумчиво посмотрела на меня.
— Помни это, Ходж. Пожалуйста, всегда помни.