Во время экзаменов я подружился с Семеном Шапиро. В Москве он был первый раз в жизни, приехал поступать в Московский Университет из какого-то маленького белорусского городка. Он был добрый и тихий человек. Его подготовка оставляла желать лучшего и Гермейер и я ему старательно помогали. Он получил много троек (тогда сдавали 7 или даже 8 экзаменов), в том числе и тройку по математике. И, тем не менее, был зачислен в число студентов.
Когда я убедился, что меня нет ни в списках зачисленных, ни в списках кандидатов - были и такие, меня охватило отчаяние. Я не знал, что мне делать и как вообще жить дальше. Опять чья-то жестокая рука мне преградила дорогу. Семен переживал со мной мое несчастье, утешал как мог и потащил к, отвечавшему за прием, заместителю декана Ледяеву.
Куда девалась тихая сдержанность Семена Шапиро. Он начал громко и очень темпераментно объяснять какая произошла несправедливость, он думает, что допущена ошибка и надо пока не поздно ее исправить. Ледяев его прервал. Он повернулся в мою сторону и сухо сказал: "Чего Вы хотите Моисеев? Посмотрите на себя и на него - он показал пальцем на Семена, подумайте кого должно принять в университет рабоче-крестьянское правительство, на кого оно должно тратить деньги? Неужели Вам это непонятно". Моя судьба была решена.
Бабушка была в отчаянии.
ВСЕ ЖЕ СТАНОВЛЮСЬ СТУДЕНТОМ
Осень 35-го и зима 36-го были самым критическим периодом моей жизни. Я уже не говорю о моральной подавленности. Что делать? Куда идти? Я не мог сидеть на шее у моей мачехи и бабушки, которые зарабатывали нищенские гроши. Общество отторгало меня, отбрасывало куда то вниз и я чувствовал это всем своим существом. Я погрузился в какой то транс. Меня охватило отчаяние и ощущение беспомощности и некому было мне помочь или даже дать разумный совет. Я был готов на что угодно - законтрактоваться куда-нибудь на Север или ловить рыбу на Охотском море. Но где то внутри у меня жил еще здравый смысл и хватило мужества не наделать глупостей. И в результате, как я теперь вижу, мне удалось принять самое правильное решение.
Я поступил в педагогический институт и переехал со Сходни в студенческое общежитие. Самое главное - я стал получать стипендию. Это был, конечно, сверх скудный, но все же прожиточный минимум. И вместе с ним я обрел известную самостоятельность и получил небольшой тайм-аут. Появилось время осмотреться и подумать.
Сам институт произвел на меня весьма тяжелое, я бы даже сказал - угнетающее впечатление. Студенты, в своей массе, очень напоминали мне моих соклассников по Сходненской ШКМ и совсем не были похожи на тех умных и образованных молодых людей, с которыми я общался последний год в математическом кружке Стекловского института и, вместе с которыми хотел учится в университете. А преподаватели в пединституте - они вероятно были опытными учителями и знали, как надо готовить учителей для школ того времени, но как они были мало похожи на тех молодых математиков, которые нам читали лекции в кружке Гельфанда и, которых мы с энузиазмом слушали по воскресеньям!
Одним словом, учится мне в этом институте не хотелось, да я и не учился. Лишь иногда ходил не лекции. В ту зиму мне было еще 18 лет и по возрасту я имел право выступать на соревнованиях по лыжам за юношестские команды. Что и делал не без успеха. Кроме того, эти спортивные увлечения меня основательно подкармливали: я был включен в сборную юношестскую команду Москвы по лыжам и получал бесплатные талончики на обед - для меня это было очень важно! В тот год, в составе этой команды я ездил на первенство Союза в Кавголово. Команда, в целом выступила отлично - по всем статьям она была первой. Сам же я выступил довольно средне. Только в составе эстафетной гонки я оказался в числе чемпионов Союза по разряду юниоров, как теперь говорят. Мне было не до занятий в пединституте и зимнюю сессию я не сдавал вовсе. Все шло к тому, что я брошу институт и уйду в профессиональный спорт. Например, поступлю в институт физической культуры, куда меня звали и где даже не надо было сдавать экзаменов. Но судьбе было угодно распорядится со мной по-другому. Она мне иногда и улыбалась. Или, во всяком случае, предоставляла неожиданные возможности.
Как-то весной, уже после окончания лыжного сезона, я забрел на мехмат, посмотреть моих более удачливых друзей. В корридоре третьего этажа старого здания мехмата на Волхонке я неожиданно встретил Гельфанда. Израиль Моисеевич посмотрел на меня изподлобья и спросил: "Моисеев, почему я Вас не вижу, почему на семинары не ходите? Как сдали зимнюю сессию?" "Так я же не учусь, меня не приняли" "Вы что, не сдали приемные экзамены?" "Нет сдал". Он помолчал и снова спросил: "А, что Вы делаете?" "Хожу на лыжах!" Опять помолчал, а затем весьма энергично взял меня за пуговицу -"идемте".
Он повел меня в деканат факультета. Деканом был тогда молодой профессор Тумаркин Лев Абрамович. Когда мы вошли в деканат, он был там один. Ледяева, на мое счастье не было. Гельфанд сказал буквально следующее:" Лев Абрамович, я прошу Вас разрешить этому человеку - (так и сказал этому человеку), сдать все за весь год. Он учился у меня в кружке. Если он справиться с зачетами и экзаменами, то я утверждаю, что он будет студентом не хуже среднего". Вот так и сказал - не хуже среднего! Тумаркин разрешил. Вопреки всем инструкциям!
Я получил необходимые направления на экзамены и зачеты, которые я должен был сдать вне всяких правил и сроков. И началась сумасшедшая работа. Мне очень помог Олег Сорокин. Он не только дал мне все свои конспекты, но все время помогал мне. Без его помощи было бы очень трудно. Ибо одно - слушать лекции, учить на семинарских занятиях как надо решать задачи, и совсем другое все это осваивать по чужим конспектам, да еще в каком-то диком темпе. Тем более на первом курсе, когда человек начинает осваивать азы высшей математики, так мало похожей на то, чем мы занимались в школе.
Но все подобные трудности уже оказались преодолимыми. Более того, по всем предметам, кроме высшей алгебры я получил отличные отметки. Лишь по высшей алгебре доцент Дицман - суровый и педантичный немец, мне поставил тройку. Но это было уже не существенно. Я был зачислен в число студентов математического отделения механико-математического факультета и стал учиться в одной группе с Гермейером и Сорокиным. Борис Щабат был невоеннообязанным - он учился на другом потоке. Мы все военнообязанные учились тогда 6 лет, то есть на год больше.
Итак, несмотря ни на что, я сделался студентом Московского Университета, того самого, где учился и мой отец.
Несказанно рада была моя бабушка!
ЕЩЕ РАЗ О ГЕЛЬФАНДЕ
Прошло много, много лет. В действительные члены Академии Наук СССР я был избран одновременно с Израилем Моисеевичем Гельфандом - в один и тот же год. Президентом Академии в те еще благополучные времена, устраивались богатые приемы "а ля фуршет" в честь вновь избранных академиков. В тот памятный год прием был организован в ресторане гостинницы Россия и мы оба были на том приеме. С бокалом шампанского ко мне подошел Гельфанд. Поздравляя меня, он сказал - "но я же знал Никита, что Вы будете студентом не ниже среднего!". Такое поздравление было для меня особенно приятным.
Я тоже поздравил его с избранием, которое запоздало минимум на двадцать лет и еще раз поблагодарил его за ту поддержку, которую он мне оказал в самом начале моих студенческих лет. В самом деле, не случись ее, не пойди декан факультета на прямое нарушение правил о приеме, вероятнее всего, я бы никогда не поступил бы в университет. И у меня оставался единственный путь - в инфискульт. По началу был бы профессиональным спортсменом среднего уровня, а в последствие - учителем физкультуры, в лучшем случае!
Так человеческое доброжелательство еще раз мне помогло в жизни. И позволило заниматься тем, к чему лежала душа. Таковы привратности судьбы - можно ли после этого не верить в людей?
Нужны ли коментарии?
Итак, я однажды сделался студентом Университета, однако изгойство на этом не кончилось - мне советское общество еще долго демонстрировало мою неполноценность. Я уже рассказывал о том, как меня не приняли в комсомол и на своем курсе я был кажется единственным "некомсомольцем". Позднее произошла история еще более грустная, которая могла кончится для меня трагически.
Как и все военнообязанные, с проходил в Университете высшую вневойсковую подготовку, в результате которой я должен был получить звание младшего лейтенанта запаса. Меня определили в группу летчиков. И у меня там все получалось очень неплохо: мной были весьма довольны. Но вдруг обнаружилось, что я не комсомолец. А потом выяснили и почему меня не приняли в комсомол. А дальше пошло уже и невесть что: начальству попало за то, что меня определили летать на самолете, а меня, разумеется выгнали - таким как я быть в авиации было нельзя. В результате офицерского звания я не получил и в случае войны должен был пойти на фронт рядовым. И именно в таком качестве я был призван на финскую войну. Правда не как солдат, а как лыжник спорт мне много раз в жизни был палочкой-выручалочкой.
Когда началась Отечественная война, на биографии не стали обращать внимания и меня на год отправили учиться в Военно-воздушную Инженерную Академию имени Жуковского, которую я окончил в мае 42-го года и в лейтенантском звании уехал на Волховский фронт в качестве сташего техника по вооружению самолетов..
КОНЕЦ ИЗГОЙСТВА И РАССКАЗЫ МОЕЙ ФУРАЖКИ
"Нас кругом подстерегает случай
То он, как образ неминучий,
То ясность Божьего лица.."
Так писал Блок. В этих словах глубокий смысл. Этот феномен случая на каждом шагу сопутствует нашей жизни. Но и память людская - тоже не менее удивительный феномен. Человек легко забывает "призрак неминучий", но помнит все те эпизоды, в которых случай ему благоприятствовал. Все мрачное однажды уходит куда-то в небытие, а остается все радостное, а тем более, юмористическое. И это, в принципе тяжелое повествование о моем изгойстве, которое, что греха таить, наложило тягостный отпечаток на всю мою жизнь - во всяком случае, на молодость, я хочу закончить одним юмористическим эпизодом. Он тоже прошел не без следа в моей жизни и, в какой-то степени, завершил годы изгойства.
Летный состав полка, в который я был направлен после окончания Академии, комплектовался из летчиков гражданской авиации. Это были отличные пилоты и штурманы, но.... они были обмундированы уже по стандартам военного времени. А, поскольку я приехал в полк из Академии и считался кадровым офицером, то и обмундирование у меня было соответствующим. А, главное - у меня была фуражка с "крабом" - довоенная авиационная офицерская фуражка, едва ли не единственная на полк. Остальные ходили в пилотках "хб-бу" - хлопчато-бумажные, бывшие в употреблении. Фуражка - это был мой признак, по которому, меня можно было выделить из числа других офицеров, как красная фуражка дежурного по перрону отличала его от остальных железнодорожников. Ибо количество звездочек на погонах было не видно - все ходили в комбинезонах. Когда моего старшину Елисеева спрашивали - где найти инженера, то он лаконично отвечал:" На еродроме, в фуражке и сусам". Признак однозначный: командир полка усов не носил, хотя тоже ходил в фуражке.
Так вот, она, эта фуражка была не только предметом зависти, но и вожделения. Можно ли представить себе боевого летчика, с кучей орденов, звенящих на его гимнастерке - тогда все их носили, который идет на свидание с девицей, имея на голове пилотку - эту самую хб-бу ? Оказывается можно, но с трудом, но только не девице, с которой должен встречаться мой летчик это ей недоступно. Вот и приходит ко мне какой-нибудь герой причем настоящий герой, считающий свой героизм, свою ежедневную игру со смертью, естественным, повседневным делом и говорит: "капитан, одолжи фуражечку на вечерок". Ну разве я мог ему отказать? Но просто так, давать фуражку тоже не хотелось. "Бери, но потом расскажешь - ну прямо, все как есть!" Ответ положительный и лаконичный.
Ну вот и ходила на свидания моя фуражка. У кого-то она сидела на макушке, у другого сползала на нос, но ходила и, как правило, с успехом - на то мои друзья и были герои. А потом бесконечные рассказы. Вероятнее всего с некоторыми преувеличениями - герои должны всюду быть героями! Но всякий раз занимательные.
Так вот, однажды, через много лет, во время летнего отпуска мне пришла в голову мысль написать книгу с таким заглавием "рассказы моей фуражки". Память мне их сохранила более чем в достатке для того, чтобы написать хороший том. Но вот найдется ли издательство способное переварить такие рассказы - мне в это не верилось. Впрочем это было тогда; теперь это все уже тоже не проблема - печатают даже понографию Миллера! Были бы деньги.
А рассказал я эту историю вот почему.
Когда я отдавал фуражку кому-нибудь из моих друзей, а потом слушал рассказ о ее похождениях, от моего чувства изгоя уже ничего не оставалось. Я становился как все, членом единого братства. Вот здесь, среди этих ребят, я был полностью излечен от жившего внутри меня ощущения ущербности. И никогда не ощущал себя столь полноценным сыном своего народа, как тогда на фронте, среди молодых, здоровых русских и украинских парней, с которыми жил одной жизнью.
Вот какие они были эти мои друзья, ходившие на свидания в моей фуражке.
Пашка Анохин - однофамилец знаменитого летчика испытателя - летал фотографировать порт Пиллау. Без прикрытия истребителей. Были ранены и штурман и стрелок. Самого пуля пощадила, но не пощадила самолет. И все же он привел его на аэродром и привез необходимые фотографии. Вот он какой:
Машина шла, не слушаясь руля,
Мотор дымил и поле опустело.
Над головами с хлопьями огня
Последний раз призывно проревела.
И, накренясь на правое крыло,
В последний раз громадой многотонной,
Закрыв заката бледное стекло,
Зарылась в снег в ста метрах от бетона.
А через час, играя пистолетом,
Разбитым пулей только-что в бою,
Шутя за рюмкой рассказал об этом
Как будто знал заранее судьбу.
И он тоже ходил в моей фуражке, как и я сам!
Значит и я такой же как они!
Глава IY. КОНЕЦ ВОЙНЫ И ПОИСКИ САМОГО СЕБЯ
ЭЙФОРИЯ ПОБЕДЫ
Ремарк, после первой мировой войны, писал о "потерянном поколении" - это выражение превратилось в термин и вошло в литературу. Тогда многие рассказывали о людях, которые после окончания войны - той первой, так и не нашли себя, чья жизнь в мирное время покатилась под откос. И я знал сильных мужественных людей, заслуживших на фронте доброе имя и много боевых наград, которые так и не сумели приспособится к мирной послевоенной жизни. Она требовала иных качеств в трудной и унылой повседневности, часто лишенной каких либо обнадеживающих перспектив.
Одним из таких был майор Карелин - Димка Карелин, первоклассный штурман, чудный товарищ, тонкий и наблюдательный человек. Я встретил его года через полтора - два после ухода из полка. Из смелого, сильного, здорового, хотя и прихрамывающего - пуля ему повредила связку на ноге, он превратился в развалину с дрожащими от пьянства руками. Его уволили из армии, он не нашел себе работы по душе и жил на крошечную пенсию, а лучше сказать на милость собственной жены.
Но "потерявших себя" у нас в стране были, все-же, лишь отдельные единицы - мы не знали потерянного поколения, как это было в послевоенной Германии. Окончание войны и первые послевоенные годы были нестерпимо тяжелыми. Жилось трудно и бедно. Но не это было еще самым трудным. У каждого из нас во время войны было дело. Теперь все сломалось. Надо было думать как жить дальше. Искать новое дело и привыкать к нему. И, конечно, не все справились с навалившимися трудностями и смогли приспособится к новой гражданской жизни. И, все же того о чем писал Ремарк, в нашей действительности не было. Читая его книги, я увидел сколь отличной было то, с чем я сталкивался у нас в стране, от послевоенной Германии двадцатых годов.
Мы победили. Конец войны - это наша Победа! Моя Победа! Нас фронтовиков, долго не покидала удивительная радость того, что произошло. Может быть даже смешанная с удивлением, но радость. Победа вселяла оптимизм, веру в будущее. Горизонты казались необъятными, а энергия людей била через край.
Сегодня этот послевоенный феномен мало кто помнит. Еще меньше тех , кто говорит о нем или понимает его, и еще меньше тех, кто хочет его понять. Но это Россия, ее феномен и для того, чтобы жить в ней, это все надо знать. А что такое Россия, я начал понимать еще на фронте. Но по-настоящему понял ее в первые послевоенные голодные и бедные годы. Сегодня принято, с легкой руки, так называемых демократов и эмигрантов последней волны поливать все черной краской и не замечать тех глубинных пружин, которые оказались способными возродить страну.
И.А.Ильин в своем двухтомнике "Наши задача" подчеркивает на каждом шагу - Россию нельзя отождествлять с Советской властью, с большевиками. С этим нельзя не согласится, это верно, но только в принципе. В последние месяцы войны и первые послевоенные годы, партия, правительство, сам Сталин имели такую поддержку народа, которую, может быть никогда, никакое правительство, всех времен, не имело! Грандиозность Победы, единство цели, общее ожидание будущего, желание работать во благо его - все это открывало невиданные возможности для страны.
Однако воспользоваться всем этим нам, по- настоящему, не удалось. Теперь мы понимаем, что мы и не могли воспользоваться в полной мере результатами победы. Система была настроена на обеспечение иных, совсем не народных приоритетов. Народу не верили, народа боялись, его стремились держать в узде. И люди постепенно теряли веру, угасала энергия, рождалось противопоставление "мы и они", а потом и ненависть к тем, которые "они". Там за зелеными заборами.
Но тогда в первые годы, мы об этом не думали. Однако многих из нас огорчило и удивила депортация народов Крыма и Кавказа. И в тоже время, особой реакции тоже не было. Тогда легко поверили, да и удобно было в это верить, что выселяют не народы а гитлеровских пособников. Тем не менее даже в армии, эта акция не прошла так уж просто. У нас в дивизии народ зашумел, когда одного летчика, крымского татарина по национальности, демобилизовали и отправили на жительство в Казахстан. А у этого летчика было 4 ордена боевого красного знамени и два ранения. А начальник политотдела дивизии полковник Фисун, сам боевой летчик, только разводил руками.
И несмотря на начинавшиеся эксцессы, мы верили - партия, которая в труднейших условиях привела нас к победе сумеет, тем более в мирное время, открыть двери в "светлое будущее". Правда, не очень понятным было, каким оно должно быть это светлое будущее. Но это уже другой вопрос, а пока возвращались домой двадцатилетние мальчишки, снимали погоны со своих гимнастерок - им еще долго придется носить сами гимнастерки, засучивали рукава, чтобы начать работать и...искали девченок! Жизнь продолжалась и мы ждали завтрашнего дня.
Сомнения начали закрадываться позднее, когда в конце сороковых стали появляться сведения о новых арестах, о том, что твориться на Колыме, в Магадане и других местах заключения, о том, что начинают арестовывать и нас фронтовиков и партизан! И невольно у каждого возникал вопрос - неужто опять начинается 37-ой? И каждый думал - а как же можно не верить нам, нашему поколению, которое стояло насмерть в Ленинграде, Москве, Сталинграде, поколению, которое пришло в Берлин? И мы начали об этом говорить, причем вслух!
Но все-таки, уже тогда весной 45-го далеко не все были охвачены эйфорией победы и столь оптимистично, как автор этих строк, смотрели в будущее. И тревога о нем, о собственном будущем, нет - нет да и поднималась в наших душах.
ИВАН И ЛЕНИНГРАДСКАЯ МЕДАЛЬ
Перед самым окончанием войны, в начале мая 45-го года меня подстрелили, причем прямо на одном из полевых аэродромов нашей дивизии. Мы были уже в глубочайшем тылу - фронт был в самом Берлине. Но кругом постреливали - особенно дружественные поляки. Всякое могло случится и случалось в ту весну. Так и осталось неизвестным кто в меня стрелял. В конечном счете, все окончилось благополучно: отметиной на лбу и несколькими днями в полковой санчасти. Вот там меня и нашел Иван Кашировский или Кашперовский - запамятовал его фамилию.
Осенью 42-го, когда мой полк уехал в Алатырь, а меня вместе с моими оружейниками оставили на время в 14-ой воздушной армии, я оказался вместе с Иваном в одной эскадрилье штурмовиков ИЛ-2. Стрелок на этом самолете был вооружен 20-миллиметровой автоматической пушкой ШВАК. Это было очень хорошее и скорострельное оружие. Но...производства военного времени, на заводах эвакуированных за Волгу! Делалались пушки почти под открытым небом руками женщин, детей, инвалидов, почему и качество изготовления оставляло желать лучшего. Благодаря нему, как говорят оружейники, происходили частые отказы. Они были ахилесовой пятой этих пушек. Было особенно страшно, если отказ происходил в воздухе. Это стоило жизни многим. Я же научился быстро обнаруживать причины отказов и устранять, если они вообще устранялись.
Воздушных стрелков на ИЛ,ах обычно нехватало. Их кабина, в отличие от кабины летчика, не была бронирована и они в первую очередь подвергались атакам истребителей и стрелки гибли чаще летчиков. Поэтому часто, по мере необходимости, роль воздушных стрелков исполняли оружейники, которые не хуже стрелков умели обращаться с пушкой. Вот и мне, начальнику команды вооруженцев, порой приходилось выполнять обязанности воздушного стрелка. Из за моей сноровки в обращении с пушкой, меня с особой охотой брали на боевые вылеты. И летал я обычно вместе с Иваном. Причем два раза мы были подбиты и очень непросто выбирались "домой". Вот почему ленинградская медаль, т.е. медаль "За оборону Ленинграда" мне дороже всех тех орденов, которые я получил позднее.
Такие ситуации, в которых мы оказывались вместе с Иваном не забываются и навсегда остаются в жизни, а товарищ делается роднее родных. Вот почему, как только Иван узнал, что я здесь рядом в соседней дивизии, он сразу же меня рсзыскал и нашел в изоляторе полковой санчасти.
Первые дни мая, открытое настежь окно, створки которого упираются в цветущую вишню. На небе ни облачка. Да и война ушла за горизонт, и все надеются, что на-совсем. Поэтому и настроение у меня было соотвествующим несмотря на дурацкий эпизод. Я отделался очень легко - небольшое сотрясение мозга у меня уже проходило. Кость повреждена не была, правда пуля довольно основательно вспахала кожу моего лба, было много крови и голова была похожа на белый чурбан. Но это не мешало хорошему настроению. Я был на попечении очень милой "хохотливой" хохлушки - летенанта медицинской службы. Она по долгу службы (и без оного) часто подходила ко мне и мои руки невольно тянулись туда, куда не следует. Она их отбрасывала своими ручками, приговаривая:"Ну, що Вы товарыщ капитан, Вам такого сейчас нельзя. Опять Вам будет плохо".
Вот за этим занятием Иван меня и застал. Он принес с собой флягу - плоскую немецкую флягу, а я стал упрашивать мою симпатичную начальницу принести чего-нибудь закусить. Она долго сопротивлялась, уговаривая не пить - для меня мол де это очень опасно. А потом сходила на кухню и принесла два обеда.
Я выпил очень немного. Иван же - два больших полных стакана. По тому как он пил, по тому, как долго потом не закусывал, я видел, что в нем многое не в порядке. Нет, внешне все было очень ладно: он хорошо смотрелся, был уже подполковником, летал на новом бомбардировщике, орденов основательно поприбавилось. Но ушла куда-то залихватская удаль того старшего лейтенанта, с которым я познакомился два с половиной года тому назад. И я чувствовал у него внутренний надлом. "Да, укатали сивку крутые горки" - подумал я, невольно. И мне стало грустно от этого видимого надлома.
У меня же был совсем иной настрой. Я говорил о победе. Строил разные планы. Будущее рисовалось мне в радостных тонах. Я был горд тем, что наша страна сделалась самой могущественной европейской державой. Вековой спор между славянами и германцами раз и на всегда решился в нашу пользу - какая же нас ждет чудная жизнь! И много еще подобной чепухи я нес в тот веселый майский день.
Несмотря на хорошую дозу почти неразведенного спирта, Иван совершенно не захмелел. Он меня слушал и молчал. И молчание его было угрюмым, как и последующий монолог. "Интеллигент ты, сказал он с легкой усмешкой, и ничему тебя война не научила. Ты, что думаешь, там - он показал пальцем на потолок - что нибудь изменилось? Та же сволота, думающая о собственной жратве, о власти, как была так и осталась. Вот очухаются немножко, опять за свое возмуться, опять сажать начнут. Без этого они же выжить не смогут. Да и все же эти "особняки" тоже ведь не могут без дела остаться. А самым главным всегда враг нужен без врага не проживешь, все сразу видно. Кто и чего! Какая без врага возможность людей в узде держать. Был немец, придумают американцев. Какая разница? Ты думаешь им людей жалко - кладут не задумываясь. Будут и дальше класть и класть. Ты что - и вправду им веришь?" И в том же духе, и в том же духе... А под самый конец:"Чего тебе - ты инженер. Дело всегда найдешь. Свое дело. А я что? Свое отлетал. Скоро спишут. Куда я денусь? Куда идти?".
И верно, как мне стало известно, его демобилизовали в 47-ом: к летной работе негоден! И уехал товарищ подполковник с четырмя боевыми орденами Красного Знамени к себе на Украину. Работал, кажется, трактористом; рассказывали, что спился. А потом, то ли замерз, то ли утонул. Вот так и кончилась жизнь лихого боевого летчика, доброго и душевного, бесконечно смелого человека.
Я слушал его мрачные речения, столь контрастирующие моим мироощущениям и в меня закрадывались сомнения - а может быть и верно - рассвета нет и не будет? А если и будет, то ох как не скоро! И после ухода Ивана уже совсем по другому смотрел на цветущую вишню в моем окне.
К моей медице я больше не приставл и она по этой причине, естественно, утратила ко мне всякий интерес.
ОСЕНЬ 45-ГО
Тяжелые предчувствия и ожидания новых бед были уделом не только моего подполковника. Тем более, что кое-что начало сбываться. В предверии демобилизации загрустил и мой Елисеев. Его серьезно беспокоили известия из своей рязанской деревни.
Осень 45-го нас застала в селе Туношное или Тунашная, как его звали местные жители. Оно расположено на берегу Волги между Ярославлем и Костромой. Там был старый военный аэродром, куда и переехала наша дивизия, теперь уже четвертая гвардейская бомбардировочная дивизия генерала Сандалова. Мы переучивались. Была поставлена задача - в предельно короткий срок освоить новые бомбардировщики ТУ-2. А затем лететь на Дальний Восток. Переучивание шло быстро - у нас был первоклассный и летный и технический состав, но поставки техники задерживались. И осенью, когда полки дивизии оказались полностью укомплектованными, на Дальнем Востоке, на наше счастье, мы были уже никому не нужны: война с Японией уже стала историей и о ней начали забывать.
Мы с Елисеевым поселились в самой крайней избе, поближе к аэродрому. Деревня - некогда богатое село - производила тягостное впечатление. Было видно, как ей недостает умелых мужских рук. За годы войны все кругом пришло в упадок. Избы покосились, скотины почти не было. Нас приняла "на постой" немолодая больная женщина. Ее муж погиб на фронте. Она ждала возвращения двух сыновей - они были призыва 44-го и, кажется, остались живы. Елисеев все время старался помочь ей по хозяйству. Все свободное время что-то чинил, колол на зиму дрова.
В один из дождливых осенних дней я написал себе на память об этой деревне такие шуточные стихи:
Вот она
деревня без улицы
и дома - шалаши.
Вон церковь
старая
сутулится
Над прудом.- Кругом ни души...
Дома закрытые прочно
Неизвестно против кого.
А у крыльца моего
Словно нарочно
Лужа
глубиною в аршин
горе груженных машин.
И почти уже забылось,
Что ведь есть дома
С теплой уборной и ванной и светом
И книжною полкой, где папа Дюма
Улегся на Блока стотомным атлетом.
Вот и сейчас, закрываю глаза и снова вижу эту россыпь почерневших изб, Богом забытую полуразрушенную церковь над прудом и бедность и скорбь людскую. А ведь было богатое когда то село. Торговое, на Волге и на дороге Ярославль-Кострома. Одним словом Тунашная - как его называли раньше. И жили в нем мужики самостоятельные - волгари, этим все сказано.
В тот день на улице шел мелкий дождик. Под вечер я пришел из штаба полка. В избе уже темнело. Елисеев сидел у окна и грустно смотрел на капли, которые бежали по стеклу. На столе лежало письмо. Елисеев так задумался, что не обратил внимания на мой приход.
"Что загрустил Елисееич? Домой хочется?" "Ох как хочется, сынок". Потом вдруг опомнился, вскочил: "Извините, товарищ капитан". "Да чего извиняться, не первый год вместе. Домой и верно хочется старина. Ну рассказывай чего пишут". "Безрукого Акима, что в 44-м с войны вернулся, забрали. Он у нас год как был в председателях. Честный мужик, не пьющий. Не о себе, а больше о людях думает. Вот картошку не дал вывести. От того и забрали. А теперь?" Елисеев помолчал, вздохнул "Нет теперь ни Акима, ни картошки. Опять эти все начнут под чистую забирать. Как тут жить будем?"
Достал Елисеев канистру со спиртом, свою неизменную луковицу, поставил горячую картошку и мы долго в тот вечер вели неторопливую тяжелую беседу.
Она была особенно трудна теперь после Победы. Казалось все трудное позади, ночь вроде бы кончилась, казалось бы рассвет уже должен начаться и небо вроде бы посветлело. Но где то с горизонта опять поднималась туча. Неужели она снова закроет небосклон?
Через неделю наш полк улетел в Прибалтику, а Елисеева, как солдата старшего возраста демобилизовали и он уехал в свою Рязаньщину. Я ему дал адрес свой мачехи. Просил написать как устроится. Но так никогда никаких писем от него и не получал. Может быть он потерял мой адрес. А может...может быть и его постигла судьба однорукого Акима. Ведь он тоже был человек честный и бескомпромиссный.
ВОЛГА
Но случайные мрачные предчувствия и грустные разговоры, которые нет, нет, да и случались в первые послевоенные месяцы не могли омрачить общего радостного ощущения наступившего мира и ожидания жизни, которая вот, вот начнется. Все мы фронтовики всматривались в окружающее, в нашу дорогу, с радостным ожиданием ее нового поворота.