Вернувшись в лагерь и рассказывая обэтом эпизоде, я остро почувствовал, что фраза, сказанная Кторовым в прекрасном фильме "Праздник святого Иоргена" относится и ко мне. А сказал он тогда - в профессии жулика, главное во-время смыться!. Это в равной степени касается и альпинистов - глаза видят еще по старому, а силы, увы, уже новые. Такое рассогласование очень опасно. Я почувствовал это на себе. И решил больше не повторять экспериментов.
В своей жизни, я неукоснительно использовал этот "принцип жулика". Так однажды я оставил факультет, затем заведование кафедрой, а еще через несколько лет, воспользовавшись новым положением о советниках, кажется, первым из членов Академии ушел в полную отставку. И сейчас, наедине с компьютером, отвечая только перед ним, я могу еще делать кое что полезное и мне интересное, а не пытаться выполнять обязанностей, требующих и большей энергии и большего здоровья.
А в 61-ом году начался новый и не менее привлекательный этап горной жизни, отказываться от которой я совсем не собирался. Я уже не помню, чья это была идея, но мы организовали шуточны клуб с шуточным названием "Пузогрей - любитель"! Кажется, что это название придумал ныне покойный профессор Вадим Борисович Устинов из Ленинграда. Принимались в него люди не моложе 40 лет и имеющие звание старшего инструктора альпинизма. У клуба был "фюрер". Им был единогласно избран заслуженный мастер спорта Василий Павлович Сасоров. Но кроме того, мы решили иметь еще и президента и им согласился быть....Игорь Евгениевич Тамм.
Смысл этого "клуба" был более чем прост: группа давно знакомых и симпатичных друг другу любителей гор собиралась где -нибудь на Кавказе. Приезжали на своих машинах, с семьями. Разбивали маленький палаточный лагерек и жили несколько недель в свое удовольствие ничего и никого не спрашивая. Выбирали мы место около какого-нибудь альпинистского лагеря и он нам обычно немного помогал, поскольку в альпинизме мы были люди известные и кругом были друзья.
Наш фюрер следил, чтобы у членов клуба не отрастали жмвоты и раз в три-четыре дня мы отправлялись в какой-ибудь поход требующий весьма основательной нагрузки. Так, что мы были в отличной форме. Для остального времени придумывались не менее приятные занятия. Особенно запомнились вечера, которые мы проводили у костра. Люди были интересные и разговоры были интересные. Пили мы чай и не потому, что у нас был сухой закон нам просто было не до спиртного. К нам на наши костры из лагеря приходили обычно инструкторы старшего поколения, приезжали знакомые из Москвы, Ленинграда, Свердловска....
Вот там раскрывалась еще одна замечательная особенность Игоря Евгениевича. Он был удивительным рассказчиком. А поскольку он был знаком со всеми великими физиками мира и помнил множество интереснейших деталей, то его вечерние рассказы за чаем у костра и коментарии к ним превращались в явления культурной жизни. Для меня это была перекличка времен: как эти разговоры за чаем по духу своему напоминали мне те субботние вечера на Сходне где-нибудь году в двадцать пятом. Тот же круг людей, тоже умение друг друга слушать и желание - скорее необходимость, просто общаться.
Как то к нам приехали два ленинградских физика Никита Алексеевич Толстой и Алексей (кажется) Михаилович Бонч-Бруевич. Зная, что они оба принадлежат к старинным дворянским родам, я предложил дискуссию на тему: чей род старше! Как потом сказал Вадим Устинов,- мои ленинградцы не подвели - они хорошо знали свою "геникологию". Действительно, они показали знание, не только собственных генеалогических деревьев. Оба остроумные и веселые, они превратили этот вечер в замечательное шоу и убедили нас в том, что Бончи безусловно старше Рюрика и всех его предков! А Толстые явно жили во времена Цицерона.
А через несколько дней, взяв на борт своего москвича еще дополнительную ношу - солидное количество Никиты Толстого я поехал в Крым. Но видимо для моей антилопы-гну лишние полтора центнера графа Толстого оказались слегка избыточными. Автомобиль все время отказывался нас вести - он явно протестовал. И я с удивлением (и злорадством) обнаружил, что познания и возможности математика и физика-зспериментатора, когда это касается автомобиля, мало чем отличаются друг от друга. Мы оба высказали гипотезу о том, что мой москвич, просто не хочет вести двух Никит! И она нас примерила. А тут еще моя младшая дочурка все время ныла "хочу плавать на матрасе". Никита Толстой ее троготельно убеждал в необходимости потерпеть и в том, что однажды она обязательно будет в Коктебеле плавать на матрасе. Что и в самом деле случилось! К нашему удивлению.
Глава III. ИЗГОЙ
ЗЛО, КОТОРОЕ ПРИХОДИТ САМО ПО СЕБЕ
Я уже рассказал немного о моем детстве, о нескольких счастливых детских годах, которые прошли в, тогда еще благополучной семье до начала катастрофы, в которую ее повергли события конца 20-х годов. До полного и беспредельного ее разрушения. Детские годы времен НЭП,а определили многое в моей жизни, они дали мне представление о человеческом начале, о добре, которое объединяет людей, они помогли устоять в минуты трудные и опасные, которых было немало на моем пути. Но семья это далеко еще не все. Как говорят "правда, но не вся правда". Было еще общество, недоброжелательное и жестокое. Уже в те счастливые времена я узнал, что существует нечто, очень злое и тревожное. Оно приходит откуда-то извне, от общества. Его недоброжелательность вошла в мою жизнь и на протяжении многих, многих лет, его преодоление, преодоление ощущения изгойства, было одним из определяющих мотивов моего поведения. Об этом я обязан рассказать.
Ощущение себя изгоем, стоящим как бы вне общества возникло еще в школе. Оно было одним из самых острых и болезненных ощущений моего детства и юности. Это чувство начало притупляться вместе с моими успехами в спорте. Но и там, в моей спортивной компании была какая то дистанцированность от остальных ее членов - я был в ней единственным не комсомольцем, как бы принадлежащим другому миру. Были, конечно, люди вроде Андрея Несмеянова или Юры Гермейера, искренняя дружба которых смягчали это чувство. Но все-же... Я никому о нем не рассказывал и никто о нем не догадывался. Разве, что Андрей. Мне иногда казалось, что оно и ему присуще, хотя он все же был комсомольцем. Я искренне стремился стать как все - я дважды подавал заявление в комсомол и дважды мне в этом отказывали публично и с издевкой! Как бы подчеркивалась моя ущербность, неполноценность, исправить которые я не могу, чтобы я для этого не делал. Мне давалось понять, что общество меня как-бы только терпит и ни на что я не имею права претендовать.
Свою общественную полноценность я впервые начал ощущать только во время войны. И эта возможность воспринимать самого себя как полноценного гражданина, нужного обществу, а не отторгаемого им, была для меня необходима, без этого моя жизнь просто лишалась смысла. Я стремился все время поддерживать в себе самом это ощущение полноценности. Мне очень помогал спорт - там не спрашивали кто и где твой отец. Подобное стремление было, вероятнее всего, главной причиной моих отказов от лестных предложений, которые я получал после окончания Академии имени Жуковского. Фронт и только фронт! На фронте я вступил в партию, причем в очень острой ситуации, когда кое кто из партийцев собирался закапывать свои партийные билеты. И не верность делу Ленина-Сталина, а стремление преодолеть изгойство руководили моими действиями: я русский и на фронте я хотел быть как все, как все русские. И еще одно - там также, как и в спорте, никому не приходило в голову спрашивать о том к какому сословию принадлежал мой отец и есть ли в моей семье репрессированные.
Я уже начал было излечиваться от своего недуга, как вдруг в 49-м арестовали мою мачеху и все снова вернулось на круги своя. Только в 55 году, получив первую форму допуска к секретной работе, я смог работать там, где мне было интересно и без всяких оглядок на разную сволочь. Вот тогда я, кажется, начал по-настоящему излечиваться от своего недуга. Но и позднее, никому, даже самым близким друзьям, я не говорил о том, что моя мать была приемной дочерью Николая Карловича фон Мекк, расстрелянного зимой 29 года, и, что мой отец погиб в Бутырской тюрьме накануне 31 года, поскольку он был сотрудником члена промпартии профессора Осадчего.
Моя семья принадлежала к той значительной (вероятно, самой большой) части русской интеллигенции, которая уже много поколений жила только трудами рук своих. Никогда никакой собственностью, из которой можно было бы извлекать "нетрудовой доход", Моисеевы не обладали. Семья была очень русской по духу своему и очень предана России. Ее выталкивали в эмиграцию, но она старалась оставаться дома и работать на пользу своей (а не этой,как теперь говорят, страны). Такой настрой был очень типичным для того круга, к которому принадлежало мое семейство, ибо в своей массе русская, особенно техническая интеллигенция была настроена по настоящему патриотично и никогда не отождествляя большевизм и Россию. И, несмотря на неприятие большевистской идеологии, она была готова в любых условиях работать для своей страны не за страх, а за совесть (позднее я убедился, что и оказавшаяся за рубежом, русская техническая интеллигенция тоже жила мыслями о благополучии своей страны - а ею всегда была Россия!). И, тем не менее, в тридцатые годы вокруг меня образ образовалась пустыня - кругом шло поголовное истребление моих родственников. Случайные остатки семьи и несколько дальних родственников были добиты на фронте.
Я каким то чудом уцелел.
СЕМЬЯ МОИСЕЕВЫХ
Мой отец, Николай Сергеевич Моисеев окончил юридический факультет Московского университета, где специализировался по экономике и статистике. После окончания он был оставлен при университете для "подготовке к профессорскому званию" и направлен в русскую миссию в город Нагасаки для написания докторской диссертации, посвященной экономике стран Дальнего Востока, главным образом истории экономических отношений Японии и Китая.
Во время войны, в 15 году, отца отозвали в Россию для прохождения воинской службы. В качестве вольноопределяющегося его направили братом милосердия - сиречь санитаром, в санитарный поезд, который обслуживал Юго-Западный фронт. Там он и познакомился с моей мамой, которая работала в том же поезде сестрой милосердия.
Его служба в армии была недолгой. Через несколько месяцев его отозвали из армии и снова направили в Японию, но теперь уже не в Нагасаки, а в Токио и не для исследовательской работы и написания диссертации, а в качестве сотрудника какой то из служб русской дипломатической миссии, где использовалось его знание японского языка и японской экономики.
Несколько месяцев пребывания в санитарном поезде и месяца жизни в Воскресенском на Десне - имении Н.К. фон-Мекк, приемной дочерью которого была моя мать, оказалось достаточным, чтобы отец уехал в Японию со своей молодой женой. Моей маме тогда было 18 лет. Она действительно была очень молода. Вернулись мои родители в Москву в июле 17-го года за месяц до моего рождения. Отец получил место исполняющего обязанности профессора (экстраординарного профессора или приват-доцента, как тогда говорили) Московского университета. Это место давало право читать лекции и получать зарплату - правда очень скромную по тем временам, но достаточную для жизни, тем более, что семья фон Мекков им предоствила двухкомнатную мансарду в их особняке. Там я и родился.
Дед - Сергей Васильевич Моисеев был тогда еще на Дальнем Востоке, где он занимал высокий железнодорожный пост - он был начальником дальневосточного железнодорожного округа. Дед происходил из старой дворянской семьи, но не земельного дворянства, а служилого. Дед не был помещиком. Во всяком случае, семейные воспоминания не сохранили в памяти рассказов о каких либо имениях или вообще о земельной собственности и помещечьей деятетельности. А вот о перепетиях разной государевой службы, воспоминаний было много. Дед любил рассказывать о всевозможных приключениях и заслугах различных должностных лиц, преимущественно военных, офицерах разнообразных армейских полков, бывших его родственниками.
Дворянство Моисеевых было старое. Во всяком случае оно было получено в допетровские времена. Сохранилось предание о том, что какой то рославльский дьяк Иван Моисеев ходил с каким то атаманом то ли в низовья Оби, то ли еще куда то и, что то об этом походе написал. И поскольку род Моисеевых происходил из Рославля, то деду хотелось считать этого Ивана своим прямым предком. Во всяком случае, когда он начинал мне читать нравоучения, что случалось достаточно часто, то любил приговаривать - помни Никитка, в тебе течет кровь "землепроходимца" - ему это слово нравилось больше, чем "землепроходца". Я подозреваю, что рославльский дьяк был выдумкой моего деда, который на них был горазд. А если этот мифический дьяк и существовал, то признать его родство могло бесчисленное количество жителей этого города: все служилые люди в те стародавние времена в славном городе Рославль были либо Моисеевы, либо Наумовы, либо Ильины! И сейчас в Рославле очень много людей с "пророческими" фамилиями. И установить кто и чей был далекий предок времен Ивана Грозного, вероятнее всего, невозможно. Да и существовал ли он?
Но одно известно точно: отец моего деда был последним станционным смотрителем, а позднее почтмейстером в городе Рославль, что на большой смоленской дороге. Дед был старшим из многочисленных сыновей Василия Васильевича женатого на дочери капитана первого ранга Белавенца - до революции, кажется все Белавенцы всегдак были капитанами первого ранга - говорят, что они ими рождались. Моисеевы были в родстве со многими известными смоленскими фвмилиями - Бужинскими, Белавенцами, Энгельгартами.
Дед и его младший брат дядя Вася, сделались инженерами, а все остальные братья после окончания кадетского корпуса вышли в офицеры и растворились в бесконечном русском воинстве. Один из братьев моего деда погиб в Манжурии во время японской войны. Другой - в германскую войну, будучи уже в больших, кажется генеральских чинах.
Мой дед женился лишь в предверии своего сороколетия на Ольге Ивановне - дочери профессора математики университета Святого Владимира в Киеве Ивана Ивановича фон Шперлинга. Мой этот прадед происходил из обрусевшей немецкой семьи, сохранившей, однако, лютеранство и некоторые особенности свойственные русским немцам, имевшим прибалтийские корни. Так, например, моя бабушка Ольга Ивановна, несмотря на то, что была лютеранкой ходила только в русскую церковь и очень не любила латышей, хотя, кажется ни с одним из них никогда не имела дела.
Все наши родственники очень почитали и любили мою бабушку. И когда кто-нибудь из них оказывался в Москве, считали необходимым ее навестить. Не столько дедушку, сколько бабушку. Несмотря на кажущуюся легкость в обращении с людьми она была очень одиноким человеком - больше слушала и мало кому говорила о своем сокровенном.
Несмотря на почти двадцатилетнюю разницу лет дед и бабушка прожили большую и, как мне кажется, счастливую жизнь. Ольга Ивановна была человеком, во многих отношениях, замечательным. Можно сказать без преувеличения, что она была цементом, связывающим большую и очень разбросанную по стране, (да и по всему миру) семью. Несмотря на некоторую немецкую педантичность, она была очень добра и отзывчивой на чужие беды. И, что очень важно в наш суровый век, она была человеком огромного внутреннего мужества. Когда после гибели отца и скоропостжной кончины деда семья осталась, практичеки, без всяких средств к существованию, бабушка, уже в очень преклонном возрасте, начала давать уроки немецкого языка. В ней появилась какая-то целеустремленная суровость - поставить внуков на ноги.
Бабушка была очень образованным человеком - читала и говорила на трех европейских языках. Хорошо знала не только русскую, но и немецкую и французскую литературу. Могла на память читать множество стихотворений. По-немецки, преимущественно Гете, а по русски Тютчева и Алексея Толстого. Всех поражала ее собранность. Она все делала хорошо. Прекрасно готовила, не гнушалась никакой работы, квартира была всегда в идеальном порядке. Бабушка никогда не бывала неряшливо одета. Никто никогда не видел ее в халате или небрежно причесанной. Со мной была строга и тщательно контролировала мои уроки Я ей обязан очень многим. Хотя понял это, увы, слишком поздно.
ШКОЛА И КОНЕЦ СЕМЬИ
На Сходне была единственная школа - ШКМ, сиречь школа крестьянской молодежи, куда я и был определен в 24-ом году по достижению семилетнего возраста. К этому времени я уже читал для собственного удовольствия: к моему семилетию мне подарили Тома Сойера с иллюстрациями и я прочел его запоем. Терпеть не мог арифметику, считая, что она мне не будет нужна, поскольку я собирался стать астрономом - знал созвездия и объяснял взрослым особенности календаря. Говорил, достаточно свободно по французски и немецки. Немецкий я потом потерял полностью, а французский легко восстановил, когда во Франции мне пришлось читать лекции по-французски.
Первое сентября 1924-го года остался для меня очень памятным и грустным днем. Бабушка отвела меня в школу в первый класс. Я вернулся домой зареванным: меня побили, измазали, но самое обидное - назвали буржуем. И сказали, что я из тех, которых еще предстоит добить. В школе я оказался действительно чужаком и остро чувствовал это. Я не понимал откуда такое общее ко мне недоброжелательство, за что меня бьют, что во мне не нравится моим одноклассникам. И вообще - почему люди деруться и откуда у них такая злоба к другим?
Позднее я и сам научился драться и как следует давать сдачу. Когда в школу пошел мой младший брат, то его уже никто не трогал - знали, что даром это не пройдет, знали, что у Сергея Моисеева есть брат Никита Моисеев.
В первые годы я очень не любил и боялся ходить в школу. Отец получил разрешение, чтобы я ходил туда не каждый день. Моя мачеха, которая работала в той же школе учительницей, занималась со мной дома (а бабушка проверяла уроки). Моя непосредственная школьная учительница Зинаида Алексеевна время от времени проверяла меня и, как мне помнится, была довольна моими успехами. Отметок тогда не ставили и я спокойно переходил из класса в класс.
В пятом классе я перешел в школу второй ступени, как тогда назывались классы с пятого по седьмой. Школа была маленькая - всего три класса по 20-30 человек и преподаватели были хорошие, да и я уже адаптировался и в школу начал ходить с охотой. Она размещалась в красивейшей даче, расположенной высоко над рекой. До революции она принадлежала знаменитому Гучкову. Когда я уже начал учиться в шестом классе, то наша Гучковка, как мы звали свою школу, сгорела. Сначала мы, с каким то радостным недоумением бродили по пепелищу. Ну а потом - на Сходне другой школы не было, пришлось начать ездить в Москву. Я поступил тогда в школу N 7, что в Скорняжном переулке на Домниковке... Мне было тогда 12 лет.
Времена стали стремительно меняться. Начиналась эра пятилеток и коллективизации. Прежде всего изменилась дорога - та самая Николаевская или Октябрьская дорога, честь которой поддерживали все старые железнодорожники. К стати, их становилось все меньше и меньше, а вскоре и вовсе уже почти не стало. Исчезла патриархальность и неторопливость, о которых я писал. А поезда стали ходить медленнее и их опоздания стали постепенно обычным явлением. Как и сейчас электрички, стали часто отменять пригородные поезда. Их приходилось долго ждать и мы никогда не были уверены, что приедем во время к началу занятий. Поезда стали ходить переполненными, появилось множество мешочников, началось воровство, драки, хулиганство.
В стране начинался голод. Ввели карточки. По карточкам давали 200 граммов мокрого непропеченого хлеба. Жить стало, по настоящему трудно и голодно. Немного выручал огород. Кроме того, мы собирали много грибов, тогда они еще были в сходненских окрестных лесах и я хорошо знал места где они растут. Мы их сушили, солили. После смерти деда, я остался единственным "мужчиной" в доме. Надо было носить воду, наколоть и напилить дров на всю зиму - все это легло на мои плечи. Стало трудно с керосином - электричества на Сходне тогда еще не было. Его приходилось возить из Москвы, тайком, так как возить горючее в поездах запрещали. Мы основательно поизносились. Денег на покупку одежды не было. Бабушка и мачеха все время что-то перешивали из старого мне и брату - мы росли не считаясь с обстоятельствами. Я продолжал учиться на Домниковке. Тогда нуждающимся школьникам давали ордера на покупку дешевой, а то и бесплатной одежды. Однако, хотя я и относился к числу самых нуждающихся, мне никогда ордеров не давали: буржуй и сын репрессированного.
В 32 году мне исполнилось 15 лет и я подал заявление с просьбой принять меня в комсомол. Однако собрание в приеме мне отказало. Но жестоко травмировало и удивило даже не то, что меня не приняли - к этому, внутренне, я был как-то готов, а то, как вели себя на собрании мои одноклассники. Мне казалось, что все они мои приятели и ко мне хорошо относятся. Я исправно составлял для многих шпаргалки, помогал отстающим, играл за сборную школы в волейбол...И тут вдруг - единодушный протест и обидные слова. Особенно рьяно выступала Рахиль Склянская, племянница известного большевика, соратника Ленина, занимавшего тогда высокий пост в партии. Через несколько лет Склянский был расстрелян. Судьба Рахили мне неизвестна. Но тогда, под аплодисменты зала она сказала в мой адрес и адрес моей семьи столько обидных и несправедливых слов, что я не выдержал и в конце собрания стал плакать несмотря на мой 15-летний возраст и ощущение себя взрослым мужчиной. Меня увел к себе домой Мишка Лисенков, сын преподавателя математики в одном из московских вузов. Его отец напоил меня чаем и внимательно слушал наш рассказ. Потом положил мне руку на плечо и сказал "Держись Никита. Сегодня надо уметь терпеть. Даст Бог времена однажды переменяться".
В нашем классе был еще один изгой - князь Шаховской. Длинный нелепый и очень молчаливый, он учился более чем посредственно. Я был однажды дома. И даже пил чай в семье Шаховских. Его отец - тихий богобоязненный старичек - таким он мне во всяком случае показался, работал где-то бухгалтером. Он был лишенцем, то есть официально лишенным каких либо избирательных прав. Говорили, что до революции отец моего Шаховского был блестящим гвардейским офицером. Как то мне в это не очень верилось, что таким мог быть это богобоязненный старичек.
Шаховской был старше меня на год и его, еще в прошлом году приняли в комсомол. Он был изгой и держался как изгой всех сторонился. А я не мог так держаться. Потому мне и казалось, что у него был какой-то психический сдвиг. Перед самой войной, когда я уже кончал университет, однажды встретил его у Никитских ворот. Я возвращался тогда с концерта в консерватории. Он шел, держа на плече лестницу. Оказывается князь Шаховской работал ночным монтером. Вот так складываются судьбы: для того, чтобы его сын мог работать монтером, отцу моего Шаховского не надо было уезжать в эмиграцию.
Через несколько лет я еще раз попытался вступить в члены комсомола. Это было уже на втором или третьем курсе университета. Собрание было настроено благодушно и я, наверное был бы принят в комсомол, если бы не вошедший замдекана Ледяев. Он мне задал только один вопрос:"А наверное, Ваш отец - профессор Моисеев был из дворян?".Что я мог ответить на его вопрос? Я мог только подтвердить его подозрения. После этого, он пожал плечами и сказал обращаясь к собранию:"Это, конечно, ваше дело. Пусть Моисеев учится, коли мы уж ему позволили учиться, но зачем принимать в комсомол?" На этом тогда все и кончилолсь. Я так никогда комсомольцем и не стал.
КРУЖЕК ГЕЛЬФАНДА
Со стороны могло показаться, что я, в своих попытках сделаться комсомольцем, все время старался прорваться в какое-то запретное место, старался пробиться в люди и делать карьеру, а меня какая-то сила, восстанавливая справедливость, все время отбрасывала назад. Такая сила и в правду существовала и она меня действительно не пускала - это был порядок советской державы, это было советское общество, которое меня и в самом деле отторгало. Но я не думал об этой силе. Я не отдавал, на мое счастье, себе отчета в том положении, которое я занимал по отношению к этому обществу. Я просто делал то, что мне казалось необходимым в данный момент. Я чувствовал себя обыкновенным человеком, им я и хотел быть, быть как все, я стремился слиться с обществом. Все были комсомольцами - почему я один, как белая ворона! Вот я и "рвался в комсомол". Я не думал о его содержании, для меня не существовало идеологии. Я просто не хотел быть человеком второго сорта. Вот и весь сказ!. У каждого изгоя превалирует стремление быть как все, не отличаться от других, стушеваться, как говорил Достоевский.
Наверное такое стремление во многом, определяло мое поведение. Я был просто мальчишкой и хотел к людям, а меня не пускали. И я даже уже было смирился и стал привыкать чувствовать себя человеком второго сорта. О том, что я именно такой, что я не имею тех прав, которыми пользуются другие мне прямо так и сказал, за два - три года, до описанного случая все тот же Ледяев. Об этом я еще скажу. И мне очень хотелось учиться. И я очень боялся, что мне этого не дадут делать. Я хорошо учился в школе, но уверенности в будущем у меня не было.
Несмотря на то, что в 24-ом году, я терпеть не мог арифметику, в 35-ом я решил поступать на мех-мат, причем на математическое отделение, а не на астрономическое, как мне хотелось еще в детстве. Но такая смена приоритетов произошла довольно случайно. Как и многое, что с нами происходит.
История моего поступления в университет - это пример проявления самого острой недоброжелательности общества к людям моей судьбы, которую я испытал еще мальчишкой.Эта история могла окончится для меня катастрофой, могла полностью исковеркать мою жизнь. Лишь доброжелательство двух человек, нарушивших, к тому же правили приема в МГУ, плюс бешенная работа в течение нескольких месяцев позволила изгою войти в студенческий мир. Она заслуживает, чтобы о ней рассказать более подробно.
Когда я учился в десятом классе, то Академия Наук и Московский Университет организовали первую в стране математическую олимпиаду. А для будущих участников олимпиады в математическом институте имени Стеклова - знаменитой, в те времена, Стекловке - был организован школьный математический кружок. Руководил им Израиль Моисеевич Гельфанд, выдающийся математик, будущий академик, а тогда, всего лишь доцент мехмата. Он сыграл в моей жизни огромную роль, изменившую однажды, в одночасье, всю мою судьбу. Но об этом я расскажу немного позднее.
В нашей седьмой школе математику преподавала Ульяна Ивановна Логинова - человек большой математической одаренности. Внимательный и добрый учитель. Математика у нас была поставлена хорошо и, более того: вокруг Ульяны Ивановны образовалась группа учеников, изучавших математику более глубоко и проявлявших определенные способности к математике. Звездой первой величины был Моня Биргер. Я думаю, что он сделал бы хорошую научную карьеру, если бы не погиб на фронте в самом начале войны. Были и другие очень сильные ученики. Та же Рахиль Склянская, Яшка Варшавский, Женя Шокин....Все они записались в математический кружок Гельфанда.
Ульяна Ивановна посоветовала и мне начать посещать этот кружок. Но я чувствовал себя в математике не очень прочно и полагал, что для такого кружка я совсем не подготовлен. Во всяком случае, гораздо хуже,чем наши первые ученики. Да, к тому-же на носу был лыжный сезон, а меня включили в юношескую сборную Москвы. Об этом я и сказал нашей учительнице. А она меня в ответ обругала и добавила:"ты бы мог учится не хуже их, если бы меньше ходил на лыжах и больше бы занимался". И Ульяна Ивановна настояла на том, чтобы я тоже стал ходить на занятия в "Стекловку". А занятия спортом надо бы отложить до лучших времен. "И вообще, тебе пришло время серьезно подумать о будущем - у тебя за спиной никого нет". Она мне не раз читала подобные нравоучения.
Стекловский кружок оказался по настоящему интересным. Теперь я могу, уже профессионально сказать - он был блестяще поставлен. И это заслуга не только Гельфанда. С кружковцами работало несколько молодых талантливых математиков. Они решали с нами нестандартные задачи, демонстрировали, на этих примерах удивительные возможности математического изобретательства, читали нам лекции. Да и собрались в этом кружке очень незаурядные молодые люди. В кружке я подружился с Юрой Гермейером и Борисом Шабатом - будущими профессорами Московского Университета, будущим профессором Ленинградского университета Володей Рохлиным, Олегом Сорокиным - удивительно способным юношей, погибшим на фронте уже в 41-ом году и многими другими. Кружок работал по воскресеньям и для него приходилось жертвовать воскресными тренировками - той зимой я твердо решил выполнять заветы Ульяны Ивановны.
Весной 35-го состоялась олимпиада. Конурс первого тура из нашей школы успешно преодолели только два человека: Моня Биргер и я. Второй же тур прошел я один. Моня Биргер сам потом удивлялся, как это он не решил одну относительно простую задачу. Но соревнование есть соревнование и любые случайности неизбежны. На третьем туре я чуть было не сорвался, но все-таки прошел. В результате и Гермейер, и Шабат, и я сделались лауреатами олимпиады и получили право не сдавать математику: на вступительных экзаменах при поступлении на математическое отделение мехмата МГУ нам "автоматом" ставилась пятерка по математике. Это и решило все - я выбрал математическое отделение мехмата МГУ и начал готовиться к вступительным экзаменам, уже видя себя студентом университета. Однако меня поджидал страшный удар, который, на некоторое время, привел меня в состояние оцепинения и безнадежности.
Я сдал все вступительные экзамены. Без особого блеска, но и без троек. По моим расчетам, я должен был поступить без каких либо трудностей: уровень экзаменующихся был не очень высокий, лишь очень немногие сдали экзамены, по-настоящему, хорошо - Гермейер и Шабат сдали почти также как и я. Только Олег Сорокин сдал на все пятерки. Основная масса экзаменующихся сдала значительно хуже меня. И, тем не менее, я принят не был!