– Эй, баба! Веры нам нет! – заревел боярин. – Развяжь-ка, Христя, мошну: пускай гуляют. Гуляй, людишки, на Москве за наше дальнее житье во царствии Романовых.
Христя испуганно и торопливо раскрыла крайний мешок.
– Налетайте! – дико сверкнув глазами, закричала Христя. – Потом своим копили!
– Хватайте! – крикнул Бориска и, зачерпнув из мешка широкою ладонью деньги, швырнул их под ноги столпившимся людям. – Знайте бояр Салтыковых! Пейте, гуляйте! Хватай, краснорожее быдло! Казна вернется к нам с богатой прибылью, а честь – с лихвой!
Еще три пригоршни Борис кинул мужикам в ноги. Еще три. Кидал да кричал, вспотевший:
– Блестит ли деньга в грязи? Блестит. А кто нас станет провожать в Ильинское, тот подберет все деньги! Хватайте, дьяволы! Не жалко мне!
Людишки черные толкались, падали, душили друг друга под колесами и возле ног коней. Многих покалечило. А Салтыков стоял, хохотал, деньги кидал в грязь. Народ, как пьяный, кричал:
– Здравствуй, наш великий царь-государь! Ссылай бояр поболе да почаще. Не милуй кровопийц! Гляди, казна какая приросла у них. То слезы наши.
– Трогай, боярин! – строго сказал в толпе пристав Юшков. – Кажись, все нахватались!
Шестнадцать колымаг, стоявших с добром возле Белого города, тронулись в путь. И черные людишки тронулись за колымагой Бориса Салтыкова. Оттуда сыпались деньги.
– В Ильинское! – кричал боярин. – В Ильинское дойдете! Ха-ха! Провожатые! В Ильинское!..
Бабы Салтыковых голосили.
Поезд с опальными боярами выбрался за Москву. Колымаги Михаила Салтыкова свернули на дорогу в Галич, а колымаги Бориса Салтыкова – в Ильинское. Мать Салтыковых Евникею проводили приставы на Суздаль.
Москва шумела; все только и говорили о боярах…
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
Царицынский воевода боярин Левка Волконский по первому снегу собрался на охоту. Весь серебром сияет. Коня подвели ему, стрельцы окружили, визжит и лает вокруг воеводы пестрая свора. Ногу сует в стремя боярин, а тут нежданно-негаданно гонец московский от патриарха Филарета – Резепа Булатов.
– Помедли-ка с охотой! – крикнул он издали. – Есть цело царское до тебя.
Рыжеватый конь Резепы споткнулся подле боярина.
Собаки завизжали и залаяли.
– Вот нелегкая Резепу принесла, – сказал стрелец Силка Бобырев, помогая сойти с коня тучному боярину, – спокою нет от гонцов.
Резепа хлопнул плетью по голенищу, стрельца обругал и вручил воеводе грамоты.
Тот почесал в затылке и сказал:
– Расседлывай! Собак сгоните в псарню. С охотой не вышло дело.
Резепа спрыгнул с коня и пошел с воеводой в съезжую…
Три дня писал Волконский государю все то, что ему было известно про Дон и про ногаев, писал и о крымцах…
– Скажи государю, – напутствовал воевода гонца Резепу, – что мы его милостью несем службу исправно, доглядываем за донскими казаками и разбойными людьми зорко. Езжай!
В Валуйках Резепа взял отписку государю от воеводы Гришки Волконского. Но, кроме Резепы, атаманишка Полунька помчал в Москву бумаги от воронежского воеводы Мирона Андреевича Вельяминова. А Ивашка Поленов, яицкий есаул, замышляя злодейство на Дону, переслал с вологодскими купцами свой тайный донос государю.
Того же дня на Дон из Москвы направился гонцом с большими и неотложными царскими делами Иван Порошин. В Москву же с Дона двумя дальними дорогами, валуйской и воронежской, по грязи и в начавшуюся стужу стрельцы и казаки гнали пешком и везли на подводах многих полоняников, сбежавших с Азова, Царьграда и Крыма, – для царского допроса.
К патриарху вошел думный дьяк.
– Худые вести? – спросил патриарх, развертывая бумагу валуйского воеводы.
– Худые. В письме две сказки сложены. Одна – про Гришку Нечаева, другая – про царские грамоты опальным казакам – на Валуйках.
– Ах, этот Гришка, ноздря рваная. В железах скован, в тюрьме сидит. Забыть бы надо.
– В том и дело, святейший, – сказал дьяк Грамотин, – неведомой силой Гришка Нечаев расковался, сбежал с Оскола на Дон.
– Зря смерти не предали. Заварит кашу. Кто ж упустил?
– Виновный не сыскан.
– Сыскать! А что же сделалось с бумагой царской, – спросил патриарх.
– Остатная станица повезла цареву грамоту на Дон.
– Ну, повезла. А дале?
– Волконский пишет: приехал на Валуйки, казаки все загуляли и грозились побить его, воеводу, хвалились тем, что пили заодно с царем. «И грамоты царя, – они сказали, – нам не указ».
– Сколь дерзкие бахвалы, – заметил зло патриарх.
– «Гляди-ко, воевода, – сказали ему те казаки, – как грамоты царя крутиться будут на огне». Печку стопили и кинули в нее все грамоты твои. «Едино казакам ходу не дают. Ссылают! Воруют! Царского жалованья не дают. А жили мы без царских грамот и проживем без них. Верни нам, воевода, тобою пограбленное: царь же тебе писал. Верни нам цепь золотую да дай вина».
– А дал воевода вина? – спросил святейший.
– Вина он дал, да как только перепились казаки, пересажал всех до единого. А ныне указа воевода спрашивает, как-де поступить ему с теми схваченными и посаженными в валуйскую тюрьму казаками.
– Держать в тюрьме до следствия, – сказал патриарх. – А ежели они пожгли все наши грамоты и не довезли, то казнить тех казаков. Эко ты, зло какое творят ослушники… Какие еще про Дон дела? – спросил он.
– Да тут Тимошка Сукин, – сказал дьяк. – Просит твоего разрешения повидаться после неволи с родными.
– Откуда пришел?
– Бежал из крепости.
– Ну, прочитай.
– «…Взят я в полон литовский, – читал дьяк, – двадцать шесть лет тому, и продан я, холоп твой, из Литвы в турки, и из турок я был взят крепить Азов. Азова я не стал крепить, а побежал на Дон к казакам. Теперь казаки пустили меня станицею к тебе, к Москве. В Москве я сведал про матерь свою родную и про братей родных, и мне, холопу твоему, хочетца с ними перед смертью свидетьца. Пусти меня, милосердный государь-царь, пожалуй меня, отпусти с Посольского приказу в Новогородчину, в Бежецкую пятину».
– Долгонько засиделся казак в Турции, – в раздумье сказал патриарх. – Пусти казака в Новогородчину да вели ему быти в Москве на масленое заговенье.
Дьяк кивнул головой.
– Еще какие вести есть?
– А тут казаки доносят, что Салтанаш-мурза царю изменил, – сказал Грамотин.
Святейший поднял голову.
– А клятву держал, ирод, – сказал он тревожно. – Поймать бы… А не ведомо ли тебе, Иван, чего на Москве Смирка Метлев шатается?
– В легкой станице донской объявился.
– Да он же, скверный, во прошлом году бежал на Дон с верхнего города Ломова, Шенгурского прибору городовой казак, и снес с собою государеву казенную пищаль да государево жалованье двадцать алтын, и свинец взял. Спроси Смирку.
– Смирку уже спрашивали.
– Какова ж его сказка?
– От напрасного насильства бежал-де он, по бедности забрал казенную пищаль, да фунт зелья, да фунт свинцу…
– И сколь давно он, Смирка, на Дону шатается, какой он ныне человек? Писался ли он на государеву службу и целовал ли он нам крест?
– На службу государеву писался, крест целовал. Сшел на Дон, и теперь он хочет служить на Дону, в донских казаках по-прежнему. А что на него в книгах написано, то все напрасно, – пояснял Грамотин, – написал то все без него и за очи Степка Смоковин. Пищаль он снес, и в том-де будет волен государь, что сам укажет.
– Господи! – прошептал Филарет. – Помоги мне придумать казаку наказанье, – и закрыл глаза. – Придумал. Жалованье на отъезде не велю давать Смирке Метлеву, но на Дон пустить, а в грамоте отписать, чтоб впредь таких новоприходцев в легких станицах в Москву не присылали… Еще дела у тебя какие?
– Иван Порошин оставил челобитную.
– Что надобно?
– Порошин выехал на Дон по большим государевым делам. Да ему, холопу царскому, подняться с места было нечем. И как, будучи на службе, ранее ехал с послами с Дону, и у него в те поры пали кони: гнед, цена восемь рублев, да мерин рыж, цена шесть рублев. А чтоб до конца не погибнуть ему, просит пожаловать…
– А сын его Федька куда с Москвы девался? – пытливо спросил Филарет.
– На Дон сбежал.
– Не жалуем! Пускай Порошины вконец погибнут. Им милости от нас не будет. Федька у них озорной больно. Поместье бросил да в степь гулять пошел.
– Тут еще атаманишка Полунька, с тем же делом… Съехали они станицей со степи, и на дороге, в Гундоровском юрту, навалились на них азовские татаровья. Казаки сели от них в осаду и сидели два дня. Татаровья убили у них семеро коней, троих ранили, и от ран те кони померли; да с голоду у трех холопей померли два коня; и всех, государь, коней у них, холопей, пропало двенадцать. Кони их, каждый, куплены были ценой рублев в шестнадцать и в тринадцать, а один конь, последний, в десять рублев цены. А брели они до Валуек пеши трое суток, денно и нощно, не пивали и не едали ничего, опричь снегу, помирали голодной смертью.
Филарет сказал подумав:
– Татары?! Так они дружбу свою к царю показывают? Дать атаману Полуньке пива, вина, меду. Дать сукон, лундышу[17]. Дать жалованье. Коней купить вели для казаков: они от татар же терпели всякую нужду и бедность.
Филарет стал рассматривать дела полоняников.
Арап Алейко Абдулов жаловался, что, родившись в Магребе, он полонен был в Царьград, где служил в перевозчиках. Турецкий надсмотрщик, увидя его пьяного, поймал, посадил в тюрьму, а из тюрьмы продал бею на каторгу. Семнадцать лет служил на каторге арап Алейко. А ныне он бежал от бея и хочет принять православную веру… «Надо бы», – сказал про себя Филарет и стал листать бумаги дальше. Из бумаг видно было, что донские казаки «опростали от турок» перекованных людей всяких стран сто сорок человек, взяли турецких людей семьдесят человек, три пушки, галеру-каторгу.
И грек Аврамка Иванов сказывал, что он и его отец, братья и сестры жили в полоняниках у турецкого царя в деревне Стражка. А взяли их насильно и продали на каторгу бею…
Варка Бутвин, арап, сказывал: отец его, черный, тяглый человек был в Гишпании. Забрал всех в полон Али-стафа-ага на Белом море…
Арап Мержон Хаирлов, из Хабежских арапов – то особое государство за Египтом, ходу до него пять месяцев – взят в полон еще малым в Царьград. В Царьграде жил у Сулеймана-аги. Сулейман-ага продал его на каторгу бею. И был он на каторге пятнадцать лет.
Казак Степан Горбеев: «Как-де посланы были в Крым государевы посланники, и я в те поры ехал с ними с Валуйки. Там на дороге, промеж Оскола и Воронежа, вТуровых Липах, взяли меня в полон ногайские и азовские – турецкие ж люди, привели в Азов. В Азове жил с зиму у татарина у лимана; и тот татарин сильно избил меня и продал в Кафу, а с Кафы привели нас на рынок в Чуфут-кале. Продать не продали меня, вернули в Кафу. Из Кафы продали во Царьград, а с Царьграда продан я на каторгу бею, и был закован в железо на каторге в полону тринадцать лет…»
– Ох, господи, – переводя дух, промолвил Филарет, – грешная земля!
А бумаг лежала перед ним еще большая стопка.
«…Божьей милостью, – писали казаки, – и государевым счастьем мы опростали всех полоняников из желез, людей турских на той каторге побили и пометали».
– Господи! – шептал владыка. – Пустить в монастыри полоняников, которые хотят креститься в русскую веру.
Другие бумаги, весьма важные и неотложные, Филарет не стал читать – он слишком утомился. Непрочитанными остались отписки, которые привезли в Москву Резепа Булатов, атаманишка Полунька, кизилбашский гонец и многие другие.
Между тем в них говорилось, что с Царицына посылались на Дон в казачьи городки стрельцы для проведывания всяких вестей, что казаки на Дону живут мирно, а азовские, крымские и турецкие люди ходили на них войной, громили городки, людей побили на переходах; что казаки верхних и нижних юртов, если не будет по весне прислано царское жалованье, вина да хлеба, – «помрут с голоду, а нет – на море пойдут промышлять. Богдан Хмельниченко вскоре придет на выручку к ним…»
«С Яика, – сообщал царицынскому воеводе Васька Угримов, – перешло на Дон в верхний городок, в Кремянные, полторы тысячи человек. И будут они громить на Волге все корабли, которые плывут в Хвалынское море, и корабли султана во Черном море. С Дону много казаков пробираетца, и хотят они великое разбойство учинить, хвалятца побить царицынских служилых людей за то, что от них всюду чинитца теснота».
«А Царицын, – прибавлял от себя царицынский воевода Левка Волконский, – воровским казакам стал пуще Азова. Нигде им, казакам, от царицынских служилых людей с Дону на Волгу и с Волги на Дон нет переходов».
Воронежский воевода Мирон Андреевич Вельяминов сообщал, что два царевича крымских собирают людей и хотят идти войной под государевы окраины по последнему зимнему пути в великий пост.
Отяжелевшая голова Филарета не знала покоя, а дьяк Грамотин говорил, что есть еще весьма худые вести.
– Ох, боже! Спокой мне нужен. Тревожно у меня на душе, а Михайло все болен…
– Султан прислал на Дон своих лазутчиков. Они хотят смануть казаков в Царьград, – сообщил Грамотин.
– Дознаться! Не выйдет, султан. Казаки нам верны! – со злостью сказал патриарх.
– Да литовский король приглашает казаков к себе на службу.
– Дознаться!
– И персидский шах, – продолжал Грамотин, тоже уже уставший, – прислал к казакам свою грамоту…
– Чти грамоту! – насторожившись, прервал его патриарх.
– И писано в той шаховой грамоте: «…За то я вас, атаманов и казаков, похваляю, что вы голов своих не щадите и без повеленья государя своего, моего брата, городы турские берете и моих недругов, турского царя людей, под меч клоните. А я еще о том у бога милости прошу, чтоб вам турские городы брать, а моих недругов доставать. Пришлите, казаки, ко мне, с моим послом Маратканом, своих посланцев. А как пришлете своих казаков, я вас пожалую за вашу службу…»
Патриарх вскипел, крикнул:
– Кормильцы нашлись! Эко куда закинул. Мы землю шахову стережем, людей его спасаем. А он! Ну, кизилбашский шах, гляди, чтоб твое мясо не съели. Держать на Москве гонца кизилбашского, доколе все подлинно не сыщется!.. А что ж атаманы донские шаху ответили?
– Да они сказывали, что, мол, без государевой воли и его указа своих казаков к кизилбашскому шаху послать не смеют.
– Ну, слава тебе господи! – облегченно вздохнул Филарет. – Тоже люди русские, люди православные. Вижу я, что со всех сторон Московское государство норовят рвать. Ох, тяжко! Иди-ка, Иван, к себе в приказ. Дай роздых мне.
Думный дьяк Грамотин ушел, а патриарх погрузился в тяжелые мысли.
ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
Гордый турецкий султан лелеял замысел: стать владыкой над всеми странами Европы и Азии. С восходом солнца он призвал к себе лукавого верховного визиря Магомет-пашу и умнейшего грека Фому Кантакузина. В беседах с ними султан ублажал свое горячее сердце мечтами о больших завоеваниях.
– Аллах вознесет дела храбрейшего Амурата, защитника Мекки, и Медины, и других святых мест! – явившись к султану, сказал верховный визирь и сотворил молитву. – Он вознесет султана, доблестного наследника Византийской империи, царя обоих морей, владетеля Египта, Эфиопии, счастливой Аравии – родины пророка, земли Аден, Африканской цезарии, Триполи, Туниса, Кипрского острова, Родоса, Крита и других островов; императора Вавилонского и Бактрийского, Лаксы, Ревана, Карса, Эрзерума, Шехерезула, Моссула, Диарбекира, Дамаска, Алеппо, властелина Крымского ханства. Вознесет великий аллах сильного и храброго, как лев, султана Амурата царем персидским и эриванским…
Верховный визирь Магомет-паша, зная нрав султана, добавлял к его титулу многое на всякий случай – загодя.
Большая чалма султана сверкала ослепительной белизной. Одежда его блестела золотом. Пояс искрился множеством алмазов и жемчугов. Он легко ходил по коврам. Проницательные глаза султана, неуловимые и быстрые, беспокойно метались. Выслушав восхваления визиря, Амурат сел, развалясь, на большой, вышитой золотом подушке. Подавшись вперед, султан положил свою крепкую руку на колено, остановил взгляд на Магомет-паше, как будто ожидал от верховного визиря еще каких-то слов.
Осторожный Магомет-паша, однако, ничего не прибавил к сказанному.
Султан спросил:
– Здорова ли султанша?
Магомет-паша покорно ответил, что султанша здорова и желает Амурату побольше тепла и солнца.
– Крепки ли стены тюрьмы моего брата Ибрагима?
– Султан султанов, царь царей, государь всех мусульман, – ответил верховный визирь, низко согнувшись, – тюрьма Ибрагима весьма крепка, но власть всесильного Амурата еще крепче.
– Султан султанов, – сказал и Фома Кантакузин, – легче верблюду переплыть Черное море, нежели Ибрагиму покинуть тюрьму в Галате.
Султан едва заметно улыбнулся: он остался доволен ответом остроумного грека.
Магомет-паша вспомнил о страшных днях, когда султан в великом гневе безжалостно умертвил всех своих братьев и едва не убил свою мать, пытавшуюся спасти детей. И только беспутный, ленивый и слабоумный, трусливый и безобразный Ибрагим спасся от смерти. Но Амурат заточил Ибрагима в тюрьму и велел янычарам держать ничтожного урода под стражей до тех пор, пока он не отдаст свою душу аллаху.
Не торопясь, султан спросил:
– Правда ли, что крымский хан Джан-бек Гирей дал обещание держать с русским царем крепкую дружбу и любовь?
Магомет-паша молитвенно приложил руку к груди.
– Аллах! – сказал он. – Джан-бек Гирей действительно обещал это.
Амурат злобно сжал губы.
– Так ли? – спросил он Кантакузина.
– Не совсем так, – сказал посол. – Джан-бек Гирей, как и султан султанов, царь царей, всесильный Амурат, не признает всех титулов царя московского.
Султан блеснул зубами.
– Титул царя я презираю!
– Джан-бек Гирей короля литовского пограбил, – сказал посол, – несметное богатство в Бахчисарай привез. Людей захватил, сокровища забрал.
– В Бахчисарай? – гневно спросил султан. – Джан-бек – лиса, все от меня утаивает. Многие места он, Джан-бек Гирей, пограбил, Бегадыр-Гирея, брата родного, обобрал, – мне не сказал. Слышал я, что и Сафат-Гирей султаном недоволен. В Адзаке[18] нет тишины. Ай, Русь, казак якши![19] Гусейн-паша, Пиали-паша и Мустафа-паша – яман![20] – горячо проговорил султан. – Не выполняете моей воли! Тайной мысли султана не знаете! Ключи к постыдной ненавистной Кизилбашии находятся в Адзаке… Путь в Астрахань сегодня ночью приснился мне.
Верховный визирь и грек Кантакузин упали на ковер, головами к ногам султана.
– Султан султанов, царь всех царей, – сказал верховный визирь, не поднимая головы. – Могущество твое должно иметь границы: перейдя их, мы навлечем против себя опасных врагов.
– Не ослышался ли я, Магомет-паша? – спросил султан. – Ты ли сказал это, верховный визирь?
Магомет-паша не замолчал, наоборот, продолжал поспешно:
– Султан султанов, царь всех царей! Татары Крыма ненадежны.
Султан вскочил, оттолкнув от себя подушку. Глаза его метнули в верховного визиря гневным огнем. Фома едва дышал, не решаясь встать.
– Неблагодарный! Как ты посмел сказать мне это? Разве я уж отомстил за трехсоттысячное войско султана Селима и сорокатысячное войско Девлет-Гирея, погибшие под Астраханью? Разве ты забыл донского атамана Черкашенина? Как он Адзак пожег! Порох взорвал! Ум твой короче заячьего хвоста. Какую же награду придумать для тебя за твои трусливые слова?
– Казни меня, султан, – сказал верховный визирь, – но я должен сказать тебе, царь всех царей, правду, большую правду.
Султан прислушался.
– Скажи, – сказал он нетерпеливо.
Умный Магомет-паша тихо, размеренно произнес:
– Когда Русь поднимется от разоренья, очистится от смуты и окрепнет, – она пойдет, султан султанов, в Адзак, чтобы захватить ключи к морю.
Тут и грек Фома вставил:
– Союзников найдет, твоих завистников…
Султан, сдвинув брови, не перебивал. Грек продолжал:
– Речь Посполита могла бы заключить с Русью вечный мир. Тогда… нехорошо.
– А мы заставим Польшу дань заплатить, – с горячностью прервал султан. – Польше запрет дадим брать Подолию, Украину и Русь. Польша давно ищет престол на Руси. И с Руси дань возьму. Вчера пришли в диван[21] татары царств Казанского и Астраханского. Просили меня освободить их от русских. Я им халаты дорогие дал, велел пока терпеть. Татары и башкиры просили меня принять их в подданство. Все они жаловались на московских людей, которые их побивают и разоряют.
– Султан султанов, царь всех царей! – возведя руки к небу, сказал Магомет-паша. – Будь осторожен…
– Султан султанов, царь царей, – промолвил Фома Кантакузин, – все христиане мечтают, чтобы бог дал им хотя бы малую победу одержать над турками.
– Багдад возьму! – запальчиво крикнул султан и забегал по комнате. – Медлить не стану! Султану Баязету обрили бороду. Я обрею бороду Сафату, шаху персидскому. Кто не одобряет это? Я посрамлю Сафата! В горле стоит у меня Багдад!
– Бери Багдад, султан султанов, царь всех царей, – соглашался послушный грек, – но торопись. Я знаю: если русский царь заключит мир с Польшей – и запорожские черкасы не станут буйствовать против царя. А если царь окажет помощь всем казакам на Диком поле – нам не видать Багдада! На Ширван иди, султан султанов. Казань и Астрахань потом возьмешь.
– Ты мудро рассудил, Фома, – сказал султан, остановившись возле посла.
– Аллах! – вскричал верховный визирь. – На небе Порты твоя звезда взойдет высоко!
Султан, кивая головой, глядел на верховного визиря милостиво. Он жестом пригласил его сесть. Магомет-паша и грек Фома присели на подушки. Ковры пестрели на полу и стенах. Шелк струился всюду.
Султан смеялся, когда Магомет-паша стал читать персидские стихи:
О, если б черствости твоей я вновь потом не испытал!
О, если б вероломства бич, которым хлещешь ты меня,
Любовь позорную мою хотя бы насмерть захлестал!..
Фома Кантакузин рассказывал султану о Девлет-Гиреях.
– Султан султанов, – говорил Фома, держа на длинных пальцах пиалу с чаем, – в Крыму есть две ветви Гиреев: Девлет-Гиреи и Чабан-Гиреи, оспаривающие престол.
– Знаю, – сказал султан. – Что дальше?
– Чабан-Гирей – пастухи, произошли они от знатной ханской жены Девлет-Гирея, которая имела с пастухом сладкую любовную связь. Родился сын – Чабан-Гирей!..
Султан смеясь сказал:
– Спорить не о чем. Я признаю и ту, и другую ветвь Гиреев, но только бы они храбрее защищали Порту.
– И я так думаю, – сказал Фома.
Верховный визирь забавлял султана сказками, Фома Кантакузин – хитрыми планами.
На ковре дымились три пиалы.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Распахнула Москва все двери свои. В царских хоромах, вверху и внизу, не только двери – все окна слюдяные, большие и малые, были раскрыты. А на дворе стоял небывалый крещенский мороз. Лютая стужа сковала Москву-реку. Крупчатая пороша, подхваченная ветром, словно волной морской, катилась по узким улицам и мчалась на пустыри.
В каждом боярском дворе, в каждом богатом доме готовились к торжеству; на черных дворах кололи дрова, рубили головы индейкам, курам, прирезывали поросят да яловиц.
С царского подворья катили кадки с пивом, бочки с медом, с заморскими винами и с русской брагой; бабы в коротеньких шубейках с подоткнутыми подолами несли тазы, казаны, ведра с солониной. Пекли перепечи[22] с начинками. В чанах, на сковородках и в котлах кипели яства. В домах и хоромах стояла духота. По Москве уже с утра бродили пьяные. Питейная торговлишка шла бойко. Пузатые кади с водкой стояли прямо на улицах перед кабаками, а возле кадей – людей тьма тьмущая!
Москва гуляла!
На Красной площади, на главных улицах и площадях, по царскому указу, черных мужиков и войско стрелецкое поили вином бесплатно, добрым вином, резким квасом, и терпкой брагой.
Одни подходят. Другие пьют. Иные падают… «Пей, пока пьется! – кричат москвичи. – Лей, пока льется! Шуми, пока гуляется! Единожды живет человек на белом свете, и единожды ему помирать надо! Пей бражное, то дело важное! Гуляй, Москва!»
А по какому такому случаю Москва разгулялась?
Царя женили!
За три дня до свадьбы в царские хоромы с великим торжеством ввели девицу Евдокию Лукьяновну, боярышню Стрешневу. Били в тулумбасы, трубили в трубы медные, стреляли из ружей, в колокола звонили…
Стройна была Евдокиюшка Стрешнева, лицом бела, нежна, голосом приятна.
Царь Михаил явился к матушке. Она благословила сына и подарила образок, обложенный драгоценными камнями и серебром. Пришел затем царь к Филарету.
– Я, батюшка, – сказал он слабым голосом, – жениться согласен.
И Филарет благословил.
После этого великий государь поехал в Чудов монастырь молиться. Он ехал в больших санях. Людишки черные, завидев царя и сопровождающих бояр, кланялись в пояс, снимали шапки. Помолившись, царь вернулся в свои хоромы. Тут стали наряжать его к венчанью. Надели на него дорогой аксамитовый, обшитый жемчугом кафтан на соболях. Опоясали драгоценным поясом.
Вокруг царя толпились дьяки; подьячие, дворяне, стольники. И среди всех – князь Димитрий Михайлович Пожарский. Он был задумчив. Здесь были дружки с государыниной стороны: боярин Борис Шеин, князь Роман – сын Пожарского, молодцеватый и лицом красивый; дружки царя: Хилков, Одоевский, Димитрий Черкасский. Все они были в дорогих одеждах со стоячими воротниками, а на головах – черные лисьи шапки.
Тысяцкий боярин князь Черкасский важно подошел к государю, взял под руку. Царь подчинился тысяцкому, глянул затуманенным взором в его лукавые глаза и нетвердыми шагами пошел с ним по кизилбашским узорчатым коврам в Золотую палату. Он шел, тяжело дыша, словно его больная грудь была сдавлена железом.
Войдя в Золотую палату, царь не спеша поклонился на все четыре стороны, приметил многих, тихо вздохнул и молча сел в «большое место» на бархатное персидское сголовье[23]. Царь тихим голосом велел боярину Романову, князю Черкасскому и дружкам сесть подле него.
Царю исполнилось в тот день двадцать девять лет и семнадцать дней. Лицом он был несвеж, бледность лежала на лбу и на щеках, глаза тускнели, не радость пробивалась в них, а печаль глубокая.
В другом покое наряжали невесту царскую. Свахи, как птицы, щебетали вокруг нее: то примеряли платье, то камни гладили руками, то золотой венец разглядывали и удивлялись. В свахах были: боярыня и княгиня Прасковья Варфоломеевна, жена Пожарского; боярыня Олена Алексеевна, жена Черкасского; жена сына Пожарского княгиня Авдотья Андреевна и Марья Михайловна, жена Шеина. Дородные, белолицые княгини-свахи шумели больше всех. На столе стояли караваи, покрытые червчатой[24] камкой. Тут же стояли свечи венчальные: царская свеча – в три пуда весом, царицына – в два пуда.
Чертежное место в Грановитой палате, на котором должны были восседать государь и государыня, было обито темно-красным бархатом; на нем были положены два бархатных сголовья, шитых в один узор. И на каждом сголовье лежало по сорок соболей. Там же стоял широкий стол, покрытый тремя большими скатертями. На них лежали перепечи, сыр и стояла солоница.
Как бы очнувшись после сна, печальный царь поднял руку и велел послать за царицыными дружками, а невесте идти к чертожному месту.
Невеста проплыла тишайшим шагом через Постельное крыльцо. Когда она шагала, все замерло. Впереди Евдокии шли каравайники, свечники, фонарщики в кожухах и в черных шапках… Большие свахи, важно и чинно переступая, вели невесту под руки. А берегли ее свахи малые. По сторонам шли окольничий Гришка Волконский да дьяк Иван Болотников. Они строжайше берегли пути, чтобы никто ни за каким делом не перешел, упаси бог, дорогу. И, словно гусь покачиваясь, шел замыкая шествие, поп Иван Наседка. Процессия плыла, словно река.
Поп Наседка шептал молитвы и кропил святой водой чертежное место. После того невесту усадили на левое сголовье, а сорок соболей, которые лежали там, взял на руки краснорожий дьяк Вереев. Свахи стали за большой стол, а боярыни уселись по местам. Свечники со свечами стали напротив государева места справа, а каравайники с караваями и фонарщики с фонарями остановились с левой стороны – напротив невесты царя.
Когда все стали на свои места или уселись, дали знать государю, что ждет его невеста. Царь, услышав эту весть, не заторопился. Он послал сидеть в отцовское место боярина Ивана Никитича Романова.
Тот, войдя в Грановитую палату, остановился, разгладил не спеша седую густую бороду, ударил челом царской невесте и сел на лавке, повыше места матери невесты, рядом с женой своей Ульяной Федоровной.
Бояре и боярыни посидели, молча переглянулись, оглядели счастливую невесту с ног до головы и послали князя Мезецкого в Золотую палату с речью к царю. Князь поспешил.
– Великий государь, – торжественно и громко промолвил Мезецкий, войдя в палату, – настало тебе время идти к своему важному делу. Невеста ждет.
Царь поклонился низко, принял благословение протопопа и, окруженный и поддержанный под руки боярами, медленно переступая, направился в Грановитую палату. Впереди государя шествовал протопоп с крестом и кропил дорогу святой водой, позади – именитый стольник Гашев; за Гашевым – стольники и стряпчие.
Государь сел на свое сголовье справа от невесты. Два дьяка, Вереев и Подлесов, держали на руках восемьдесят царских соболей.