– Убьем! – подхватили казаки.
Тогда пристав Языков приказал заковать ноги и руки атамана в железо. И казаков всех заковали.
Подводы тронулись. Ульяна не отставала; в белой, забрызганной грязью шубке, в распахнутом белом платке поплелась она за подводами. Так шла Ульяна до тех пор, пока не упала посреди дороги, никому не нужная, чужая.
Темная ночь прикрыла ее.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
Ульяна брела дорогой на Белоозеро.
Вскоре она увидела большую деревню, разбросанную по косогору. Злобно залаяли собаки. Из крайней избы вышел седобородый мужичонка с бельмом на глазу. Он был в грязных холщовых штанах, в рваной рубахе.
– Ты чья, баба? – спросил он хрипло. – Откуда и куда спозаранку, по грязи этакой, путь держишь?
– На Белоозеро, – вздохнула тяжко Ульяна.
– На Белоозеро? Уж не в острог ли собралась сама себя сажать?
– В острог! А ты, видно, первым в селе проснулся? Поди, все люди спят еще?
– Пускай их спят. Я вот у столба день простою и копеечку себе на пропитание добуду. Ныне-то часто мужиков в острог везут, а они мне нет-нет да и дадут копеечку. Царь-то Филипке одноглазому не больно помогает.
– Возьми мою копеечку да покажи-ка мне избу, где б я могла передохнуть немного.
– Ты баба добрая. Пойдем. Сведу. У нас-то в деревнище есть такая старуха, Василиса. Всех странников кормит. Всех нищих поит. А коль надобно, и бельишко постирает. Пойдем!
Привел Филипка Ульяну Гнатьевну к подворью и дробно постучал по частоколу высокому. Из калитки вышла иссохшая женщина в заплатанном синем сарафане. Волосы на ее голове серебрились, как снег.
– Кого мне бог послал? – приветливо спросила.
Филипка сказал:
– Баба в острог сама идет. Жалко смотреть на нее.
Она ввела Ульяну в просторную избу. А Филипка снова пошел к дороге. Василиса накормила Ульяну и уложила спать.
Наутро рассказала ей о себе. Была она родом из старого русского города Мурома, где когда-то, по преданию, родился славный богатырь Илья Муромец. Шести лет осталась без матери и была в тягость бабке своей Анастасии Никифоровне, просившей подаяние на паперти церковной. Отца Василисы запороли на конюшне князей Одоевских за то, что будто бы он сбирался сбежать на Дон и подговаривал к тому же других мужиков. А бабка после того умерла скоропостижно возле часовенки. Василису поили и кормили бедные люди, одевали тетки. А когда Василисе пятнадцать лет минуло, вышла она красавицей на удивление всем. Богатый князь Дружина Верхотуров прельстился ею и взял в жены.
– А любви моей к нему совсем не было, – говорила она Ульяне. – Шла жить с Дружиной по несчастью, по бедности. Богатство-то у него было великое, а душа-то – кривая. Бил мужиков. Бил баб дворовых. Морил людей голодом. Пожил со мною три годочка, да и пошел, по царскому указу, служить под Астрахань. Приедет в три года раз из Астрахани и снова туда же возвращается. Двух сыновей прижили. Хозяйство на мне держалось. Мужикам при мне легко жилось. Но вот беда случилась: по наущению богатых же, врагов Дружины, вскоре саблей зарубили моего старшенького, Никитку, а меньшего-то, Алешку, убили вскоре на царской службе… Просилась в монастырь… Но Дружина Верхотуров был своенравный, гордый, не дозволил покинуть его: «Что чернь злобная да голодная, что наши князья-соседи скажут? Взял-де себе голую, в приходе Лазаря, а она, вишь, от князя бежать в монастырь вздумала! Во срам перед боярами введешь! Прибью до смерти, а в монастырь тебя не отпущу».
И осталась она доживать свой век в его поместье.
«Гляди, Василиса, – говорил Дружина, – князю Одоевскому золотую шубу на соболях за астраханскую службу дали».
А Василиса кротко спрашивала:
«А тебе чего ж шубы не дали?»
«Князю Одоевскому кубок из серебра сам царь дарил».
«А тебе почто ж царь кубка не подарил?»
«Одоевскому пожаловано еще высокое именование наместника астраханского».
«А тебе почто же не пожаловано именование хотя бы верхотуровского? Был бы ты лучше наместником своих сыновей. А сыновей-то теперь нет! Сама я уже стара стала. Сделай милость, отпусти меня в монастырь на покаяние – твои да мои грехи замаливать».
Устраивала Василиса Дружине постель мягкую, богатую, с одеялами, лебяжьим пухом набитыми, а сама спала на голой печи.
– И как издавна водилось между боярами, – рассказывала Василиса, – завистливого да жадного Дружину Верхотурова очернили князья Одоевские, ближние царю бояре. А славились Одоевские на всю Русь своей жестокостью безмерною. Мужики везли им и воск, и мясо, и янтарный мед, и шерсть, и лен. А им, жадным, все было мало. Пороли кнутами за все: за сено, ежели его не в срок привезли, за солому, за хлеб, взятый взаймы, с условием отдать втройне… Куда мужику податься? Платить нечем. Хлеба и денег взять негде. Ну и бежали за Волгу, на Дон, в другие места необжитые. А нет – бежали к таким князьям да боярам, кто слыл подобрее, помилостивее.
У Одоевских хлеба не выпросишь. Поставят печать из черного воску на донесении старосты – на конюшне выпорют! Поставят печать из белого воску – не милуют и не больно жалуют! Поставят печать из серого воску – милуют, но не жалуют.
Торговали Одоевские мужиками, детьми да бабами. Цена известная: мужик с женкой, с тремя детками – двадцать рублей. Хочешь – бери, а нет – отваливай!
Такими были Одоевские, Стрешневы, Салтыковы, Романовы, Шереметевы…
Сослали князя Дружину Верхотурова, по указу царя, на Белоозеро.
И сгинул там Дружина.
И с той поры Василиса, раньше лишь исподволь помогавшая бедным, почти все богатство скупого князя нищим да убогим раздала.
Соседи говорили нищим: «Почто вы ходите к ней, к Василисе? Ведь она сама уже близка к голоду». А нищие отвечали: «Да у нее и хлеб черствый сладок: последним куском готова поделиться».
– …За милым и на край света пойдешь, – напутствовала она Ульяну, – а от немилого и в монастыре спасенья не сыщешь… Вот гляжу я на эту дорогу и вспоминаю: по ней Болотникова везли в Каргополь. Стража была великая. А за ним на телегах – четыре тысячи мужиков из его войска. Доставили в Каргополь да всех в Лаче-озере перетопили. Вот и называют ныне то озеро не Лача, а Плача. Зло какое сотворили!
Ульяна с тревогой подумала: «Не утопят ли в том озере и Алешу моего любимого?»
– На Белом озере, – говорила хозяйка, – я там бывала, когда туда мужа моего сослали, – тяжко живут заключенные. Но ты не страшись! Смело иди. Коль духом сильна, дойдешь! Воевода Иван Борняков, сама увидишь, предерзостен. Крепись! Дьяк Мишка Светиков таков же. И подьячий Заденский таков же. Буйство у них на буйстве. Опасайся и наглецов – боярских детей: Жданку Кобозева, Леонтия Горяинова, Богданку Ходнева. Иди, Ульянушка, да не поминай меня, старуху, лихом. Дорога у тебя нелегкая, дорога горькая.
Дала она Ульяне ковригу хлеба, благословила на прощание.
И пошла Ульяна кандальной дорогой в Белоозеро.
Днем и ночью шла она, почти без отдыха.
Деревушки попадались ей жалкие, соломой почерневшей крытые, прижавшиеся к земле. Но куда ни глянет она – шумят высокие и густые леса. Сосны под ветром, как струны, звенят. Трепещут листья осин. Березки! Озера синеватые! Всей грудью вольно дышится…
И чем дальше шла она на север, тем гуще становился лес. То птица взлетит неожиданно, заденет крыльями за лапчатые ветви сосны и пропадет где-то в темноте безмолвной округи, то зверь перебежит украдкой дорогу и скроется.
И сколько же птицы да зверья разного в этом краю озер!
Зеркальные озера поблескивали то справа от дороги, то слева. Сколько в этом краю озер?!
Тиха и безлюдна дорога.
Сзади заскрипели колеса колымаг. Возницы на колымагах сидели суровые, молчаливые. Сермяжные мужички! В руках вожжи. Кони, пар от них валит, едва-едва тянут возки, пофыркивают. В колымагах сидят арестанты – все те же сермяжные русские мужики. Нестриженые, небритые, немытые, голодные. Эх, матушка Русь! Глаза горят у мужиков то грозно, то тускло. Стрельцы покрикивают на них и стегают плетками уставших лошаденок.
– Не при телега на телегу, вожжа тебе в хвост! Вороти влево поживее.
– Эй, баба! – грозно крикнул стрелецкий голова. – Верни-ка с дороги. Аль те то в диковину! Глазища раскрыла!
А стрелец, ехавший рядом с ним, сказал:
– Эй, ты, Сидорка, сади-ка ту бабу к себе за седло. Теплее будет!
Стрелецкий голова от удовольствия оскалил желтые зубы:
– Сади таку бабу на кобылку – кобылка сразу упадет.
Стрельцы засмеялись.
Колымаги и конные стрельцы скрылись за поворотом дороги. А Ульяна все шла и шла.
И вот наконец раскинулось перед нею Белоозерье.
Широкое озеро. А вокруг все лес и лес. Чернели остроги меж зелени лесной. Над Белым озером склонялись могучие березы и будто тихо плакали.
В съезжей избе Ульяна нашла воеводу Ивана Борнякова. Боярин учинил ей допрос.
– Чего тебе, баба, надобно? – грозно спросил воевода.
Ульяна сказала ему, что в съезжей избе, при всех, ей говорить не велено. Воевода ухмыльнулся, важно развалясь на лавке, лукаво подмигнул Мишке Светикову: «Видал, мол? Бабенка что мед!»
Тот мигнул подьячему. Подьячий тоненько хихикнул.
– По какому же делу ты заявилась сюда? – спросил воевода. – Не края ли наши тебе понравились?
– Пришла я по царскому делу, – твердо сказала Ульяна.
Дьяк и подьячий навострили уши. Боярин поднялся кряхтя и, едва передвигая заплывшее жиром тело, прошел в сени.
– Ну, сказывай!
– По указу царской матушки, Марфы Ивановны, мне велено повидаться с атаманом Алешей Старым.
– Так, так! Сказывай правду, да врать не вздумай, – потеребив густую бороду, проговорил воевода.
– Велено мне с глазу на глаз поговорить с ним.
– Так, так. А ежели все то и не так? Стало быть, тебя, бабу, в острог впустить надобно? Царский указ – одно… а наказ матушки, выходит, – другое. Нескладно… Без Мишки Светикова, пожалуй, не разобраться мне. Эй, дьяк! Иди-ка живо сюда! – закричал воевода.
Дьяк тотчас же выскочил в сени.
– Ась?
– Вот баба пришла тут от царской матушки. Бывало ли так когда в острогах?
Светиков смущенно сказал, что такого николи не бывало.
– Вот те и так! – крепко задумался воевода. – Быть в смертной казни… Не врет ли баба? А нет ли у тебя письма какого от царской матушки? – спросил он Ульяну.
– Письма, матушка сказала, не надобно, – ответила Ульяна, – чтоб царскому указу порушки не чинить.
– Ну, как же тут быть? – ломал голову воевода, глядя на Мишку, но тот недоумевающе дернул плечами. – В острог бабу впускать – нескладно. Атамана из острога вывести – тоже нескладно. Вот, дьявол те подери, загадка какова! Сведи-ка ты бабу в мой терем, а там посмотрим.
Ульяну привели домой к воеводе. Там встретила ее тучная говорливая боярыня, Ирина Власьевна.
– А каково ныне здоровье царской матушки? – с любопытством спрашивала она. – Каковы носят наряды московские боярыни и боярышни? Хорошо им там, в Москве, а я вот заброшена горькой, несчастной судьбиной на Белоозеро.
Ульяна рассказывала ей, а она умиленно слушала, сложив на груди пухлые руки. А когда Ульяна, известная в Москве швея и мастерица, показала ей расшитую серебром легкую накидочку с царскими именами, у боярыни глаза разгорелись.
– Нам бы вот подружиться надобно. Нам-то давно надо бы быть всех ближе к царской матушке. Гляди, и моего Ивана приблизили бы в Москве к царю.
– Дело не столь трудное, боярыня. Похлопочу.
Боярыня совсем растаяла:
– Давно сказываю Ивану: «Не шуми ты, ради бога, на Белоозере, зла людям зря не твори, живи ты лаской, держись царя, чти матушку царицу и патриарха святейшего». А он у меня неуч, приладиться к сильным не умеет. Вот и сосет свою лапу, словно медверь в берлоге…
И вдруг воевода надумал – приставил к своему подворью стражу. Заметив это, боярыня разгневалась:
– Зачем ты стражу сюда поставил?
– Не твоего ума то дело.
– Как это так – не мое дело? Меня, что ль, станешь сторожить?
– Не лезь куда не велено!
– Как так – не лезь?! Эко боюсь! Убери ты прочь со двора всех соглядатаев! Чего ты, пень-колода, вздумал людей смешить? Аль негде власти своей показать? Дело тут царское, тебя касается.
– Коль, надо будет – уберу.
– Баба от царской матушки пришла, она не кто-нибудь, а царская швея, а ты – стрельцов во двор! Ты погляди, что мастерит она для царской матушки…
Стрельцов убрали.
– Ты бы теперь случай нашел из этой проклятой берлоги выбраться. Век проторчишь с тобой в дыре! Дурь-пень-колода! Тебя все дьяк твой Мишка путает. Вот доберусь я до него – не возрадуется.
– Да не шуми ты так. Тут подозрение было… Дьяк сказывал, что ныне…
– Я так и знала. Дьяк! Вот идолище! Делай ты свои дела все втайне, без дьяка. Который раз твержу…
– Да как же без дьяка? Без Мишки? Втайне? Я грамоте-то не учен. Попробуй без него – дров наломаешь…
Тут воеводиха совсем вскипела:
– Попробую!.. Чего нам голову ломать? Баба приехала такая, которая нам пользу принесет. Ты видел знаки царские на рукоделье? А полотно какое тонкое? А кружева? То не московские, а из Венеции привезены!
– Да, может, баба-то подослана? – шепнул ей воевода.
– А чепуховину ты мелешь!
И воевода сделал так, как повелела ему воеводиха.
Атамана Старого привели в дом воеводы. Вошел он заросший и похудевший.
– Кому я надобен?
Боярыня сказала:
– Войди в ту горницу. А ты, – повелительно заявила она воеводе, – возьмешь потом от атамана Старого бумагу. Так-то, мол, и так было дело. В ответе перед царем не будешь. В Москве там все едино, что царь, что матушка царя. Поладят.
Шагнул атаман в горницу и, словно молнией сраженный, остановился:
– Ульяна!
– Алешенька, – встрепенувшись, крикнула она и кинулась к нему.
Воевода и воеводиха тихо приникли к дверям.
– Да ты же сгинешь здесь понапрасну!
– И сгину! Только с тобой. С тобой!
– А понапрасну! И не дело… Ты нам нужна в Москве. Ты всему Дону нужна в Москве. Аль непонятно? Вернись в Москву… А не вернешься, моей любви к тебе не будет.
Ульяна что-то шепнула ему. И он крепко обнял ее и сказал:
– Как только прибудет новая станица с Дона, ты передай казакам и атаману – пускай они пуще прежнего берегут землю русскую. Пускай они бьют ворогов, не щадя голов своих. Пускай они принимают беглых на Дон с Руси мужиков. Живется мужикам куда как худо у бояр. И еще: пусть там, на Дону, нас не забывают, отписки шлют царю, чтоб вызволить нас из беды. Вот для какого дела тебе надо быть в Москве.
А чтобы слыхали там, за дверью, добавил:
– Премного благодарен царской матушке. В остроге не забыла.
– Слышал? – шепнула воеводиха за дверью.
– Слышал, – ответил смущенно воевода.
– Твой Мишка Светиков туман тебе в башку всегда пускает. А атаман, как видно, не злодей…
– Да, видно, так…
Старой еще сказал:
– Тебе, подруга моя верная, быть негоже тут…
– Ой! Без тебя мне не будет жизни не только что в Москве – нигде! – ответила она, не отрывая жадного взора от искрящихся глаз атамана.
– Запомни – Дон без тебя в Москве осиротеет! Велю тебе…
Тогда она вздохнула глубоко и сказала покорно:
– Коль ты велишь, то я вернусь в Москву…
В горницу вошла воеводиха. За нею сопя вошел воевода.
– Пиши-ка, атаман, бумагу нам, – сказала боярыня не так-то строго.
– Какую мне писать бумагу и зачем?
– С благодареньем матушке за все.
– Согласен. Напишу.
Но воевода заметил осторожно.
– Да ведь в указе царском сказано, чтоб никто к ним письма не писал и от них письма не взял…
– То дело не твое! Ты помолчи, – разгневалась воеводиха. – То не дозволено другим, а царской матушке да нам дозволено.
Воеводиха принесла чернильницу, бумагу, гусиное перо. Но атаман, подумав, сказал:
– Писать такой бумаги, пожалуй, незачем. Поедет баба на Москву и все там скажет матушке.
– И я так думаю, – облегченно согласился воевода.
А воеводиха, кося глазами, буркнула:
– Тогда ищи подводу. Вот тут власть воеводы покажи.
Подвода нашлась быстро. Ульяна простилась с атаманом. И когда два стрельца повели Алешу в набитый людьми белоозерский острог, Ульяна села рядом с возницей и поехала, оглядываясь, по той же кандальной дороге в Москву.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
После молитвы Марфа сказала сыну:
– Садись подле меня и слушай. Тебе, Михайло, пора жениться!
– Я, матушка, женатый – ты ж ведаешь сие. Мне б только повенчаться надобно.
– Ах, повенчаться! – всплеснув руками, проговорила с сердцем Марфа. – С кем же ты венчаться станешь?
– Аль ты не знаешь, матушка? Да с Марьей, – ответил царь не колеблясь.
Марфа вздохнула глубоко:
– Ох, мой мучитель! Одно несчастье принесла нам в дом твоя Марья. Который год нет от нее мне житья и радости: куда ни гляну – Марья! А злые языки плетут, плетут на нас, что хотят плетут, забудь ты Марью – она нам неровня.
– Забыть Марью мне не можно! – воскликнул он.
Марфа разгневалась.
– Забудь, я говорю! – твердо сказала она, дрожа всем дряхлым телом. – Не дали злые люди соединить ваши сердца – подумай о другой. Женись-ка заново! Дела все старые уладь, чтоб чернь не каркала. От народа черного нигде не скроешься. Повсюду разнеслось уже, что Марью Хлопову мы сгубили. Видать, сама Марья язык не держит за зубами. И бабка Марьина, Федора, исподтишка кусает нас. Гаврила Хлопов, да сам Иван, да вся родня ее, дядья да тетки галдят о том же да шашни водят.
– А кто ж, матушка, станет молчать, коль так ее обидели? Обида кровная, – сказал Михаил. – Я, матушка, Марью возьму в хоромы. Честь я свою спасу. А тебя, матушка, прошу – других невест не выбирай мне. Горя от них только прибавится. И ежели, матушка, свет перевернется – все равно Марью возьму.
Марфа ногой топнула.
– Как бы не так – убиваться! – крикнула она. – Слушай меня! Первое дело – сквитаешься с Салтыковыми, сошлешь в острог их. Вся чернь угомонится: чернь Салтыковых не любит. А матерь их, трухлявую сороку, жабу вертихвостую, черницу Евникею, – оттуда все зло пошло, – сошли немедля в Покровский монастырь, на Суздаль. Пускай там крякает да стрекочет. Бориса Салтыкова кинь в вотчину брата его, в село Ильинское, на Вологду. Михаила Салтыкова надо бы свезти в Кошкинскую волость – в Галицкую вотчину. Им негоже более быти при тебе и видеть твои государевы очи. Поместья и вотчины вели забрать на нас. Пошли в подворья к ним побольше приставов и повели им всем готовиться в дорогу. А ехать Салтыковым за их неправды и измену немедля, завтра же!
Царь задумался: «Сослать Салтыковых за измену – это дело. Сам помышлял Марью забрать в Москву. Гляди, весь узел запутанный развяжется».
– А дело сделаешь, – настойчиво продолжала Марфа, – возьмешься за другое. Не все вдруг. Откажешь Хлопову. Письмом изложишь, складно будет.
– Ну, так не будет, матушка! – промолвил царь.
– Будет! Я повелела, так все будет. Иначе и не быть… Не откажешь Хлопову?
– Не будет этак, матушка. Не будет!
Марфа пронеслась по терему, как птица черная. Остановилась перед сыном, впилась в его глаза жадно и зловеще:
– Нет, будет! Иначить я не стану. Обдуманное бог благословляет. Разумей! Замнется дело Марьи, забудут на Руси, что ты да я в невесты выбирали Хлопову. Выбрали, что же – разонравилась. Ишь ты, какое дело важное!.. Взять же нам Марью Хлопову опять в хоромы – позор один. Скажут: сами-де Романовы выгнали Марью, и, убоявшись, знать, гнева божьего, сами сызнова взяли ее…
– Нет, матушка, я на себя возьму двойной позор за Марью.
– Вздор! А там гляди! Если возьмешь ее, на чужой роток не накинешь платок. Все загалдят: больную-де Романовы вернули! Обдумай крепко. Иди-ка напиши отказ Ивану Хлопову. А Марье прибавь милости твоей и жалованья. Она радехонька станет и на том… Да думай лучше о других делах. На Дону дела есть важные. О них еще подумай.
– Какие ж там дела? Ты, видно, лучше знаешь? – спросил царь.
Марфа прищурила лукавые глаза:
– Оплошку мы допустили. Весь Дон взбунтуется из-за ссылки Старого Алексея. Из одной искры полымя пойдет до неба. Жарко тогда станет всем. Действуй добром. Приведи все в тихомирье… Султан-то – я бабьим умом дошла – плетет большие сети. А послы твои в Царьграде что воронье безглазое, только бумаги пачкают чернилами, а дела – ни на грош. Доглядывай и за послами. Столкуйся с Филаретом. Пошли бумаги дельные на Дон. А Марью забудь. Московскому государству из-за пустого дела порухи допустить не можно. Ступай-ка к отцу. Ступай! Дела твои не ждут…
Царь, чувствуя себя бессильным повернуть судьбу по-своему, вышел из хором.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
За слюдяными окнами хором заунывно гудели колокола. Два государя сидели друг против друга. Великий патриарх, пощипывая белую бороду, напряженно думал: Михаил потребовал вернуть в хоромы Марью Хлопову.
– Без Марьи, – говорил он, – мне быть не можно.
Филарет выслушал сына, погладил бороду и молча изложил на бумаге свое отцовское непреклонное решение:
«Государь, царь и великий князь Михайло Федорович всея Руси и отец его, великий государь, святейший патриарх Филарет Никитич Московский и всея Руси велели вам, Борису да Михайле Салтыковым, сказати неправды и измену вашу… Всем людям Московского государства ведомо, какая к вам была государская милость и жалованье, и учинены были по государевой милости в чести и в приближении не по вашему достоинству паче всей братьи своей. И поместьями и вотчинами пожалованы вы многими, чего ни за кем нет… В прошлых годах взята была ко государю на двор, для сочетанья государского законного брака, Марья Ивановна, дочь Хлопова, и жила она вверху не малое время. И нарекли ее царицею, и молитва наречена за ней была, и чины у ней были по государскому чину: дворовые люди крест целовали ей и на Москве, и во всех епископиях бога за нее молили, а отец ее и родство Хлоповы и Желябужские были уже при государе близко…»
Перо остановилось. В пронзительно острых глазах Филарета сверкнули огоньки ненависти к Салтыковым, не оправдавшим доверия государя.
Патриарх качнулся и снова заскрипел пером:
«…И вы, побранясь с Гаврилой Хлоповым с товарищи, для своей недружбы любити их всех не почали, а для того, чтоб вам одним быти при государе, – вашей смутой начала быти Марья Хлопова больна…»
Здесь Филарет, обмакнув перо, спросил у сына:
– Так ли начернил?
Царь, помедлив, ответил:
– Так, батюшка.
Перо Филарета писало дальше:
«…И вы, Борис да Михайло Салтыковы, сказывали, что Марья больна великой болезнью и излечити ее не можно, и будто тою болезнью была больна на Угличе еще одна женка, жила она с год и померла… И вы то солгали для своей недружбы. А дохтур Фалентин и лекарь Балсырь перед государем сказали, что у Марьи болезнь была невеликая. Вы ж сказывали нам не то, что дохтуры нам говорили, и лечити Марью не велели. И с верху она была сослана не по правде, а по вашему, Борисову и Михайлову, доносу, без праведного сыску… Государевой радости и женитьбе вы учинили помешку…»
Царю казалось, что его судьбой играют: «Легко ли быть царем?» – думал он.
– Согласен ли со мной? – спросил Филарет и всмотрелся в Михаила.
– Согласен, батюшка! Мои дела не выткут полотна. Да ум мой прослаб от всех мирских бурь.
– Тебе ли говорить? Ты есть избранник, народ тебе крест целовал и присягал. Все, что мешает государству, уничтожай.
Колокола гудели. Дождь лил, бил по слюде окон. В хоромах было тихо. Степенный Филарет писал не торопясь:
«…И то вы делали изменою, забыв государево крестное целованье и государеву великую милость; а государева милость была к вам и к матери вашей не по мере, и пожалованья были вам честью и приближеньем, паче всей братьи своей, и вы то все поставили ни во что, и ходили не за государевым здоровьем, а токмо и делали, что себя богатили, и домы свои, и племя свое полнили, и земли крали, и во всяких делах делали неправды, и промышляли тем, чтоб вам при государевой милости, кроме себя, никого не видети, а доброхотства и службы ко государю не показали…»
Царь Михаил прочитал написанное и улыбнулся. Ему казалось, что дело клонится к его благополучию.
«Государь, царь и великий князь Михайло Федорович всея Руси, – прочитал царь, – и великий государь, святейший патриарх Филарет Никитич Московский и всея Руси большого наказания над вами не велели, а велели вас послать по деревням с приставы и женами вашими; а Евникею велели мы послать в Суздаль, в Покровский монастырь. При государе вам быти и государевых очей видети ныне непригоже; поместья ваши и вотчины велел государь взять на себя, государя…»
Филарет встал, походил спокойно и сказал:
– Ты руку приложи.
Царь подписал бумагу.
– Бориса вышлем в вотчину отца его, в село Ильинское. Михаила – в Галич! А ехать им – назавтра.
– Твоя воля, батюшка.
– Государя есть воля! – поправил Филарет. – Объявит Салтыкам наш приговор дьяк Грамотин.
– Воля твоя, батюшка… А как же с Марьей быть? – с опаской спросил Михаил.
Святейший сдвинул брови.
– Марья? – сказал он загадочно, скрестив руки. – Верно ли, что, не спросясь моего родительского слова, ты услал в Нижний Новгород Федора Шереметева за Марьей Хлоповой?
– Верно, батюшка. Жизни мне без Марьи нет!
– Черни бумагу по указаниям моим, коль ты свой разум потерял… Всякий земной человек найдет путь к истине. Мы найдем на Москве другую Марью. Покорись судьбе. Забудь ее! Бери перо.
Михаил взял перо. На бумагу упали слезы…
«Указ в Нижний Новгород Шереметеву, Глебову, дьяку Михайлову о немедленном возвращении в Москву и об отказе Ивану Хлопову. Государь дочь его Марью взять на себя не соизволяет… Ивану Хлопову ехать в свою вотчину на Коломну, и быть ему в вотчине по-прежнему, а теще его Федоре Григорьевне Желябужской, и детям ее быть в Нижнем у Марьи Хлоповой по-прежнему. А корм давать ей, бабке, и дядьям перед прежним вдвое…»
– Теперь, – с притворным смирением сказал Филарет, – руку клади к указу нашему.
Едва держа перо в руках, царь подписал и эту бумагу…
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
Из Москвы ссылали бояр Салтыковых. А солнышко играло яркое, веселое. Золотились церковные и монастырские купола. Птицы звонко пели.
Вышли из теремов на площади и улицы боярышни, празднично одетые, дородные боярыни, купцы рядов охотных, рыбных и зеленных.
Все на Москве с утра шумело деловито. Стрельцы спешили в Белый город. За ними туда же толпами валили люди всякие.
В это утро обидчики Димитрия Пожарского, донских казаков оговорщики, лютые злодеи Марьи Хлоповой – Бориска да Михайло Салтыковы, несогласные с указом царским, хотели предать пламени свои дворы. Но люди им не дали сотворить злое намерение: фитиль приметили у бочки с порохом под углом дома Салтыковых.
– Не нам, так и не вам, – сказал разгневанный Бориска, метнувшись к бочке. – Всё пропадай пропадом! – И сунул тлеющую кострицу в то самое место, где высыпал стежкой порох. Сам же боярин, волосатый, рассвирепевший, как лютый зверь, без шапки кинулся за терем.
– Стой, сатана! – крикнул сзади боярина мужик Прохор Косой. – Всю Москву, треклятый, запалишь!
Схватив боярина за кафтан, он со всей силой поднял и швырнул его в стоявшую подле двора подводу. Серые кони шарахнулись в сторону – доски на возу треснули.
– Стой, серые! – остановил их мужик. – Стой, кони!
К счастью Бориса Салтыкова, кони не понесли, а захрапев, остановились как вкопанные. Кострицу потушили.
А брат Бориса, Михайло Салтыков, смекнув, что дело это разбойное и может кончиться бедой, прыгнул в свою колымагу и по коням хотел было ударить.
– Стой, борода! – крикнул другой мужик, схватив коней его за уздцы.
Жена Бориса, дебелая Христя, заголосила на возу на всю Москву. Две девки ее взвыли как резаные.
Сбежались соседи.
– Аль на Москве подлых людишек мало? – сказал мужик Прохор Косой. – Подлых людишек пытали вы крепко: губы рвали, ноздри выдергивали, ухи резали. А пошто вам, изменникам, ноздри не вырвали? В Разбойном приказе Сашка-палач без дела сидит. Бояре знатные!
Не счесть народу, что набилось возле подворий Салтыковых. Шумят, галдят. Стрельцы толкают народ бердышами.
– Стравили, сатаны, женку государя! Народ убивали! – кричали мужики. – Набили свои хоромы добром краденым!
– Нечая Гришку, чтоб дел ваших боярских не распутал, в железо заковали, в тюрьму кинули.
– А ну-ка, честной народ, починай потрошить думных бояришек! Без них на Москве и государю будет вольготнее. Хватайте Салтыковых, бейте их до смерти!
Женка Михайла Салтыкова голосила на узлах:
– Ой, люди добрые, не дайте нас кинуть в тюрьму сырую! Помрем мы в чужом краю, и сгинем мы все на чужбине, за что – неведомо…
– Ай да царь Михайло Федорович! – ликовали многие горожане. – Усмотрел разбойников. Не пощадил и бояр ближних…
Борис Салтыков встал на возу, с кафтана грязь стряхнул, повел глазами мутными да как загорланит:
– Аль казна моя оскудеет, ежели я всех деньгой своей пожалую? Держи, людишки черные!
– Хитер больно, боярин! – крикнули в ответ людишки черные. – Деньгой, поди, не сманишь, коль не обманешь. Закинул петуха заместо селезня!