– А скоро выйдет такое, – передавал Татаринов слышанный им рассказ дьяка. – Не знает боярин грамоты – в тюрьму его! Не знает купец, как счет вести, – запереть лавку купца, пока не выучится… А пока суть да дело – пятую деньгу с людей вышибают! Поборы да пошлины непомерные на все устанавливают. В кабале простой народ неотступно держат.
Много наслышался и разузнал в Москве Татаринов и потом рассказал на Дону. Говорил о том, что мало кто из бояр может дать добрый совет, потому что царь жалует многих в бояре не по разуму их, но по породе, и многие из них грамоте не учены, спесивы, бесстыдны и неправедны.
Вон у дяди царя, боярина Ивана Никитича Романова одной дворни пять сотен человек; захватил в южной степи много земель, а в своих вотчинах всех обобрал и даже дворян пустил по миру.
Вернулся Татаринов в Черкасск и прямо к себе домой, а Варвары в землянке нет. Ждал, ждал – нет. Куда девалась?
Оторопел Татаринов и спрашивает у Каторжного:
– Набеги были?
– Набегов не было.
– Куда ж моя Варвара делась?
– Там она, за часовней, у «могилы» твоей. Пойдем!
Пришли к часовенке.
Могильный курган Татаринова поднимался выше часовенки. Возле кургана сидели бабы – старые и молодые. Прислонясь головой к серому камню, сидела заплаканная Варвара Чершенская.
Мишка кинулся к ней:
– Голубка моя! Да я еще жив, поверх земли гуляю! Ай, да еще погуляем!
– Мишка! Ой, вернулся?! – не своим голосом закричала Варвара, кинувшись ему на шею.
– Наш праздник. Жарче целуй!.. – сказал Татаринов, обнимая Варвару. – Несите сюда вина!
И принесли на «Мишину могилу» все: хмельную брагу, пиво, пироги. Прикатили кади с вином заморским. И завертелось казацкое веселье…
Татаринов рассказывал, что слышал на Москве.
– Неслыханное дело, братцы, прознал в Москве! – говорил он.
– Какое дело? Сказывай, атаман, – послышались возгласы казаков.
Татаринов сказал:
– Да ведь царя-то спасли люди добрые от лютой смерти. А он, вот царь-мякина, по воле матушки своей, спасителю своей жизни такую «память» учинил, что вся Москва диву дается. Галдят, шумят на Вшивом рынке мужики. На Трубецкой и на Варварке купцы этому поудивились, затылки только чешут. Бояре в бороды кряхтят.
– Ой, не томи, – заговорили атаманы, – живее сказывай.
– Слыхали? Мужик-то из села Домнино, близ Костромы, Иван Сусанин, спас царя ценой жизни своей.
– Ну, спас! О том вся Русь слыхала, – сказали казаки, – завел мужик в густой лесок с болотцами врагов земли, спесивых ляхов, а выпустить – не выпустил. За то убит был ляхами-панами. То ведомо повсюду старому и малому. Награды за то были царские да милости. А дале что?
– Награды?! – с горькой усмешкой сказал Татаринов. – Вот о наградах да о милостях спасителю государя и говорят в Москве, в Коломне, в Костроме, во многих городах…
– Да не томи, рассказывай! – настойчиво спрашивали казаки.
– Вот, слушайте, – говорил Татаринов. – По смерти костромского мужичка Ивана Сусанина в селе Домнино осталась его дочь Антонида Ивановна с малыми детьми Данилкой да Костей. Остался в ту пору и зять Ивана Сусанина Богдан Собинин. И вот царь-государь Михаил Федорович дал грамоту Собинину: половину деревни, где проживал Богдан, отдать ему и не брать с Богдана и с его потомства никаких податей, повинностей, кормов.
– Любо-дорого! – сказали все. – Пожаловано крепко, Живи богато…
– И мало еще того, – говорил атаман, – царь повелел своей царской грамотой, ежели который монастырь похочет забрать на себя село Домнино или полдеревни – не отдавать… Да только то дело доброе порушили начисто! Всего лишила Марфа потомков и родню Сусанина. Полдеревни и село Домнино отошли к монастырю, архимандриту Новоспасскому. А Антониде Сусаниной, Данилке да Косте дали ныне другую грамоту. Пожаловали, сказывают, Сусаниных пустошью Коробово. А пашни на ней совсем худые, перелог порос лишайником да лесом, в запустелом поле сена и семи копен не соберешь… Не зря ноне шумит Москва! Да дело ли? Он умирал за Русь, а сирот его монастыри пограбили. Все царь да матушка царя поперезабыли! Но Русь не позабудет Сусанина.
Рассказывал Татаринов и о том, как умирала царская матушка, окруженная притихшими боярами, попами, лекарями.
– Весь век свой прожила лукаво и рухнула, как дерево подгнившее. На словах Марфа Ивановна нас, казаков, привечала, ласково встречала и провожала, а ведь то по ее подговору царь-государь отправил на Белоозеро Старого с казаками. Салтыков-бояр тож в ссылку Марфа бросила, но когда при смерти уже была, потребовала, чтобы вернули их в Москву – потому-де родня царская, негоже им в ссылке быть. А Салтыковы – изменники народу, крестьян мучители, враги заклятые нам, казакам… И что только не плела она о князе Пожарском Димитрии, спасителе отечества и друге нашем, казаков! Иначе, как «Митькой-холопом», она, его не величала. Как нож ей острый в сердце было то, что чернь, простой народ, возвышает князя Пожарского, слушает его с доверием, памятует, что сделал он для родины в годину смуты, шатанья государства… Умирая, она свое твердила: «Ну, что ж там, Митька-холоп осерчал на нас? Обиду затаил? На пироги не звали? Ну, позовем. Спечем пироги, позовем». Плела старуха многое. Пожарский-де любит трапезы… Обильно любит! Он затрапезничал и в ту лихую пору у Ярославля, медлил с войском идти к Москве на выручку. Трапезничал у Троицы, у Суздаля за трапезой подзадержался. Мы то ему и вспомнили. Митька-холоп давно на нас в обиде. Да как же холопу не быть на нас в обиде? Отечество, как он себе вбил в голову, спас он да Кузька Минин! А главное и позабыл. Не будь на то господней воли да не было б у нас заступников святых, погибели отечеству и нам – не миновать. Мясник Кузька да Митька-холоп все взяли на себя, и хвастовство который год идет… Куда годится? А чернь все возвышает и возвышает Митьку, орет, рот до ушей раскрыв: «Нижегородцам сла-а-а-в-ва! Спасителям отечества Пожарскому да Минину сла-а-а-в-за!»
Известно, что старуха неохотно вспомнила о той царской грамоте, где было сказано: «Мы пожаловали Димитрия Пожарского за его верную службу. Будучи в Москве в осаде в нужное и прискорбное время, против врагов он стоял крепко и мужественно и многую службу и дородство показал. Голод и оскудение во всем и всякую нужду терпел многое время. А на воровскую прелесть и смуту не покусился. Стоял он в твердости разума своего крепко и непоколебимо, без всякой шатости». Зато Марфа словно в московские колокола звонила: «Мы щедро жаловали Митьку-холопа вотчинами, многими селами, деревнями, деревнищами. Дали мы ему всего по горло. Чего ему еще надобно?»
– Затерли внучат костромского мужика Сусанина! – громко говорили казаки.
– Затерли в толпе вельможных князей да знатных бояр спасителя отечества Димитрия Пожарского. Повознесли злодеев земли до небес, а ко двору приблизили людей корыстных и кривых. Перезабыли всё!
Казаки и атаманы спрашивали Татаринова:
– А не подумывает ли царь о том, чтобы крепить по Дону городки и строить укрепленья новые, послать нам в помощь стрельцов?
Татаринов отвечал:
– О том не ведаю.
Сказали атаманы:
– А то б не худо было. Еще ведь царь Федор стал ставить укрепленья добрые на сакмах и на татарских перелазах от Северного Донца и до Оки-реки. Поставил Белгород, Оскол, Валуйку. И Курск он укрепил, и Ливны, и Воронеж, и Кромы. И заселил он стрельцами, казаками городовыми, людьми ратными… Такие ж крепости построить надо поближе к Дону, к Азову.
– В Москве говорят о крепостях, да опасаются, как бы не вышло такого дела, какое вышло с боярином Бельским.
– Ай, ну! Рассказывай!
– Боярыня Бельская и по сей день убивается за своим именитым боярином.
– Ай, ну-ка, ну? Занятно! – Казаки насторожились.
– Да еще при царе Борисе Годунове в Изюмском посаде построилась крепость Царево-Борисовская – так говорят в Москве. Построил ту крепость якобы свойственник царицы Марии, ближний царя Бориса Годунова боярин Бельский. Построил ее крепко, скоро, здорово. А жил тогда царь Борис Годунов с боярином Бельским душа в душу. Он спас боярина Бельского от гнева людского, от зйобы людской в московском мятеже. Боярин Бельский стал тогда неправдой вымещать на всей московской черни. Стал шибко богатеть…
– Все они, бояре, кровь нашу сосут…
– И вот, по зависти людской, перед царем Борисом Годуновым ближние бояре оклеветали Бельского. В Москву со всяких городов посыпались доносы Годунову. Один донос грязный, другой – еще грязнее. Построил-де боярин Бельский Царево-Борисовскую крепость, напился, залез на самую высокую стену и стал орать охрипшим голосом: «Царь-то Борис сидит ныне в Москве и Русью правит, а я себе буду теперь сидеть царем в Борисове!»
– Ха-ха! Вот уморил! Ха-ха! – смеялись казаки: – Царем в Борисове?! Придумал же боярин Бельский! Ха-ха! Царем!
– А что же царь Борис? – спросил один казак.
– Да что ж тут царь Борис? Казнил он Бельского.
– Да н-ну?! Выходит, клевета мирская сильнее вражьей пули?
– Выходит, так, – сказал Татаринов. – А теперь боярыня Бельская в безумии бродит меж двор, да все покойного царя Бориса проклинает.
– Ой, страху-то! – сказали бабы. – Жалко боярыню!
– А вы, бабы, о боярыне не шибко тужите. Бояре есть бояре. Себя жалейте, – сказал Татаринов, – детей своих! Дел на Руси немало.
* * *
Над городом Черкасском светила голубовато-бледная луна, и стежка серебристая и длинная пересекала Дон широкий, его протоки. Кругом все тихо было, нет никого на улицах, опустел майдан.
Вдоль стен высоких земляных, у башен каменных ходили молча часовые, перекликаясь изредка:
– Не спи, казак!
Стояла тишина такая, что можно было слышать взмах крыльев птицы да тихий всплеск воды в Дону и в ериках.
Михаил с Варварой шли не спеша по берегу реки, вдыхая свежий, бодрящий воздух степей, прохладу воды донской. Шли они к реке узкой улицей, счастливые и радостные. Она говорила:
– Любимый. Ненаглядный. Я снова с тобою…
Он нежно прижимал ее, ласкал своим открытым взглядом.
Подойдя к берегу, атаман Татаринов низко поклонился Дону.
Они уселись на берегу реки. Безмерно радуясь, что возвратился муж благополучно с пути опасного, с дороги дальней, Варя расспрашивала жадно про Москву:
– Ты ведь бывал в хоромах царских?
– Бывал.
– Видывал ли царицу Евдокию? Говорят – первейшая красавица. А правда ли?
– Царицы Евдокии я не видывал.
– А царских деточек?
– Тех видывал. Царевича Алексея Михайловича, силенкой плохонького, песни орет на все палаты. Видывал царевну Ирину Михайловну. Пугливая, большеглазая. А недавно у царицы народилась еще одна тонкоголосая, царевна Анна Михайловна Романова.
– Занятно. Страсть как люблю я сказки слушать про царей…
– Да это, свет Варварушка, не сказки – это быль.
– Ну расскажи мне все… А то помру вот на Дону, а матушки Москвы и не увижу. Там, видно, народу тьма-тьмущая, хором там много богатых, тысячи церквей?
– Да, Москва – город превеликий, – ответил Михаил. – Палат боярских там множество. Одних церквей в Москве – сорок сороков, а монастырей, часовен – и не счесть! Иконы дивно изукрашены золотом да жемчугом. А колокольный звон такой: когда к заутрене ударят, громовый гул за много верст стоит. И самый наибольший колокол – на колокольне Ивана Великого. Десять тысяч пуд он весит. А все колокола Ивана потянут в шестнадцать тысяч пуд. Всего в Москве без малого пять тысяч колоколов. А как собор Архангельский загудит в свои колокола – ну, точно земля качается! Куда как велики колокола тож в девятиглавом Благовещенском соборе, где молятся цари… Особо звонят в соборе на Успенье, где погребают митрополитов, патриархов: тот звон не только по земле гремит, – он тучей черною грохочет по небу.
Варвара сказала робко:
– Хотелось бы мне послушать.
Михаил помолчал, как бы собираясь с мыслями, и вновь сказал:
– Богатейший город Москва. А мужиков в ней со многих русских городов да сел – пчелиный рой! Бредут они голодные и рваные по улицам с пилами и топорами. То каменщики, плотники, печники, иные работные люди. Мужики со всей Руси великой из разоренья да развалин город подымают и, словно царевну, Москву-матушку в наряды одевают.
Варвара спросила:
– А улицы в Москве, должно, широкие?
Он отвечал:
– Нет, улицы узки, грязны. Одна широкая – Варварка, где стоит церквушка великомученицы Варвары, – по той Варваре и ты зовешься, но мучиться со мной не будешь, – улыбнулся Михаил и снова нахмурился. – На той улице стоят хоромы семьи царской – бояр Романовых, и тюрем на ней полным-полно. Там же приказ Разбойный. Как прогневишь царя, так говорят в Москве: «Ступай к Варварке на расправу…» Простому народу и в Москве, как и во всей Руси, живется скудно, худо. Бывает так, – понизил голос Михаил, – что чернь бунтует против жестокости боярской, да только с бунтовщиками теми бояре чинят расправу скорую: сначала в пытошную избу бросают, там пытают, потом казнят на месте Лобном, на Красной площади.
– Да что ты говоришь? – прижалась в страхе к Михаилу Варя. – Ведь и тебя могли б бояре…
– Могли!..
Атаман Татаринов говорил о Москве-реке, о грозных наугольных башнях, о высоких воротах Кремля.
– А давно ли поставлен стольный город Москва? Кто ставил Москву?
И он говорил ей все то, что знал о Москве, о ее основателе Юрии Долгоруком… А знал о Москве немало.
Одинокая в небе луна, уходя на закат, тускнела. У берегов Дона тихо плескались нежные волны. Варвара молча смотрела на них и все думала и думала о многолюдном и великом городе Москве.
К ним подошел дозорный казак, шутник Гришка Чобот.
– Не пора ли вам, любезные, – сказал он, – встретив зорьку, пойти на покой?
– Какой тут покой! – сказал, улыбнувшись, Татаринов. – Пристала баба да и твердит: скажи о Москве, о царях да царицах, да откуда-де объявились и каким способом сели на царский трон Романовы?
Гришка Чобот удивленно раскрыл глаза.
– А и в самом деле? – спросил он робко и тихо. – Откуда они объявились и по какой причине сели в Москве? Я вот несу службу царю, а сам не ведаю, кто он, тот царь? Помилуй бог, богородица! Хожу темной ночью с ружьем, стерегу землю, голову под пулю ставлю, а за кого? Ей-ей, не ведаю. Поведай, атаман!
Гришка Чобот положил руки на ствол ружья и уставился на Татаринова красными от бессонницы глазами.
Луна поднималась все выше и выше, спокойно плыла и разливала свой бледный свет. Струги и малые лодчонки, уткнувшись в берег Дона и ериков-протоков, плавно покачивались.
– Поведаю! – сказал Татаринов. – Лет с триста тому назад вышел из Литвы на Русь Иван Дивонович, потомок вельможных князей прусских и литовских.
– Переметчик! – в раздумье вставил Гришка Чобот.
– Крестился!
– Так! Христианином, стало быть, стал.
– И стал он нести службу московскому князю.
– Так. Чин, стало быть, получил!
– Родился у Ивана Дивоновича сын Андрей, по прозванию Кобыла.
Гришка Чобот прыснул от смеха – едва ружье не уронил:
– Ха-ха! Видно, украл кобылу! А не солгал ли, атаман?
– Мне, Гришка, лгать негоже. Коли собрался слушать – слушай.
Но Гришка заливался неудержимым хохотом. Смех его несся гулкими раскатами над городом и по ту сторону Дона, над степью. Табунщики, оставив коней в низине за городом, поспешили на берег.
– Эй, хлопцы! – сказал Гришка Чобот. – Слыхали? Каковы-то предки у нашего царя?
– Нет, не слыхали, – ответили табунщики.
– Садитесь в круг, послухайте, – Чобот что-то шепнул им на ухо, и те, надрывая животы; расхохотались до слез.
– Андрей Кобыла служил Ивану Калите, служил Семену Гордому. Потом он стал боярином. У боярина и народилось пять добрых сыновей, от которых пошли Кошкины, Захарьины, Романовы…
– Так! – глубоко задумавшись; сказал Гришка Чобот. – Народилось, стало быть, у Кобылы пять молодых жеребчиков-боярчиков. Приплод богатый!..
А когда казаки ушли, Михаил продолжал рассказывать Варе о Москве. Она слушала затаив дыхание, и перед нею вставали оборванные мужики с пилами и топорами, тысячи нищих, увечных, и дворцы, церкви, изукрашенные и величавые…
За рекой, по далекому степному горизонту, неторопливо растекалась заря.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Умер польский король Сигизмунд III – заклятый враг Руси. Сигизмунд посылал на престол в Москву своего сына Владислава, чтоб потом самому овладеть престолом русским. Он многих награждал землей, деньгами и чинами: Михаила Салтыкова, князей Масальского, Мещерского, Мстиславского и Трубецкого. Эти продажные бояре твердили, что только Сигизмунд – «Жигимонт-король» – сможет усмирить Московское государство, унять буйную кровь русскую…
Недобрым словом поминали властолюбивого короля и в Москве, и в Киеве, и на Дону. Хотелось королю сидеть в Москве и государить. Мечталось Сигизмунду прибрать к рукам Великий Новгород, Дорогобуж и Вязьму, Псков и Великие Луки. Пожег он Москву, Кремль и Белый город.
Умер король, и дело его умерло. Погибли самозванцы. На кол посажен Иван Заруцкий. Маринка сгинула.
Россия устояла!
Скончался король в Польше, а в донской степи трава закачалась сильнее, волна заиграла на море и птицы защебетали веселее. Русская земля имела славных защитников – народное ополчение, Минина и Пожарского…
Как только турецкому султану, «наместнику аллаха на земле», стало известно о смерти Сигизмунда, он решил прибрать к рукам Москву и Польшу. И послал он поспешно нового турецкого посла Алей-агу в Москву.
Турецкий быстроходный корабль-ястреб шел тайно, без сопровождения других кораблей, без всяких флагов, стараясь пройти незамеченным. Он пробирался к Азову-крепости. Измученные каторжники гребли и днем, и ночью. Днем тише, а ночью – во всю силу. На турецком ястребе плыл «самый скорый» турецкий посол Алей-ага. Переодетый купцом Алей-ага не выходил на палубу и ни с кем не разговаривал. В жестокую бурю турецкий корабль едва прибился к Азову.
Алей-ага вышел на берег. Его встретили воинские турецкие люди во главе с новым начальником Калаш-пашою. Первое, о чем спросил Алей-ага, было: можно ли теперь быть уверенным, что донские казаки и атаманы примут посла и не сотворят над ним какого-либо лиха или убийства? Калаш-паша пожал плечами. Он послал в Черкасск двенадцать спахов – конников: предложить казакам встретить важного посла, едущего от султана к царю с неотложным делом.
Донские казаки приняли турецких спахов мирно. Накормили их, даже наделили подарками и отпустили в Азов с таким наставлением: «Турецкого посла Алей-агу мы встретим честно – бояться ему нечего; в дороге препятствий чинить не станем. Но только Донскому войску знать должно: по какому такому делу едет посол в Москву? Если опять с жалобами на нас, казаков, как прежде ездили, – убьем; ежели по другому какому делу – приводим к царю без всякого задержания. Да куда подевался ваш прежний посол, Фома Кантакузин? Не помер ли?»
Посол Алей-ага ответил, что он едет не с жалобами на казаков, а по мирному делу. Прежний посол, Фома Кантакузин, не поехал к царю из-за своей тяжелой болезни (посол Алей-ага, по обыкновению, солгал); Фома будто бы спрашивал о здоровье казаков и обещал, как только поправится, приехать на Дон и привезти атаманам дорогие подарки за спасение его жизни в прошлом году. Да и он-де, Алей-ага, привез атаманам хорошие дары.
Выслушав спахов в атаманской землянке, Иван Каторжный с Алексеем Старым и Михаилом Татариновым велел им выйти. Порассудив, решили: «Посол брешет! Мирного дела у султана нынче нету. Война приближается. Шведский король Густав-Адольф, у которого ружья стреляли в три раза быстрее других, пал под ядрами на поле брани. Польский король помер, королевское место стало пусто. Знать, о том пронюхали турки в Стамбуле и замыслили что-то неладное: пойдет заварушка! Но встретим посла мирно!»
Атаману Алеше Старому теперь уже нельзя было уклониться от встречи с Алей-агой и проводов его в Москву. Но, чтобы не пошло в обиду и в оскорбление царю, Иван Каторжный советовал подарков от посла не брать. Приставив к спахам Демку Черкашенина, Каторжный отослал их в Азов с предупреждением послу:
– Ехать Алей-аге наскоро. Свиты с собой никакой не брать, – провожатых казаков будет вдосталь.
Но турецкий посол из предосторожности не исполнил требования атаманов и выехал из Азова-крепости в сопровождении большой свиты, на белом коне, в белой чалме, в белом турецком халате; позади него гарцевали на конях пять сотен спахов и шло до тысячи янычар со знаменами.
Иван Каторжный сказал:
– Не та, видно, думка у Алей-аги. С такой свитой в Москву послы еще не ездили. Такой свиты не можно пропустить. Иди-ка, Старой, навстречу Алей-аге, а я сяду на коня и соберу в Черкасске войско.
Каторжный поскакал в Черкасск поднимать войско. Старой вышел на проезжую дорогу, остановился и стал ждать. Примчались конные спахи, окружили атамана и вынули из ножен сабли. Один из спахов крикнул по-русски:
– Зачем ты, казак, стал на дороге, по которой едет посол султана? Какой у тебя умысел? Сойди-ка с дороги, иначе голова с плеч!
Старой ответил:
– Я стою на своей земле и на своей дороге. Ты ж, бусурманин, орешь больно нагло и речи ведешь со мной непристойные. Не остались бы здесь твоя голова и очи, которые склюют вороны. Отойди-ка прочь! – и, вынув саблю, положил ее поперек дороги. – Ни турку, ни татарину, – сказал он, – не можно переступить через мою саблю. Кто переступит ее, будет убит.
– Прочь с дороги! – закричал один из спахов.
– Осади коня! – спокойно ответил Старой. – Я – посол царя русского.
Спахи не сразу осадили коней: в смятении они поджидали Алей-агу. Подъехал – глаза маленькие, серые, лицо круглое, как диск луны, полное и красное, нос крутой, с горбиной. Чванливый. Прищурив глаза, спросил:
– Откуда человек взялся? Зачем стал на дороге? Почему лежит на земле обнаженная сабля?
Старой не торопясь ответил:
– Я – царский посол. Стою здесь для встречи турского посла Алей-аги. Волею войска Донского поставлен сопровождающим. В укор тебе скажу: спахи твои не в меру горды и заносчивы. Сабля, что лежит, – моя, а земля – наша! А тебе, видно, неведомо, что в чужих землях порядки бывают свои… Зачем такую свиту взял с собой?
Алей-ага спросил:
– Ты, царский посол, стоишь один на дороге? А где же свита царская?
– Свита царская в Черкасске-городе, – сказал Старой. – Твоей свиты, такой великой, мы не пропустим. А коль тебе надобно ехать к царю, оставь при себе одного турка, одного татарина, двух толмачей. Всех спахов и янычар верни в Азов. Не табуном послы у нас передвигаются.
– Зачем саблю положил?
– Затем, чтоб доказать тебе, что мы послов встречаем мирно, без всякого оружия, а землю бережем крепко и за черту той сабли никого не пропускаем.
Алей-ага просил Старого прибавить свиты, так как ехать турецкому послу по чужой земле небезопасно.
Старой не дал поблажки, стоя на своем:
– Коль едешь спешно, то поезжай, как было сказано. Поезжай в Азов и жди, пока мы на Москву слетаем и спросим повеления царя. Поедешь с такой свитой – боя не миновать будет. Убьют тебя, а мы в ответе будем, А лучше поезжай, как было сказано, – и без греха.
Алей-ага стал сразу жаловаться, что-де прежних послов встречали с большим войском, со знаменами, стреляли из ружей и песни пели.
– Паф-паф! – сказал Алей-ага. – Паф-паф!
Старой рассмеялся:
– Паф-паф? Не будет! У нас пороха мало. Который порох остался, то мы его для дела бережем.
Посол насторожился, а атаман добавил:
– А ты не думай худого. Я вижу, ты про Азов задумался. Азов мы брать пока не станем. Времени терять не будем, – продолжал Старой, глянув на гарцующих вокруг него спахов. – Отсылай-ка свою свиту в Азов. В Черкасск со мной поедешь. Не бойся, никто не тронет. В Черкасске отдохнешь, а там, бог даст, поскачем на Валуйки, а нет – махнем Доном-рекой до Воронежа. Наших дорог не знаешь? А вот Фома Кантакузин дороги наши знает, все крепи до Валуек выведал.
Алей-ага покривился, но смолчал.
Из Черкасска атаман Каторжный прислал Старому сотню казаков и велел ему, не заезжая в Черкасск, ехать с послом на Воронеж. В Черкасске в это время готовилось великое дело; казаки не хотели, чтобы турецкий посол разузнал про него.
Черноволосый веселый казак Семен Ерофеев подвел к Старому белого коня в богатом убранстве, шепнул:
– Иван так сказывал: дело тебе привычное, не учить, как с послами ладить. А про дела Алей-аги доподлинно разведай. В Москве не роняй чести, но голову береги… Дальше терпеть, Иван сказал, не будем. Татаринов да Каторжный обдумают дело без тебя накрепко. А дело тебе известное… Наума Васильева да казаков опальных выручай в Москве. Войску нужны.
– Ладно! – сказал Старой, отошел и переоделся в кустах в нарядную богатую одежду.
Вышел: кунья шапка с оторочкой бобровой, кафтан парчовый цвета морской воды, сафьяновые зеленые сапоги.
– Ну, казаки, – спросил Старой, – лепешки взяли? Рыбу взяли? Мясо сушеное?
– Всё взяли! – ответили казаки.
– Алей-ага, готов? – обратился атаман к послу.
– Куда поедем? – спросил тот.
– На Воронеж!
– Черкасск не будет? – спросил Алей-ага.
– Черкасск не будет.
Посол смутился, но, подумав, сказал:
– Пусть так. Нам тоже скоро надо ехать.
Старой вскочил на коня. Посольская станица со Старым во главе тронулась пыльной дорогой на Воронеж.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Пылища стеной стояла до Москвы, жарища – дышать нечем. Дорога, дома, деревья и скрюченные листья покрыты густой пылью. Со всех российских сел в ту пору по всем перекрестным и проселочным дорогам гнали оборванных и голодных мужиков в большие города для создания войска, которое должно было вскоре вести войну под стенами Смоленска и под Великим Новгородом. Шли мужики и кляли поляков, бояр, дворян, шведов. Ругали на чем свет стоит короля Сигизмунда, Владислава, царя Михаила, покойницу Марфу Ивановну, а больше всех – святейшего патриарха Филарета.
– С таким царем нам поляков не побить! – кричали встречные мужики. – Пойдемте-ка, братцы, рыбу ловить на Дон. Там жизнь вольная! На турка-нехристя все пойдем!
Алей-ага спросил атамана, о чем мужики кричат, а тот ответил ему:
– Охота у них воевать с вами, турками. Скорее, говорят, ружья б нам дали. Мы бы их вот как… разбили!..
Посол презрительно сжал губы и отвернулся.
Алей-агу в Москве встречали не очень пышно: не до него там было. Встретили посла десятка два стрельцов, бояре, купцы, дьяки Посольского приказа. Без всяких почестей отвели на Посольский двор, снесли питья, еды и меду и приставили стражу к дому.
Казаки стали постоем в разных дворах, где кто сумел.
Государь спешно послал гонца за атаманом.
Явился Старой в Престольную палату, стал ждать. Тревожно, суетно было возле дверей царя. Дьяки, подьячие сновали туда-сюда, скрипя дубовой дверью. Купцы глаз не сводили с атамана. Шли воеводы, головы стрелецкие из разных городов, в доспехах. Звенели ножны сабель.
Воеводы ушли; появились важные, уверенные иноземцы: голландцы, англичане-выдумщики, пушечные мастера – немцы и всякий сброд, хватающий за здорово живешь деньгу.
В палате царя было шумно.
– Да вы мне пушечное дело всё попортили! – сердился царь. – В срок не доставили. Деньги вперед забрали! Хлеб съели, а дела вашего еще нигде не видно!.. Не погляжу на то, что вы иноземные люди!.. Идите прочь!
И вышли из-за кованой двери люди в париках, в модных иноземных одеяниях, напудренные, в чулках разноцветных, с широкими шарфами на шеях, – спесивые, обиженные, надутые. Дьяки молча проводили иноземцев до выходных дверей, сами вернулись. К царю пришли купцы московские.
– Да вы же не иноземцы, к нам пришлые! – закричал царь. – Люди русские, деньгу зашибаете, а военному делу не гораздо быстры! В Смоленске близится война, а вы деньги в кармане бережете! Хлеба не поставляете, войско не одеваете – защитников христианской веры! Воевода Шеин да окольничий Измайлов в осаду крепкую сели! А ну, сундучишки открывайте – несите накопленное в казну! Благословил вас на дело ратное отец наш Филарет Никитич! Пощады вам не будет. Идите!
Купцы ушли, почесывая в затылках. А за купцами к царю вошли люди из богатых монастырей.
– Царям не служите и богу не служите! – укорял их царь. – Куда хлеб подевался из монастырей? Продали за море, что ль? Куда пеньку подевали, лен да кожи? Распродали? А деньги куда? Да нешто мы вас не жаловали, обидели когда, земли ваши богатые забрали? Везите скорее хлеб для войска под Смоленск. Идите!
Ушли монастырские, вид у них был растерянный, смущенный.
Царь вышел из палаты. Вгляделся в атамана пристально.
– Войди! – сказал он недружелюбно. – Дел нынче много. Но твое дело – особое.
Вошел Старой в царскую палату, остановился посередине. Шапка в руках.
Царь тихо сел на место – согнулся и молчит. Одежда серебрится. Глаза как будто не злые, дышит тяжело. Лицо худое, бледное.
– Кланяюсь тебе от войска Донского низко, великий государь!
– Вот где вы у меня сидите! – указав рукой на шею, строго сказал царь. – Войско Донское поруху чинит нам!.. Тебя простил?
– Простил, царь-батюшка!
– А ты что делал на Дону? Свез нашу грамоту да на море пошел с ватагой воровской. Нечестно ты, Старой, служил мне и прямил. Смуту завел в Черкасске. Порядки царские вам всё не нравятся. Гнете свое! Ну, да потом об этом. Теперь скажи – зачем посол приехал?