– Ему платили за это?
– Да, конечно, там крутились настоящие деньги. Я наняла прислугу. Но не кухарку. Я всегда люблю есть то, что готовлю сама. Какое-то время мы жили хорошо. Но затем в наши дела начали вмешиваться другие. Я имею в виду другие партии. Он делал все что мог, но остальные не могли собраться вместе и объединиться. Некоторые из них совсем рехнулись. Могут только твердить – еврей, еврей, еврей и никакого дела. Понимаешь?
– Угу.
– Естественно, рядовые члены начали путаться в том, какая партия лучше и вскоре было так, что на одно собрание к нам приходило две тысячи человек, на другое едва пятьдесят, на следующее три тысячи. Что-то вроде этого. Мы больше никогда не знали нашей настоящей силы. Естественно сборы уменьшились, потому что рядовые члены не знали, будем ли мы существовать на следующей неделе. Как бы то ни было, кончилось это тем, что он решил, что его партия должна измениться. Он взялся за новое дело – боевые отряды. Как раз для молодых ребят, которые подходили для таких дел. Они патрулировали округу, выслеживали какого-нибудь еврея и избивали его. Они подражали Фронту. В этом они тоже добились результатов. Некоторое время я думала, что они запугали всех евреев Лос-Анджелеса. Хотя, конечно, из-за жалоб начали появляться легавые. Так что все дошло до того, что нам приходилось задерживаться в гостях допоздна только, чтобы быть уверенными, что они к нам не заявятся. Я стала очень нервной и чувствовала отвращение ко всей затее, потому что реально она ни к чему не привела. Все было очень хорошо на протяжении месяца, но как только он отменил драки, отряды начали распадаться. Они рвались в бой, а он едва ли мог позволить им это каждый вечер. Понимаешь. И все это время он боролся с другими партиями и спорил и строил планы, как опозорить их и все такое прочее. А в итоге я заработала от всего этого сильную головную боль и, в конце концов, все ему высказала.
– О, ты хотела, чтобы он прекратил это.
– Правильно. Я сказала, или бросай все или я ухожу. Понимаешь, с ним больше не было интересно. Я понимала, к чему это все ведет. Прямо в тюрьму. А это не для меня. Ну, а он не захотел бросать, мы сильно поссорились, и я ушла.
Она протянула руку к туалетному столику, взяла сигарету и прикурила ее. Он встал, взял на комоде пепельницу и подал ей.
– Вот так я снова оказалась в Нью-Йорке, – продолжила она.
– Почему же ты не осталась там?
– Ну. Из-за этого. – Она размышляла, медленно вертя сигаретой. – Я решила начать жить по-новому. Я просто хотела жить в хорошем доме, иметь хорошие вещи и жить, как другие люди. Понимаешь, он так много времени отдавал своей партии, что его дело начало вылетать в трубу. И шло уже к тому, что мне пришлось бы снова идти работать, чтобы его содержать, я видела, что это время приближается.
– О.
– Ну а я не собиралась этого делать. Ты ведь меня не упрекаешь, нет?
– Нет, я просто размышляю, почему ты пришла сюда?
– Ну, это действительно было то, что надо. Я просто хотела жить в хорошем доме, и чтобы все было хорошо. Потом я попала сюда.
Теперь она смотрела на него. По выражению ее глаз, он понимал, что она собиралась просить его. – Лалли, теперь я здесь, и рассказываю тебе об этом. Я никогда не видела такой ненависти к евреям как здесь. Нью-Йорк просто переполнен ею. Везде, куда ни пойдешь. Ты это знаешь. Мне не нужно тебе об этом рассказывать.
– Да, я знаю.
– Ну, я и сказала себе, забудь об этом. Живи своей собственной жизнью. Понимаешь, в Калифорнии, даже в то время, когда я была в организации, я старалась иметь свое собственное мнение. Я думала, может быть, это и так, что все готовы подняться на евреев, но не забывала, что общаюсь только с такими людьми, и что, может быть, большинство никогда и не думало о чем-то подобном и на самом деле мы никогда ничего не добьемся. Понимаешь? Но когда я приехала сюда я была ошарашена. Я ошиблась. Лалли, приближается время и оно не за горами. Как только все эти организации соберутся вместе и объединятся в одну партию, у них будет достаточно людей, чтобы перевернуть страну вверх тормашками. Подожди, не наклоняй так голову, послушай меня. Ты знаешь не хуже меня, что все, почти все, не переносят евреев. Это так, правда, ведь? Дальше. Надвигается депрессия, а ты не хуже меня знаешь, что она надвигается. Дальше. Наступает депрессия, много людей остается без работы, появляется организация, которая сможет собрать их вместе и тогда иудеям конец. Подожди минуту, не говори… Ты видел этого толстяка.
– Да.
– Его зовут Мел. Он из Калифорнии. Я не знаю его настоящего имени, но он называет себя Мел. Как-то я узнала, что в Детройте его зовут Хенесси.
– Ты знала его раньше.
– Однажды познакомилась с ним у нас дома. Он привез деньги, чтобы поддержать организацию, когда ее положение начало ухудшаться. Я не знаю, кто дал ему эти деньги, но он приехал с деньгами. У него с самого начала была идея собрать все организации в одну партию. Он говорил, что через год существования в стране большой объединенной организации, в Америке не останется ни одного еврея. Он прав. Я знаю, что он прав. И вот он здесь. А это значит только одно. Они объединяются. После войны они собираются действовать заодно, и ты увидишь фейерверк. В Калифорнии я не думала, что из этого что-нибудь выйдет, но после того, как я увидела, что делается здесь, я обещаю тебе, что это произойдет, и когда все начнется я собираюсь быть вместе с победителями, так же, как и ты. Так что послушай меня, ты пойдешь на это собрание.
Он установил пепельницу у нее на колене и встал. – Все-таки давай не будем… не будем торопить события, – сказал он, поворачиваясь к окну.
– Я знаю, о чем говорю. Ты не знаешь, на что они способны. Лалли, смотри на меня!
Возле окна он обернулся.
– Перед войной некоторых из них арестовали за хранение ружей и взрывчатки, об этом ты знаешь? У Фреда есть ружья, правда?
– Он охотник, он с ними охотится.
– Когда ты, наконец, очнешься? У него есть два револьвера, или нет? Кто же охотится с револьверами?
– Просто иногда он стреляет из них в мишень.
– Не иногда, все время. Я не удивлюсь, если узнаю, что все они собираются в Джерси и там тренируются.
– Но он привозил домой лис. Дорогая, он охотится, охотится.
– Лалли, я говорю тебе то, что знаю, и ты будешь слушать меня! Она быстро встала. – У тебя не будет возможности спорить с ними, когда они решат, что ты им не нравишься. Если кому-нибудь из тех горячих голов, что шатаются здесь по округе, покажется, что мы с тобой парочка иудеев…
– Но ведь в Калифорнии они о тебе так не думали?
– Нет, потому что я была там с самого начала. Я высказывалась о евреях. Не то, что ты. Ты никогда ничего не сказал.
– О чем говорить? Ты хочешь, чтобы я выступал с речами?
– Тебе не нужно выступать с речами. Но вспомни, например вчерашний день. Ты должен был сказать тому старику в гостинице все, что ты думаешь. Ты должен был говорить, а не стоять, как ты стоял. Никогда в жизни меня так не унижали. Наверно именно поэтому Фред не терпит тебя. Ты никогда ничего не говоришь. Я сама это заметила.
– Я говорил раньше, но я… Он озадаченно замолчал и опустил глаза вниз. – Я не знаю, что со мной происходит.
– То есть, что с тобой происходит?
– Я не знаю, – честно сказал он. Потом он пошел к креслу возле туалетного столика и сел; его побагровевшее лицо приняло озабоченное выражение. – Я просто никак не могу заставить себя сказать что-нибудь о них. Я это чувствую. Иногда мне кажется, что я почти готов убить кого-нибудь из них. Но я ничего не могу сказать.
Заинтригованная, она тихо подошла к нему поближе и, глядя на него сверху вниз, спросила: – Почему?
Он неподвижно сидел и молча обдумывал ответ. То, что раньше казалось одним, обернулось совсем иным. Всю свою жизнь он прожил с этим чувством отвращения к евреям и никогда не обращал на него никакого внимания. Это чувство было сродни отвращению к какой-нибудь пище. А потом ему довелось увидеть, сколько других людей разделяет его чувства, и он нашел поддержку на опорах в подземке и все это время он не ощущал никакого личного страха к тому, что неясно вырисовывалось впереди. В тех ранних представлениях о будущем насилии, нападающие были… ну, если не джентльменами, то, конечно способными исправиться под руководством таких джентльменов как он. За ночь они бы очистили город, который бы потом принадлежал исключительно подобным ему людям, а все подонки общества, которые произвели это изменение, как-то исчезли бы в безликой массе, из которой возникли. Но из того, что она рассказала, прежде всего, эти люди не были безликими, и едва ли можно было надеяться, что они исчезнут после того, как им удастся захватить город.
Она стояла над ним и уже сама эта поза навязывала ему необходимость принимать решение, и он поднялся, пошел к кровати и сел там. Она подошла и села рядом с ним, дожидаясь, когда он заговорит. Он взглянул на нее, потом на свои руки.
– Думаю, все дело в том, что я хочу, чтобы это все прекратилось.
– Они перевернули твой мусорный бак, кто-то отметил тебя как еврея.
Теперь он это понимал. Он лишь хотел вернуться в те времена, когда его отвращение не несло никаких последствий. Это было очень удобно, и никакие ружья и толстяки тогда в это не вмешивались.
– Я не из тех, кто ходит по улицам и избивает людей, – сказал он, хотя это она понимала.
– Ты же не видел, чтобы Фред избивал кого-нибудь. У него просто есть положение в партии. Это то, что нужно тебе. Лалли, ты человек руководящего типа.
Его тело казалось, замерло. Лалли, ты человек руководящего типа . Он посмотрел вверх в ее взволнованные глаза.
Он знал, что его лицо выражало обиду. Но он не ощущал обиды, разыскивая в памяти то, что подсказал этот момент. Он сидел, так как сейчас, а она…
Ее кабинет. Тот день, когда он снова нашел ее. То, как изменилось ее лицо, весь смысл.
Теперь он рассматривал ее, не понимая, что он хочет осознать. Она продолжала говорить. Он не мог сфокусировать внимание на ее словах. Это была та же женщина, которую он презирал в стеклянной кабине. Какой потрясающей была она, какой таинственной. Он продолжал наблюдать за ее подвижным лицом, за движущимися губами и, играя в воображении с чертами ее лица, менял их на те, какими они ему показались, когда он был в стеклянной кабине. Она продолжала говорить… продолжала… ее лицо менялось. Вот она была в стеклянной кабине… тяжелая сумочка… булавка… мех… безвкусно одетая, слишком ярко накрашенная, как еврейка. Теперь он возвращал ее назад, начал разбирать ее слова. Теперь это была Гертруда, его жена, не-еврейка, такая же понятная, как его мать.
– …лучше всего, – говорила она. – Так что Лалли, ты идешь на это собрание.
На его лице появился непривычный румянец. Он продолжал смотреть на нее и сквозь нее. Он почувствовал, что его рука обнимает ее вокруг спины и сжимает талию. Его голова пододвинулась ближе к ее…
Она положила руку ему на плечо: – Теперь, до того, как закончилась война, – продолжала говорить она. – Когда придет депрессия, все будут туда поступать и тогда это тебе абсолютно ничего не даст. Они могут решить, что ты просто перепуганный еврей, и жмешься к ним в поисках защиты. Вот почему я говорю…
Продолжая говорить, она позволила, чтобы он прижал ее спиной к кровати. Ее руки упирались ему в плечи, и, пока она говорила, он налегал на них все сильнее, пока она не уступила, и он не прорвался к ее губам. Он целовал ее, а его охватывала глубокая печаль и даже когда она смеялась, как будто это все было глупо, она пыталась освободить свои губы и удержать его подальше от себя, чтобы посмотреть на него, потому что понимала, что происходит что-то неладное. Но он прижимал ее и держал так, что она едва могла вздохнуть. А потом она перестала сопротивляться, и он положил свою голову на кровать рядом с ней. Если бы она снова заговорила, он бы снова начал ее целовать. Хватит, Бога ради, хватит говорить! Почему все кроме него знают, что нужно делать? Фред, она, даже Финкельштейн… все, кроме него. Дело было не в опасности, – он всегда знал, что грязную работу будут делать только бандиты. Почему вдруг он стал таким правильным? Он всегда знал об этом. Каждое утро в подземке, каждый вечер по пути домой. Почему вдруг это стало вызывать у него такой ужас? Что ему такое Финкельштейн? И вообще, по какому праву этот человек здесь? В чем же дело, почему он вел себя как будто этот человек…
Услышав, что она делает глотательное движение, как будто снова хочет начать говорить, он открыл глаза. И в этот момент она была такой, как в первый раз в стеклянной кабине, он буквально чувствовал запах своего кабинета и увидел ее там такой безвкусно одетой, такой… Немой крик зародился у него в груди. Нет, она не была безвкусно одетой, она была прекрасна. Он любил ее такой, ему всегда нравились такие женщины. Крик пробирался к его горлу и он знал, что женился бы на ней, кем бы она ни была. В конторе Арделла, тогда, во второй раз, он женился бы на ней независимо от того, еврейка она или нет. Вот в чем было дело. Он знал это, он знал, что именно поэтому она больше не должна говорить о собраниях и этом убийстве которое готовит себя само…
– Послушай, Лалли, это…
С коротким смешком, который прозвучал по-мальчишески, хотя и напряженно, он прижал свои губы к ее и в наступившей тишине понял, что это будет его жизнью.
Он проснулся, вздрогнув и напряженно подняв голову. Прислушался. Потом опустил голову на подушку, его глаза были широко открыты. Снаружи было темно, и через окно он увидел звезды. Он попытался вспомнить, снилось ли ему что-то, ему стало мучительно больно от путаницы. Он знал, что что-то разбудило его. Но если это сделал сон, то он уже закончился. Делая паузы между вдохом и выдохом, он, прислушиваясь, повертел головой во всех направлениях. Тишина была абсолютной. И все же существовал какой-то звук, которому не было места в ночи. Он посмотрел на лицо спящей Гертруды. Возможно, она произнесла что-то во сне. Нет, это был какой-то другой звук. Мелькнула мысль, – он взглянул на распятие, которое Гертруда повесила на стене, подумав, что, возможно, оно упало и издало этот звук, но оно висело на месте в тени. Видение карусели… – Алиция …! Нет, это было очень давно…
Неожиданно, вспоминая, он повернул голову к двери из спальни – в сторону улицы. И он сразу же понял, что этот звук донесся с улицы. Он неподвижно лежал, мучительно пытаясь вспомнить, на что это было похоже, его сознание сбрасывало пелену сна. Может они пришли к Финкельштейну… – Али-и-ция! Полиция! .. может быть сейчас позже, чем он думал, и Финкельштейн вышел, чтобы открыть магазин и на него набросились, и он сейчас лежит там, на улице или все еще сражается с ними на углу… Он дотянулся до часов. Десять минут пятого. Он успокоился, потому что знал, что Финкельштейн не может в это время быть на улице, а они, конечно, не забрались к нему в дом. Успокоился, потому что не знал, что бы предпринял, если бы увидел, что его там бьют… или, скорее потому что он знал, что ничего бы не делал, но что это долго раздражало бы его. Нет, он бы позвонил в полицию. Именно так. Просто позвонить в полицию и не нужно выходить из дома…
Просто позвонить в полицию…
Звук был отчетливый и тихий и он понял, что проснулся именно от него. Опустив ноги с кровати, он, нащупал тапочки, потом нашел очки и на цыпочках вышел из комнаты, по коридору и вниз по лестнице. Вот… снова. Осторожно, широко ступая, он на цыпочках миновал мать, которая похрапывала в гостиной, остановился возле окна и вгляделся через отверстия между пластинками жалюзи.
Они заканчивали. Двое мужчин… они двигались по-спортивному, как молодые парни. Один из них вытряхивал бумажный пакет на лужайку, другой ногами спокойно разбрасывал вокруг мусор. Посередине улицы с выключенными фарами стоял большой закрытый автомобиль с двумя дверями. Его мусорный бак лежал на боку прямо посреди тротуара.
Проклиная уличный фонарь, за то, что тот находится на другой стороне улицы, он вглядывался в их лица. Оба были в свитерах. Он хорошенько запомнил их свитера и, не дыша, пытался разглядеть их лица. Парень повыше выбросил на землю пустой пакет, вытер руки и вприпрыжку побежал к автомобилю. Другой, в последний раз пнул что-то на земле и последовал за первым. Проходя мимо дерева Ньюмена, он протянул руку, отломал кусок от нижней ветки и как камень швырнул ее в сторону дома.
Ньюмен обнаружил, что держится за дверную ручку. Что нужно было делать? Нельзя было предположить, что он справится с этими двумя, – возможно за рулем автомобиля их дожидался третий. И все же они плевали ему в лицо. Они плевали на него. Как же тогда быть с чувством собственного достоинства, Господи, как же быть с чувством собственного достоинства!
На улице, заскрежетав стартером, завелся двигатель. Он нажал на ручку, и вышел на веранду выдержав время так, чтобы его появление совпало с быстрым отъездом автомобиля.
Он стоял, наблюдая, как автомобиль с ревом промчался по улице, потом увидел, как загорелся задний габаритный фонарь, когда он поворачивал за угол и исчез, оставив после себя глухой шум ночной тишины. Он стоял на веранде в пижаме, белый и чистый, и смотрел вниз на разбросанные по траве поблескивающие мокрые остатки пищи. Спускаясь по ступенькам, он подкатал рукава, наклонился к горке обглоданных косточек, прикоснулся к ним и отдернул руку, потому что кости были холодными и вызывали у него отвращение.
Он выпрямился. На мгновение он представил, как стоит в пижаме на улице посреди мусора. Это походило на продолжение сна, и он оцепенел, как человек, который видит себя во сне. Его внимание привлекла отломанная веточка с тремя листиками, и он подошел к ней, взял с лужайки, вышел к бордюру и бросил ее там. Потом, не наклоняясь, он посмотрел по улице направо и налево и замер, не отводя глаз от чего-то белого возле угла. Там, под уличным фонарем, стоял и смотрел на него Финкельштейн. В его руке мистер Ньюмен рассмотрел крышку от мусорного бака. Обжигающее смущение погнало его к дому, и все же он не мог заставить себя пошевелиться. Как будто его уход подтвердил бы выказанную им трусость. Мистер Финкельштейн положил крышку и пошел по направлению к нему точно по середине улицы. Ньюмен стоял неподвижно. Я не боюсь его, сказал он себе. На минуту было так, будто мусор разбросал этот еврей, потому что сейчас приближался именно еврей и Ньюмену нужно было справиться лишь с ним. Он стоял неподвижно, наблюдая, как тот направляется к нему вдоль середины выпуклой мостовой, слыша, как шуршат его шлепанцы, видя, как вырисовывается под пижамой его живот и чувствовал, как будто мир замер и оставил его в пижаме ночью на открытом воздухе наедине с этим евреем.
Он повернулся к своему дому, быстро поднялся на веранду, не задумываясь, поспешил на веранду и вошел в дом. Шагая по ступенькам в спальню, он видел презрение на лице Финкельштейна, и изгнал его из сознания.
Он скользнул между простынями. Гертруда пошевелилась, и он понял, что все это время она не спала.
– Что случилось? – прошептала она.
– Они снова его перевернули.
– Ты вышел и поговорил с ними?
Он понял, что она бы вышла и поговорила с ними. И он принял решение найти с ними общий язык, так чтобы он смог выйти и сказать – Ну что ж, ребята,.. и сделать это так, будто он очень жестокий и совсем такой как они.
– Они уехали раньше, чем я вышел, – сказал он.
– Тебе лучше сходить завтра на это собрание, – окончательно решила она. – Пойдешь?
– Да… конечно, – сказал он, повернулся на бок и закрыл глаза как будто никогда в этом не сомневался.
Глава 15
В более спокойные времена, иногда возникало желание порыбачить. Когда он уставал от жены, двоих детей и пожилого тестя, он говорил жене собрать обед, оставлял ее в магазине и подземкой ехал в бухту Шипсхед. Там он обходил стороной большие рыболовные суда, которые брали на борт десятки людей, и брал напрокат гребную шлюпку. Океан велик и ему достаточно было выйти лишь на полмили из бухты, закинуть удочку и наслаждаться «уединением, этой чашей Грааля городского жителя».
Однако в последнее время ему не хотелось проводить весь день вдали от семьи. Хотя они не смогли бы связаться с ним, когда он уезжал в город, он все же находился на суше, – на той же суше, где они жили, – и это давало ему ощущение что так они находятся в большей безопасности. И вот этим утром, в среду, он оставил жену в магазине и поехал на подземке в Бушвик, где находилась большая фабрика по производству игрушек. Там он сделал несколько покупок, которые уложил в длинную картонную коробку и забрал с собой.
На поездку и покупки ушла большая часть утра, и он уже был готов спускаться в подземку и ехать домой, когда он кое-что вспомнил. Сегодня была годовщина похорон его отца.
Мистер Финкельштейн не был набожным человеком. Более того, он похоронил своего отца около семнадцати лет назад и был не особенно привязан к его памяти. Несмотря на заповеди, которые предписывали сыну посещать могилу родителей, по крайней мере, раз в год, мистер Финкельштейн не был на могиле три, а может быть и четыре года – он не помнил точно. Это невнимание объяснялось, прежде всего, недостатком почтения к покойному, что было редким среди евреев, и его глубокой поглощенностью событиями окружающего мира и ежедневными заботами. Покойнику он желал всего хорошего, но не видел смысла в том, чтобы стоять на кладбище перед надгробной плитой и делать вид, что переживаешь. Он презирал любое лицемерие и это оплакивание людей, которые умерли годы назад, он воспринимал, как пародию и отказывался принимать в этом участие.
Так что для него было необычным, чтобы воспоминание о том, что в этот день был похоронен его отец и раздумье, не следует ли ему, наконец, навестить старика, остановили его перед турникетом в подземке. Но раздумье, это неверное слово для описания его душевного состояния в тот момент. Он понимал только то, что его что-то влекло на кладбище. Его душу неожиданно охватила настоящая торжественность, и он подчинился этому ощущению и вернулся на улицу, прошел семь кварталов до троллейбуса и отправился на густонаселенное кладбище на северной окраине Бруклина.
Евреи-покойники лежали в земле совсем так, как они жили на земле – столпившись, так что надгробные плиты касались друг друга. Мистер Финкельштейн зашел на кладбище и пошел по извилистой цементной дороге, которая большими петлями соединяла все участки. Для человека со склонностью к созерцанию, каким был мистер Финкельштейн, этот окольный путь к могиле представлял любопытные возможности. По пути он заметил, что большинство дорогих склепов было расположено в прямой видимости от ворот кладбища, придавая месту степенность и создавая атмосферу высшего класса. Но, раскинувшиеся за ними гектары надгробий, рассказывали уму мистера Финкельштейна истинную историю. Здесь лежали люди, много людей. И на каждую широкую и хорошо ухоженную надгробную плиту приходились сотни, тысячи покосившихся в подветренную сторону дешевых табличек, могилы под которыми осели или сравнялись с землей как переставшие дышать грудные клетки. Справа от него продвигалась небольшая похоронная процессия, и он немного послушал едва слышные причитания. Еще один ушел к Моисею задумчиво пробормотал он и пошел дальше по петляющей дороге.
Найти могилу отца было нелегко, но его безошибочно вела туда цепкая память. Он свернул с главной дороги на усыпанную гравием дорожку, потом сошел с нее, осторожно пошел среди могил участка и пробрался к месту упокоения, которое он разыскивал.
Он оцепенел, разглядывая надпись на плите. Несмотря на его безразличие к смерти, так бывало всегда. Но сегодня это было хуже, почему-то хуже, чем всегда. Он смотрел на грубую каменную плиту, на комковатую траву на могиле и в нем начали формироваться слова. Это встревожило его, потому что он не любил поддаваться подобному воздействию. Вопреки себе он поставил коробку с игрушками одним краем на землю, прислонил ее к ноге и положил руки на бедра.
Что я здесь делаю? размышлял он. Там внизу наверно и костей-то не осталось. Может какая-нибудь одна кость. Что я могу сказать кости? Что я здесь делаю?
Однако он все же не мог уйти, как будто знал, что пришел по определенным соображениям, и ничего еще не произошло.
И тогда он понял. Стоя здесь перед старым камнем он смог вспомнить то, что должен был вспомнить, то, что ему сейчас было нужно. Старую историю. Он пришел, чтобы вспомнить ту историю, которую его отец время от времени рассказывал от начала до конца без изменений. Мистер Финкельштейн всегда верил этой истории, так же как он не верил другим, которые тот рассказывал, потому что эту, отец всегда рассказывал одинаково. И он стоял, уставившись на камень и вспоминая ее.
В стране отцов, откуда приехали их предки, в той части Польши, которая тогда принадлежала Австрии, жил-был великий магнат, владения которого не знали пределов. Ни один человек из близлежащей деревни не смог когда-либо полностью их обойти и никто толком не знал, где находятся их границы. Но одна часть поместья была окружена высоким железным забором, который строили очень много лет. За этим забором росли высокие деревья и густые кусты, и никто в деревне не мог сказать, что находится за ними. Но считалось, что где-то там находится дом магната. Где же строить такой великолепный забор, если не вокруг великолепного дома.
Однако за этим забором всегда стояла тишина; не было слышно, чтобы за ним говорили люди, и ни шум телег, ни звон кос никогда не доносились оттуда. А потом, однажды, из-за забора донеслись громкие крики и вопли. Деревенские побежали к забору и некоторые из них подсадили друг друга на него, а некоторые забрались на деревья и заглянули внутрь. Они увидели крестьян, которые бежали к увязшей в грязи телеге и они увидели мужчин с пиками и кнутами, которые сражались с ними. Они увидели что-то вроде битвы, и битва закончилось лишь тогда, когда вооруженные мужчины оказались на земле. Потом крестьяне отобрали у них пики и всех убили.
Вся история стала известной позже. Произошло следующее. Внутри этого забора магнат держал несколько сотен крепостных. Освобождение крепостных было провозглашено поколения назад, но во многих имениях об этом не знали. Крепостных никогда не выпускали из имения, и они жили и умирали там, ничего не зная о происходящем в мире. И вот, однажды когда они тащили эту телегу, ее колеса увязли в грязи, и они не могли ее вытащить. Надсмотрщик приказал им тянуть сильнее и, в конце концов, поднял на них плеть. В то время как они тянули за ремни, он хлестнул плетью по спинам некоторых из них. В этом не было ничего необычного, но на этот раз он переусердствовал, потому что крестьяне бросили ремни, повернулись и посмотрели на надсмотрщика. Потом они окружили его, и поскольку он продолжал бить их плетью, они схватили его за горло и на месте свернули ему шею. Они отпустили его, когда он перестал размахивать плетью и когда они отошли от него, он упал на землю и они увидели что он мертв.
Так он и лежал, мертвый, все еще с плетью в руке. Они не знали, что делать, поэтому стояли и ждали. Потому что теперь их гнев выветрился, и они ждали, чтобы кто-нибудь пришел и занял место надсмотрщика, и они смогли бы вернуться к своим обычным занятиям. После нескольких часов ожидания они увидели другого начальника и позвали его, чтобы сказать, что им нужен новый надсмотрщик, потому что этот упал и сломал себе шею. Начальник посмотрел на мертвеца, увидел и вернулся в усадьбу. После этого на крестьян, с очевидным намерением их убить, набросилась банда надсмотрщиков.
Но они не хотели, чтобы их убили, и они позвали на помощь и послали гонцов, и пока они сражались с напавшими, те прибежали к другим крестьянам, которые работали на других полях и очень скоро против надсмотрщиков сражалось около двухсот крестьян. И, в конце концов, они убили их всех. Потом они пошли и пришли в дом магната. В это время он был в отъезде, и они знали об этом. Так что они вошли в дом и все разгромили. Они сломали мебель и порвали струны рояля, – они никогда не видели такого раньше – они вспороли обивку диванов и вырвали висящие на стенах картины из рам. Они пришли на кухню и засыпали солью все, что там было съестного, и они взбежали наверх по большой каменной лестнице и разграбили спальни. И тогда они нашли сейф.
В спальне своего господина они нашли этот сейф и поскольку он был заперт на большой замок, они сорвали этот замок и открыли сейф. А внутри они обнаружили много великолепных портретов короля. Они знали, что это король, потому что в их лачугах магнат приказал повесить рядом с распятием портрет короля. Но их портреты не были так прекрасны, как эти, в сейфе. Эти были окружены причудливыми золотыми завитушками и вдоль краев были написаны слова. Они любили своего короля, так что набрали портретов из сейфа охапками и разделили между собой. Было очень странно, что все картины были абсолютно одинаковыми, и они не могли не обратить на это внимание. После этого они ушли из дома, вернулись на поля и продолжили свою работу, у каждого в кармане было аккуратно сложено, по крайней мере, десять или двенадцать портретов. Они собирались заменить старые портреты короля этими, новыми. У некоторых из них их было достаточно, чтобы покрыть все стены лачуги, и они никак не могли дождаться, когда сядет солнце, и они смогут пойти домой, и сделать это.
Но этим вечером вернулся магнат. Когда он увидел, что произошло в его доме, и что все надсмотрщики убиты, он отправил конного гонца в город, который находился в нескольких милях к востоку и где в казармах жили королевские солдаты. Потом он прогулялся среди домов своих крестьян и увидел на стенах эти портреты. Тем не менее, он ничего не сказал и вернулся в свой дом.
Но он не оставался там долго. Он сел на коня и поехал из своего имения в маленькую деревеньку неподалеку. В этой деревне жило много еврейских семей и там жил мелкий торговец Ицик, который приехал домой после поездки по округе с кастрюлями и сковородками, которые он продавал деревенскому люду. Магнат вызвал этого Ицика из дома и сказал: – Я изменил свои правила. Сегодня вечером ворота в имение будут для тебя открыты. Приходи туда со своим товаром и если кто-нибудь из моих крепостных захочет что-нибудь купить, продай им все, за что они смогут тебе заплатить. Я больше не хочу их обеспечивать.