Голос Фюльбера покрывали разъяренные вопли толпы. И я не мог не восхищаться тем, как храбро он, не сумев добиться тишины, отвечал ненавидящим взглядом на взгляды свои врагов. А когда все-таки на миг воцарилась относительная тишина, он нашел в себе силы снова бросить своей пастве вызов:
— Вы запоете по-другому, когда прибудет капитан Вильмен!
Он сам облегчил мне задачу. Настал мой черед сделать решительный ход. Я действовал по вдохновению и радовался, что в последнюю минуту меня осенила счастливая мысль. Я простер руку, как только что простирал Фюльбер, и, едва улегся шум, сказал сдержанным тоном:
— Не понимаю, почему ты так упорно величаешь Вильмена капитаном. Никогда он не был капитаном. — Я только слегка подчеркнул интонацией прошедшее время. — У меня с собой, — тут я вынул бумажник из заднего кармана, — документ, который неопровержимо это подтверждает. Это удостоверение личности. С отличной фотографией. Все, кто видел Вильмена, легко его узнают. И на этом документе черным по белому написано, что Вильмен бухгалтер. Мсье Газель, не откажите взять это удостоверение и показать Фюльберу.
Внезапно все смолкло, и присутствовавшие в едином порыве сделали одно и то же движение, только одни — вправо, другие — влево, в зависимости от того, по какую руку от прохода кто сидел: вытянули шеи и наклонили головы, чтобы увидеть Фюльбера. Потому что, как ни хотелось в этот миг Фюльберу ослепнуть, слепым он не был. Если документ, который я передал ему, попал ко мне в руки, что это могло означать? Фюльбер схватил протянутое Газелем удостоверение. Ему достаточно было беглого взгляда. Лицо его сохранило бесстрастное выражение, он даже не побледнел. Но рука, державшая удостоверение, задрожала. Мелкой, но частой дрожью — казалось, ее ничем нельзя унять. По напряженным чертам Фюльбера я понял, что он прилагает отчаянные усилия, чтобы справиться с клочком картона, который, точно крыло птицы, судорожно трепетал в его пальцах. Прошла томительная минута, ему не удавалось вымолвить ни звука. Теперь передо мной стоял человек, изо всех сражавшийся с нахлынувшим на него ужасом. Я вдруг почувствовал отвращение к этой пытке и решил ее сократить.
Я старался говорить так громко, чтобы мой голос услышали те, хто находился за стрельчатой дверью за спиной Фюльбера.
— Пожалуй, пора вее объяснить. Четверо вооруженных стражей, которых вы видите рядом со мной, — славные парни. Вильмен силой вынудил их вступить в свою банду. Двое из них перешли в наш лягерь еще до битвы, а двое поступили к нам на службу сразу после нее. Эти четверо — единственние из всех бандитов, кто остался в живых. А сам Вильмен в настоящее время занимает два квадратних метра мальвильской земли — ровно два.
Раздался изумленный гул, легко перекрытый низким голосом Марселя:
— Ты хочешь сказать — он убит?
— Именно. Жан Фейрак убит. Вильмен убит. За исключением этих четверых парней, ставших нашими друзьями, все остальные убиты.
Тут большая стрельчатая дверь приоткрылась, и из нее по одному в капеллу вступили Мейсонье, Тома, Пейсу и Жаке с оружием в руках. Именно вступили, а не ворвались. Двигались они спокойно, даже медленно. Не будь при них оружия, они легко могли бы сойти за мирных граждан. Они сделали несколько шагов по главному проходу, но я подал им знак остановиться. Мои стражи тоже по моему знаку встали и, окружив меня, застыли на месте. Когда прошла первая минута растерянности, собравшиеся загудели, угрожая Фюльберу расправой. Только две группы вооруженных людей, с двух концов замыкавшие проход, молчали.
Дальнейшее было делом секунды. Услышав скрип стрельчатой дверя, Фюльбер обернулся — последняя его надежда рухнула. Од вновь обратил в мою сторону искаженное лицо и увидел, что я и мои стражники замкнули ловушку, в которую он попался. Нервы его не выдержали краха надежды, которую я успел ему внушить. Он сдался. Им завладела одна мысль — бежать, да, да, физически бежать от этих людей, которые затравили его, как зверя. У него возник отчаянный план — пробраться к боковой двери через один из правых проходов. В ослеплении страха он ринулся как раз в тот ряд, где сидели Марсель, Жюдит и обе вдовы. Марсель даже не ударил его кулаком. Он просто оттолкнул его ладонью, но, видно, не рассчитал при этом силы своих мускулов. Фюльбер отлетел в главный проход и растянулся на полу. Раздался свирепый вой. И из всех рядов, опрокидывая сиденья, ринулись разъяренные люди — Фюльбер исчез под грудой навалившихся на него тел. Я слышал только, как он два раза крикнул. Увидел в дальнем конце прохода Пейсу, на лице которого был написан ужас и отвращение, он спрашивал меня взглядом, не пора ли ему вмешаться. Я отрицательно покачал головой.
Самосуд зрелище не из приятных, но в данном случае я считал его справедливым. И я не хотел лицемерить и притворяться, будто собираюсь пресечь его или сожалею о случившемся, ведь я сделал все, чтобы он свершился.
Крики ларокезцев утихли, и я понял, что перед ними бездыханное тело. Я ждал. Мало-помалу толпа, сбившаяся вокруг Фюльбера, стала рассеиваться. Люди отходили, возвращались на свои места, поднимали упавшие стулья, одни все еще красные, разгоряченные, другие, как мне показалось, пристыженные, понурые, с потупленными глазами. И те и другие переговаривались, рассыпавшись кучками. Я не слушал, о чем они говорят. Я глядел на тело, брошенное посреди прохода. Потом знаком подозвал к себе товарищей. Они двинулись по проходу, старательно обходя распростертого на полу Фюльбера и отводя глаза в сторону. Один лишь Тома остановился осмотреть тело.
Хотя наши новые друзья из деликатности отошли в сторону, мы молчали. Когда присевший на корточки Тома встал и поднялся ко мне по ступеням, я сделал два шага навстречу ему, чтобы поговорить с ним наедине.
— Мертв? — спросил я, понизив голос.
Он кивнул.
— Ну что ж, — сказал я тем же тоном, — ты должен быть доволен. Вышло, как ты хотел.
Он посмотрел на меня долгим взглядом. И в этом взгляде я прочел ту смесь любви и неприязни, какую он всегда питал ко мне.
— Ты тоже этого хотел, — отрезал он.
Я вновь поднялся по ступеням хоров. И, повернувшись к собравшимся, потребовал тишины.
— Бюр и Жанне отнесут Фюльбера в его комнату, — объявил я. — Прошу мсье Газеля проводить их и побыть у тела. Остальным предлагаю через десять минут возобновить наше собрание. Нам нужно принять совместные решения, в которых равно заинтересованы и Ла-Рок, и Мальвиль.
Гул голосов, вначале приглушенный, стал громче, как только Бюр и Жанне унесли труп, словно их уход вычеркнул из памяти стихийное деяние, стоившее Фюльберу жизни. Я попросил друзей, чтобы они как-нибудь незаметно отвлекли от меня людей, которые теснились вокруг. Мне предстояло провести дватри важных разговора, требовавших соблюдения известной тайны.
Я спустился по ступенькам и подошел к группе «мятежников» — единственной, которая проявила мужество в час испытания и достоинство в минуту торжества, ибо ни один из них не принял участия в линчевании Фюльбера, даже Марсель, отшвырнув Фюльбера в проход, он не тронулся с места, как и Жюдит, обе вдовы и оба фермера, — оказалось, что одного из них зовут Фожане, другого — Дельпейру. Убили Фюльбера слабодушные.
Аньес Пимон и Мари Лануай расцеловали меня. По щекам Марселя, дубленым, как та кожа, из которой он тачал башмаки, катились круглые слезы. А Жюдит, еще более мужеподобная, чем всегда, ощупывала мои мускулы, приговаривая:
— Вы были великолепны, мсье Конт. В своей белоснежной одежде вы точно сошли с витража, чтобы сразить дракона.
При этом она усердно разминала мой бицепс своей мощной дланью. Позже я замечал, что Жюдит вообще не может разговаривать с мужчиной, если он еще не вышел из того возраста, когда способен ей нравиться (а учитывая ее собственный возраст, выбор был достаточно велик), не ощупывая его верхних конечностей. Я вспомнил, что при первом знакомстве Жудит представилась мне как «холостячка», и, высказывая ей теперь свою благодарность, размышлял, осталась ли она равнодушной к геркулесовым плечам Марселя и безразличен ли Марсель к ее мощным прелестям. Говорю это без всякой иронии — потому что Жудит и в самом деле была обаятельна.
— Послушайте, — сказал я, понизив голос и увлекая их в сторону вместе с Фожане и Дельпейру, с которыми обменялся долгим рукопожатием, — времени у нас в обрез. Нам надо организоваться. Нельзя допустить, чтобы подхалимы, плясавшие перед Фюльбером, захватили в Ла-Роке власть. Предложите выбрать муниципальный совет. Пока идет собрание, напишите шесть ваших имен на листке бумаги и внесите этот список на голосование. Никто не осмелится выступить против.
— Только моего имени не пишите, — сказала Аньес Пимон.
— И моего не надо, — тотчас добавила Мари Лануай.
— Почему это?
— Получится слишком много женщин. Это им не понравится. Вот мадам Медар — дело другое. Мадам Медар ученая.
— Зовите меня просто Жюдит, дружочек, — сказала Жюдит, положив руку на плечо Аньес. Женщин она тоже ощупывала.
— Да что вы, разве я посмею! — вспыхнув, отнекивалась Аньес.
Я посмотрел на нее. И подумал, как мило краснеют блондинки, особенно с такой нежной кожей.
— А кто будет мэром? — спросил Марсель. — Среди нас складно говорит одна Жюдит. Но не в обиду вам будь сказано, — добавил он, поглядев на нее с любовью и восхищением, — они ни в жизни не согласятся, чтобы мэром была женщина. Тем более, что ты, — добавил он, сбивадсь с «вы» на «ты», и, заметив это, покраснел, — по-местному не говоришь.
— Ответьте мне прямо на один вопрос, — живо сказал я. — Вы бы согласились выбрать мэром когонибудь из мальвильцев?
— Тебя? — с надеждой спросил Марсель.
— Нет, не меня. Например, Мейсонье.
Краешком глаза я подметил, что Аньес слегка разочарована. Возможно, она надеялась, что я назову другое имя.
— Что ж, — сказал Марсель, — он человек честный, положительный...
— И сведущ в военном деле, — добавил я. — А это вам пригодится для организации обороны.
— Я его знаю, — сказал Фожане.
— И я, — добавил Дельпейру.
Эти не станут тратить слов попусту. Я поглядел на их открытые широкие загорелые лица. «Я его знаю» — этим сказано все.
— А все же, — возразил Марсель.
— Что «все же»?
— Ну, в общем, он коммунист.
— Марсель, будьте же благоразумным, — укорила его Жюдит. — Что значит коммунист, когда партий больше не существует?
Говорила она хорошо поставленным преподавательским голосом, приведись мне общаться с нею каждый день, меня бы это, наверное, немножко раздражало, но Марселю, как видно, очень нравилось.
— Что верно, то верно, — согласился он, кивая лысой головой. — Но все же диктатура нам здесь ни к чему, мы уж и так сыты ею по горло.
— Мейсонье вовсе не склонен к диктатуре, — сухо возразил я. — Отнюдь. Даже подозревать его в этом оскорбительно.
— Да я не в обиду ему говорю, — сказал Марсель.
— И потом, не забудь — теперь у нас будут винтовки, — заметил Фожане.
Я посмотрел на Фожане. Лицо широкое, цвета обожженной глины. Плечи тоже широкие. И неглуп. Меня восхитила его реплика насчет винтовок, точно это уже дело решенное.
— На мой взгляд, — сказал я, — муниципальный совет должен прежде всего принять решение вооружить жителей Ла-Рока.
— Ну что ж, тогда все в порядке, — сказал Марсель.
Мы обменялись взглядами. Согласие было достигнуто. И Жюдит, к моему удивлению, проявила большой такт. Она почти не вмешивалась.
— Значит, — сказал я, чуть улыбнувшись, — теперь мне остается только уговорить Мейсонье.
Я сделал было уже несколько шагов, но вернулся и знаком поманил к себе Мари Лануай. Она тотчас подошла. Это была тридцатипятилетняя брюнетка, полная и крепкая. Глядя на меня снизу вверх, она ждала, что я ей скажу, — а я вдруг почувствовал неодолимое, страстное желание схватить ее в объятия. Никогда я за ней не ухаживал, никогда даже не думал о ней в этом плане, и я не мог понять, чем вызван этот внезапный порыв, разве что жаждой воина отдохнуть после боя. Впрочем, какой же это отдых? Если хочешь отдохнуть, лучше поискать менее утомительное занятие. Любовь ведь тоже борьба, но, как видно, она больше отвечает глубоко заложенному во мне инстинкту, чем та борьба, которую вел я до сих пор, — любовь дает жизнь, а не отнимает ее.
Пока что я подавил в себе даже искушение стиснуть, как это сделал бы наш викинг в юбке, округлую, аккуратненькую руку Мари, весьма соблазнительно выглядывавшую из-под короткого рукава ее платья.
— Мари, — заговорил я слегка сдавленным голосом. — Ты знаешь Мейсонье, он человек простой. В замке он жить не станет. А у тебя большой дом. Что, если ты его приютишь?
Она смотрела на меня, раскрыв рот. Но меня подбодрило уже то, что она не сказала сразу же: «Нет».
— Кухарить тебе на него не придется. Он, наверно, захочет, чтобы ларокезцы столовались сообща. Только обстираешь его, заштопаешь что надо, вот и все.
— Да я ничего не говорю, — сказала она, — но ты же знаешь, какие у нас люди. Если Мейсонье поселится у меня, они станут болтать невесть что.
Я пожал плечами.
— Ну а если и станут болтать, тебе-то какое дело? Да хоть бы и было о чем — что с того?
Она печально поглядела на меня и покачала головой, растирая замерзшие в холодной капелле руки, которые я охотно согрел бы в своих руках.
— Твоя правда, Эмманюэль, — вздохнула она. — После всего, что мы тут пережили!
Я поглядел на нее.
— Ты с этим не равняй.
— Само собой, — поспешно согласилась она. — Я и не равняю.
— Разве Мейсонье на приударял за тобой в свое время? — улыбнулся я.
— Приударял, — ответила она, просияв при этом воспоминании. — Да ведь я и сама была не прочь, — добавила Мари. — Это отец не захотел, из-за его взглядов.
Стало быть, согласилась. Поблагодарив ее, я тут же перевел разговор на другое и спросил о здоровье ее грудной дочери Натали. Минут пять я поддерживал беседу, поддерживал машинально, не слыша даже того, что говорил сам. Однако под конец слова Мари вдруг насторожили и взволновали меня.
— Знаешь, я просто ни жива ни мертва от страха, — призналась она. — Ведь из-за всего, что случилось, ей не успели сделать прививок. И маленькой Кристине, дочери Аньес Пимон, тоже. Я все думаю, а вдруг моя Натали подхватит какую-нибудь болезнь. Что мы тогда будем делать? Врача нет, антибиотиков тоже, а вокруг полным-полно микробов, раньше-то, когда были прививки, мы о них не думали. А теперь чуть она станет кукситься, я места себе не нахожу. Даже перекись у меня кончилась. Представляешь, всех-то лекарств у меня — один термометр.
— С кем же ты ее сейчас оставила, бедняжка Мари?
— Есть тут у нас одна старушка. Кристина тоже с ней осталась.
Простившись с Мари, я попросил ее послать ко мне Аньес. Вот и она. С Аньес у меня все по-другому. С ней я говорю кротко, властно и с затаенной нежностью.
— Аньес, ты проголосуешь за Жюдит, а потом возвращайся в город. Проведаешь свою Кристину, а там ступай к себе домой и жди меня. Мне надо с тобой поговорить.
Она немного растерялась от этой лавины приказаний, но, как я и ожидал, повиновалась. Мы обменялись взглядом — одним-единственным взглядом, и я отправился на поиски Мейсонье.
Разговор нам предстоял тяжелый. Я испытывал даже что-то вроде угрызений — нехорошо самовластно вершить судьбу своих ближних, в особенности такого человека, как Мейсонье. Но ведь это же в интересах не только ларокезцев, но и мальвильцев. Так я убеждал себя, чувствуя, что мне самому претит моя изворотливость, как претила она порой Тома. То, что я собирался просить у Мейсонье, было чудовищно. Меня грызла совесть. Однако это не помешало мне выложить на стол все мои козыри и представить Мейсонье дело с самой выигрышной стороны, как для его честолюбивых муниципальных притязаний, так и для его личной жизни.
Он выслушал меня молча. Узкое лицо, которое, казалось, вылеплено чувством долга и самообладанием, мигающие глаза, волосы торчком (ума не приложу, каким образом ему удалось их подстричь). Я отлично понимал, что делаю, поднося ему на золотом блюде ключи от Ла-Рока и сердце Мари Лануай. Да и хватит ли этого, чтобы убедить его покинуть Мальвиль? Я же знаю, каким это будет для него уларом. 0днако выбора у меня нет. Никто в Ла-Роке не может его заменить, в этом я убежден.
Когда я изложил ему все свои доводы, он не сказал ни да ни нет. Он стал расспрашивать, тяжело задумался.
— Насколько я понимаю, в Ла-Роке у меня будет две задачи: организовать общественную жизнь и наладить оборону.
— Прежде всего оборону, — сказал я.
Он покачал головой.
— Нелегкое это дело, крепостные стены слишком низкие. А вал между южными и западными воротами слишком длинен. Да и людей мне не хватит. В особенности молодых.
— Я дам тебе Бюра и Жанне.
Он поморщился.
— А оружие? Мне нужны будут винтовки Вильмена.
— У нас их два десятка — как-нибудь поделимся.
— И еще мне нужна базука.
Я расхохотался.
— Ну, это ты хватил? Что еще за национализм такой! По-моему, ты уж слишком близко к сердцу принимаешь интересы Ла-Рока!
— Я еще не дал своего согласия, — сдержанно возразил Мейсонье.
— И вдобавок ты меня шантажировать вздумал.
Он даже не улыбнулся.
— Ладно, — сказал я после минутного раздумья. — Когда ты кончишь возводить укрепления, я каждый месяц буду давать тебе на две недели базуку.
— То-то же! — сказал Мейсонье.
И в этом «то-то же» прозвучал неуловимый подтекст, как, бывало, когда-то в Мальжаке.
— Есть тут еще кое-какая добыча, которую Фейрак приволок из Курсежака, — продолжал он. — И довольно богатая. Хотелось бы знать, собираешься ли ты забрать ее себе в Мальвиль?
— А что это за добыча? Тебе известно?
— Да. Мне только что сказали. Домашняя птица, две свиньи, две коровы, много сена и свеклы. Сено осталось на гумне — у бандитов все же хватило ума его не поджигать.
— Две коровы! А я думал, что в Курсежаке всего одна.
— Они припрятали вторую, чтобы не отдавать ее Фюльберу.
— Что за люди! Дети в Ла-Роке погибали с голоду, а им было плевать-лишь бы их ребятенок ел досыта! Да только счастья им это не принесло!
— Ну так что же, — сухо заговорил Мейсонье, возвращая меня к прерванному разговору. — Что ты намерен делать? Потребуешь свою долю?
— Мою долю?! Ишь нахал! Да эта добыча вся целиком принадлежит Мальвилю. Ведь именно Мальвиль одолел Вильмена!
— Слушай, — сказал Мейсонье без улыбки, — я предлагаю вот что: ты забираешь всех кур...
— Куры? На что мне куры? В Мальвиле их и так полным-полно. Прожорливая птица, на нее зерна не напасешься.
— Погоди: ты забираешь кур, обеих свиней, а остальное остается нам.
Я расхохотался.
— Мальвилю две свиньи, а Ла-Року две коровы? Это, по-твоему, называется делить поровну? А сено? А свекла?
Он молчит. Ни слова в ответ.
— Так или иначе, я не могу решать такие вопросы в одиночку, — сказал я после паузы. — Посоветуюсь в Мальвиле.
И так как он упорно молчал, сурово глядя на меня, я нехотя добавил:
— Поскольку корова у вас в Ла-Роке всего одна, придется нам, видно, поступиться коровами.
— То-то же, — сказал Мейсонье с грустью, будто это не я, а он прогадал на нашей сделке.
И снова наступило молчание. Он опять что-то медленно обдумывал. Я его не торопил.
— Если я правильно уразумел, — начал он с явным отвращением, — придется еще вдобавок соблюдать демократические формы, а стало быть, часами вести дискуссии и, что ни сделаешь, слушать, как на тебя наводят критику те, кто сам только зад просиживать умеет да языком трепать.
— Ну, это ты зря — в твоем муниципальном совете золотые люди.
— Золотые? И эта баба тоже золотая?
— Жюдит Медар?
— Она самая. Ну и язычок у нее! Кстати, что она такое? — спросил он с подозрением. — Уж не из ОСП[5] ли?
— Ничего общего! Из левых христиан.
Его лицо прояснилось.
— Это куда лучше. С этой частью католиков я всегда мог столковаться. Идеалисты они, — добавил он не без презрения.
Будто сам он не идеалист! Так или иначе, он совершенно успокоился. Марселя, Фожане и Дельпейру он знал. Только Жюдит была, если можно так выразиться, чревата для него неожиданностями.
— Согласен, — наконец заявил он.
Ну, раз он согласился, настал мой черед ставить условия.
— Послушай, я все же хочу, чтобы муниципальные советы Ла-Рока и Мальвиля четко договорились вот о чем: десять вильменовских винтовок и, по всей видимости, две курсежакские коровы будут не просто отданы Ла-Року, а переданы в твое личное распоряжение на все время, что ты будешь исполнять в ЛаРоке обязанности мэра.
Он окинул меня критическим взором.
— Стало быть, ты намерен забрать их обратно, если ларокезцы выставят меня за дверь?
— Именно.
— Это, пожалуй, будет нелегко.
— Ну что ж, в таком случае, винтовки и коровы войдут составной частью в общий договор.
— Выходит, это торг? — спросил он, и в тоне его прозвучал укор, правда, еле заметный.
Я все время ощущал с его стороны холодок. И даже некоторую отчужденность. Меня это огорчало. Мне было тяжело расставаться с Мейсонье вот так вот холодно, ведь именно задушевностью были проникнуты наши с ним отношения в Мальвиле.
— Ну что ж, — с наигранной веселостью заявил я, — вот ты и мэр Ла-Рока. Ну как, счастлив?
Мысль задать ему этот вопрос никак нельзя было назвать счастливой, я это почувствовал сразу.
— Нет, — сухо отрезал он. — Надеюсь, я буду хорошим мэром, но счастье тут ни при чем.
Бестактность — наклонная плоскость. Я продолжал катиться по ней.
— Даже поселившись у Мари Лануай?
— Даже, — ответил он без улыбки и ушел.
Я остался один, на душе тяжким грузом лежала его отповедь. Меня отнюдь не утешало, что я ее вполне заслужил. По счастью, у меня не было времени сосредоточиваться на моих настроениях. Дотронувшись до моего локтя, Фабрелатр вежливо, и даже на грани раболепства, просит разрешения поговорить со мной. Не могу сказать, что мне по сердцу эта бесцветная жердь, эти усики, похожие на зубную щетку, и глаза, мигающие за стеклами очков в железной оправе. Вдобавок у него еще дурно пахнет изо рта.
— Мсье Конт, — произнес он тусклым голосом. — Тут кое-кто поговаривает, что меня надо судить и повесить. Разве, по-вашему, это справедливо?
Я отстранился от него как можно дальше, не только для того, чтобы указать ему его место. И ответил холодно:
— По-моему, мсье Фабрелатр, было бы несправедливо повесить вас до суда.
Губы его задрожали, глаза забегали. Мне даже стало жаль эту размазню. «А все же», как сказал бы Марсель, разве можно забыть, что он шпионил в Ла-Роке? Что пособничал тирании Фюльбера?
— Кто же эти люди? — спросил я.
— Какие люди, мсье Конт? — отозвался он еле внятно.
— Которые хотят устроить над вами суд.
Он назвал мне два-три имени и, конечно, из тех, кто во времена Фюльбера держался тише воды, ниже травы. А едва Фюльбера не стало, хотя они для этого и пальцем не шевельнули, наши размазни сразу превратились в кремень.
Бесхребетный Фабрелатр был, однако, неглуп, так как сразу угадал ход моих мыслей. И продолжал все тем же слабым голоском:
— А я что? Разве я виноват больше их? Я подчинялся приказу.
Я поглядел на него.
— А не слишком ли вы усердствовали, подчиняясь приказу, мсье Фабрелатр?
Господи, какая же он тряпка! Услышав мое обвинение, он весь съежился, извиваясь, как слизняк. А я никогда не мог раздавить слизняка, даже сапогом. Носком ноги я отбрасывал их подальше.
— Ну вот что, мсье Фабрелатр, для начала поменьше суетитесь, не заводите ни с кем разговоров и сидите себе тихонько в своем углу. Я посмотрю, что можно сделать насчет суда.
С этими словами я выпроводил Фабрелатра, рассыпавшегося в благодарностях, и обернулся к Бюру, который шел ко мне из глубины капеллы, торопливо семеня короткими ножками, поблескивая живыми, сметливыми глазами и выпятив солидное поварское брюшко.
— Уф! — сказал он, отдуваясь. — Знали бы вы, какая там каша заварилась. Пришли какие-то люди и хотят запретить Газелю читать молитвы над могилой Фюльбера. Газель просто на стенку лезет. Просил, чтобы я вас предупредил.
Это сообщение меня ошеломило. Низость и глупость людская в эту минуту показались мне беспредельными. Стоит ли так мучиться, думал я, стараясь продлить существование ничтожного и злобного рода человеческого? Я велел Бюру подождать меня, мы вместе пойдем к Газелю. А сам на ходу перехватил Жюдит и отвел ее в сторону.
Пока я с ней говорил, она, конечно, завладела моей рукой. Подчинившись неизбежному, я предоставил ей мой бицепс.
— Мадам Медар, — сказал я, — люди теряют терпение, время не ждет. Могу я высказать вам кое-какие соображения?
Она утвердительно кивнула своей крупной головой.
— Первое: по-моему, список членов муниципалитета должен представить Марсель. И сделать это дипломатично. Могу я говорить с вами начистоту?
— Само собой разумеется, мсье Конт, — ответила Жюдит, сомкнув свою широкую длань на моем предплечье.
— Есть два имени, которые вызовут недовольство ваших сограждан. Ваше, потому что вы женщина, и Мейсонье, из-за его былых связей с компартией.
— Это еще что за дискриминация! — воскликнула Жюдит.
Я перебил ее, не дав ей насладиться либеральным негодованием.
— Говоря о вас, Марсель должен подчеркнуть, какую пользу совет может извлечь из вашей образованности. А Мейсонье следует представить как специалиста по военным вопросам и человека, незаменимого для установления связи с Мальвилем. О том, что он станет мэром, пока ни слова.
— Должна признаться, мсье Конт, что я восхищаюсь вашим тактом, — сказала Жюдит, в такт своим словам сжимая и разжимая мой бицепс.
— Позвольте я продолжу. Тут есть люди, которые хотят устроить суд над Фабрелатром. Что вы об этом думаете?
— Что это идиотизм, — отрезала Жюдит с мужской прямотой.
— Совершенно с вами согласен. Достаточно открыто выразить ему общественное порицание. Кстати, еще какие-то лица — а может, те же самые — хотят запретить Газелю похоронить Фюльбера по христианскому обычаю. Короче, недоставало нам еще истории с Антигоной в новом варианте.
В ответ на эту античную реминисценцию Жюдит лукаво улыбнулась.
— Спасибо, что предупредили, мсье Конт. Если нас выберут, мы в зародыше пресечем весь этот вздор.
— И еще, наверно, следовало бы, — позвольте во всяком случае дать вам такой совет, — отменить все декреты Фюльбера.
— Разумеется!
— Отлично, а я, поскольку не хочу, чтобы ларокезцы думали, будто я оказываю на них давление во время выборов, ненадолго исчезну и пойду поговорю с мсье Газелем.
Я улыбнулся ей, и после секундного колебания она освободила мой бицепс. Этой женщине, со всеми ее маленькими недостатками, просто цены нет. Уверен, что они прекрасно поладят с Мейсонье.
По длинному лабиринту коридоров Бюр привел меня в комнату Фюльбера, где я успокоил нашу Антигону, в самом деле распалившуюся и готовую, чего бы это ни стоило, отдать поверженному врагу христианский долг. Я бросил взгляд на тело Фюльбера и тотчас отвел глаза. Лицо его представляло собой сплошную рану. Кто-то, видно, нанес ему еще и удар кинжалом, так как и грудь его была в крови. Газель, уверившись в том, что я готов его поддержать, выразил мне живейшую благодарность, и, так как он начал разбирать бумаги Фюльбера — подозреваю, что в данном случае в нем говорило жгучее любопытство старой девы, — предложил возвратить мне письмо, где, ссылаясь на анналы истории, я требовал сюзеренных прав на Ла-Рок. Я согласился. То, что было уместно, когда требовалось запугать Фюльбера, теряло свой смысл при наших нынешних отношениях с Ла-Роком. Больше того, я считал, что, если это письмо останется в Ла-Роке, оно когда-нибудь может стать оружием в злонамеренных руках.
Эспланада замка, по которой я шел к темно-зеленым воротам, была щедро залита солнцем, я с наслаждением окунулся в его лучи. Муниципальный совет Ла-Рока, подумал я, должен проводить общие собрания в каком-нибудь зале замка, пусть он будет не такой красивый, как капелла, но зато не такой сырой и более светлый.
Аньес Пимон жила на главной улице над маленьким книжным и писчебумажным магазинчиком, который принадлежал ее мужу. В старинном и кокетливом домике все было крохотное, включая крутую винтовую лестницу, ведущую на второй этаж, так что на поворотах мне приходилось протискиваться боком. Аньес встретила меня на площадке и повела в крохотную гостиную, освещенную таким же крохотным оконцем. Настоящий кукольный домик — в былые дни этому впечатлению еще способствовала жардиньерка с геранью на балконе. Стены были обиты джутом цвета старого золота, и если, глядя на два самых низеньких и самых приземистых в мире кресла, не приходилось задаваться вопросом, как они сюда попали, то уж диван, тоже обтянутый голубым бархатом, безусловно, нельзя было втащить ни через окно, ни по лестнице. Должно быть, он очутился здесь в незапамятные времена, раньше даже, чем возвели стены. У него, кстати, был достаточно ветхий вид, хотя стиль его определить было трудно, зато дата, выбитая на огромном каменном ригеле над входной дверью, свидетельствовала о том, что сам дом построен еще при Людовике XIII.
Пол гостиной между мини-креслами и диваном был покрыт трипом, поверх которого лежал восточный ковер, изготовленный во Франции, а на ковре еще и шкура белого искусственного меха. Два последних предмета, как видно, достались Пимонам в наследство, и они, не зная, куда их девать в такой тесной квартирке, сочли за благо настелить один на другой. В результате ступать по полу стало мягко и приятно. И не менее приятна была мягкая приветливость Аньес, свежей, розовой и белокурой, с добрыми, прелестными карими глазами, которые всегда — я уже упоминал об этом — казались мне почему-то синими. Она усадила меня в одно из мини-кресел, такое низкое, в таком близком соседстве с белым мехом на полу, что мне казалось, будто я сижу у ног Аньес, устроившейся на дивавне.