Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мальвиль

ModernLib.Net / Научная фантастика / Мерль Робер / Мальвиль - Чтение (стр. 8)
Автор: Мерль Робер
Жанры: Научная фантастика,
Альтернативная история,
Социально-философская фантастика

 

 


— Получается что-нибудь, Эмманюэль?

— Нет, дело плохо.

Мену взглянула на Амаранту.

— Пойду принесу-ка ей воды с вином да сахаром. А ты пока присмотри за Принцессой.

Я перешел в стойло Принцессы. И хотя дядя сумел внушить мне известное предубеждение против коров, наша толстая добрая Принцесса с ее квадратной мордой вызывала у меня почти нежные чувства. Она лежала на боку, по-матерински терпеливая, выставив свой огромный живот и вымя, которому предстояло кормить нас. От одного только взгляда на нее — я был так слаб, что с трудом держался на ногах, а от голода у меня мучительно сводило животмне безумно захотелось молока. Не то чтоб я забыл, что Принцесса уже сухостойная, я просто отбросил в сторону это несколько осложняющее обстоятельство. В моем мозгу, распаленном голодом — так что временами у меня даже кружилась голова, — мелькнула мысль о Ромуле и Реме, вскормленных волчицей, и мне представилось, как я сам лежу, уткнувшись лицом в упругое вымя Принцессы, и, сладострастно ощупывая его, сжимаю губами огромный набрякший сосок, из которого вот-вот в глотку мне хлынет струя теплой жидкости.

Я весь был во власти этой упоительной мечты, когда вернулась Мену, неся в руках килограммовую пачку сахара в стандартной коричневой упаковке. Да, для скотины ей, конечно, ничего не жаль. Я поднялся и как зачарованный пошел к ней. Я смотрел, не в силах оторвать взгляда, с полным слюны ртом на великолепные куски белоснежного блестящего сахара, который Мену бросала своей худой и темной рукой в воду. Она подметила мой взгляд.

— Бедненький ты мой Эмманюэль, как тебе естьто хочется.

— В общем, да.

— Только я ничего не могу тебе дать, пока другие не вернутся.

— А я ничего у тебя и не прошу, — гордо ответил я, но голос мой прозвучал фальшиво.

К счастью, Мену, не обратив внимания на мой ответ, дала все-таки мне три кусочка сахара, и я их покорно принял. Свою долю получил и Момо и тут же запихнул весь сахар сразу в свою широкую пасть. А я, чтобы продлить удовольствие, предварительно расколол каждый кусочек пополам. Я заметил, что себе Мену ничего не взяла.

— А тебе, Мену?

— Что ты, я такая маленькая, разве мне столько надо, как вам.

Теплая, подслащенная вода с вином пришлась по вкусу Амаранте, она с жадностью выпила ее, и теперь пошли в ход и отруби. Я с великим наслаждением наблюдал, как лошадь слизывала протянутое ей месиво, пригоршню за пригоршней. Помнится, я подумал тогда, что даже в деревне, где домашних животных в общем любят, их все-таки недостаточно ценят. Видно, так повелось от веку, что они и возят нас, и служат нам, и нас кормят. И, глядя в косивший на меня глаз лошади, где, окруженный голубоватой белизной, черным угольком пугливо сверкал зрачок, я еще раз подумал, что, конечно, мы недостаточно благодарны им, недостаточно их ценим.

Я поднялся с пола. Взглянул на ручные часы. Мы провели здесь целых три часа. С трудом держась на ногах, я выбрался наружу и вспомнил, что собирался похоронить Жермена до возвращения своих товарищей. Ко мне подошли Мену и Момо.

— Ну, может, еще и пронесет, — сказала Мену.

Ни за что на свете она не сказала бы, что животные спасены. Она побоялась бы искушать господа бога или дьявола, ведь любая неведомая сила может подслушать да тут же и наказать за излишние надежды.

Глава V

Они вернулись после полудня, с ног до головы покрытые пеплом, с почерневшими руками и лицами, глубоко запавшие глаза их блуждали. Пейсу был до пояса голый. Свою рубаху он превратил в мешок и принес в нем кости, вернее, те обуглившиеся остатки костей, которые им удалось собрать на месте своих бывших домов. Они не проронили ни слова, Мейсонье лишь попросил у меня доски и инструмент; все они отказались от еды и не стали умываться, пока Мейсонье не сколотил маленький ящичек размером тридцать на шестьдесят сантиметров. До сих пор не могу забыть их лица, когда Мейсонье, закончив работу, начал косточку за косточкой складывать в гробик.

Похоронить их решили на автостоянке у самой крепостной стены, там, где скала чуть расступалась, оставляя небольшой клочок земли, рядом с могилой Жермена — я все-таки успел похоронить его до их возвращения. Пейсу выкопал могилу сантиметров шестьдесят в глубину, выбрасывая землю влево от себя. Маленький ящичек стоял рядом с ним. В самой его крохотности было что-то, невыносимо щемящее душу. В сознании с трудом укладывалось, что здесь заключено все, что осталось от трех семейств. Правда, мои друзья не собрали пепел, покрывавший кости, боясь, что к нему примешается и пепел от сгоревших вещей.

Опустив ящик на дно могилы, Пейсу навалил на крышку несколько крупных камней, видимо, из опасения, чтобы яму не разрыла собака или лисица. Предосторожность более чем излишняя, поскольку весь животный мир на земле, видимо, был уничтожен. Засыпав могилу, Пейсу соорудил из оставшейся земли небольшой прямоугольный холмик и тщательно выровнял его края лопатой. Потом обернулся ко мне:

— Нельзя их закопать просто так. Над ними надо прочитать молитвы.

— Но я не знаю ни одной на этот случай, — смущенно ответил я.

— У тебя в доме, должно быть, найдется молитвенник?

Я сказал, что найдется.

— Ты бы сходил за ним.

Я проговорил вполголоса:

— Тебе же известны, Пейсу, мои взгляды на религию.

— При чем тут это? Не для тебя это нужно — для них.

— Какие еще молитвы! — пробурчал Мейсонье, глядя куда-то под ноги.

— Разве твоя Матильда не ходила к мессе? — спросил Пейсу, повернувшись к нему.

— Оно, конечно, так...

Мы вели этот спор сдержанно, вполголоса, и после каждой фразы повисала долгая пауза.

— А моя Иветта, — продолжал Пейсу, опустив глаза, — каждое воскресенье ходила в церковь. А по вечерам, как спать ложиться, уже в ночной рубашке, опустится на колени на коврик перед кроватью и уж обязательно прочтет «Отче наш». — Эта картина, видимо, настолько ясно представилась глазам Пейсу, что бедняга не выдержал. У него перехватило дыхание, и несколько секунд он молчал не в силах произнести ни слова.

— Ну а уж коли она молилась при жизни, как же я допущу, чтобы она ушла из нее без молитвы, — проговорил он наконец. — А тем более детишки.

— Он прав, — сказал Колен.

Неизвестно, что по этому поводу думала Мену, поскольку она хранила молчание.

— Сейчас пойду за молитвенником, — помолчав немного, сказал я.

Позже я узнал, что после моего ухода Пейсу попросил Мейсонье сколотить крест на могилку, и Мейсонье без лишних слов выполнил его просьбу. Когда я вернулся, Пейсу обратился ко мне:

— Спасибо тебе, Эмманюэль, но, если тебе это уж очень в тягость, мы с Коленом можем и сами прочитать молитвы.

— Нет, почему же, — ответил я, — мне это нетрудно, раз ты говоришь, что это нужно им.

Комментарии Мену я выслушал позже, когда мы остались с ней вдвоем.

— Если бы ты отказался, Эмманюэль, я бы ничего тебе не сказала, потому как о религии у каждого свое понятие. Но по правде говоря, в душе я бы тебе попеняла. А потом, ты же так славно прочел молитвы, куда кюре до тебя, он ведь бормочет себе под нос, а что — и понять нельзя — видно, мысли-то его где-то далеко гуляют.

Надо было располагаться на ночлег. Я предложил Тома перебраться на диван ко мне в спальню, и таким образом соседняя комната освободилась для Мейсонье. А Колен с Пейсу устроились в спальне второго этажа.

Вытянувшись на постели, я лежал измученный, без сна, с широко открытыми глазами. Кругом полнейшая тьма. В обычную ночь мрак содержит в себе все оттенки серых тонов. Эта ночь была аспидно-черная. Невозможно было различить ничего вокруг, даже самых расплывчатых очертаний, даже собственной руки, поднесенной к глазам. Рядом, на диване, стоящем у самого окна, ворочался с боку на бок Тома. Я это слышал. Но видеть не мог.

Вдруг кто-то стукнул в дверь. Я подскочил и машинально крикнул: «Войдите!» Дверь скрипнула и отворилась. Каждый звук в темноте казался неестественно резким.

— Это я, — сказал Мейсонье.

Я повернулся на его голос.

— Входи же. Мы не спим.

— Я тоже, — сказал он, хотя это было понятно без слов.

Он замер на пороге, не решаясь войти. Во всяком случае, я так предполагал. Будь мы только бесплотные тени иного мира, мы были бы столь же невидимы.

— Садись. Кресло у письменного стола, прямо перед тобой.

По звукам я следил за его движениями. Вот он закрыл дверь, сделал несколько шагов вперед, налетел на кресло. Чертыхнулся, он, видимо, был босяком. Потом старые пружины протяжно заскрипели под тяжестью его тела. Значит, это была не бесплотная тень. То было человеческое тело, объятое, как и мое собственное, ужасом смерти и не менее сильным ужасом перед дальнейшей жизнью.

Я думал, что Мейсонье заговорит, но он молчал. Колен с Пейсу были вдвоем в спальне на втором этаже, мы с Тома здесь, на третьем. А Мейсонье оказался один в спальне Биргитты. У него просто не хватало духа вынести все сразу: и темноту, и бессонницу, и одиночество.

Я вдруг вспомнил жену Мейсонье — Матильду и их вечные распри. И мне стало неловко оттого, что я не могу припомнить имена его двоих сыновей. Я не в силах был даже представить, как выдерживает Мейсонье тяжесть обрушившегося на него горя. Ведь у меня, кроме Мальвиля да моего дела, ничего не было. Но он-то, он... Что должен был чувствовать человек, у которого все, что он любил, было зарыто в крохотном ящичке под землей?

Я лежал в постели, раздетый донага, и обливался потом. Мы не знали, оставлять ли открытым окно. В комнате стояла такая духота, что сначала мы распахнули окно настежь. Но вдыхать едкий запах гари оказалось ничуть не лучше. Невиданный по своим размерам костер дожирал планету. Пламени больше не было видно, оно разрывало бы мглу. Теперь в распахнутое окно врывался лишь трупный запах дымящейся земли. Уже через минуту я попросил Тома закрыть окно.

В непроглядной тьме комнаты слышно было лишь тяжелее дыхание трех человек, а там, за окном, за раскалившимися стенами лежала мертвая планета. Ее убили в самый разгар весны, когда на деревьях едва проклюнулись листочки и в норах только что появились крольчата. Теперь нигде ни одного зверя. Ни одной птицы. Даже насекомых. Только сожженная Земля. Жилища обратились в пепел. Лишь коегде торчат обуглившиеся, искореженные колья, вчера еще бывшие деревьями. И на развалинах мира — горсточка людей, возможно оставленных в живых в качестве подопытных морских свинок, необходимых для какого-то эксперимента. Незавидная доля. В этой всемирной гигантской мертвецкой осталось всего несколько работающих легких, перегоняющих воздух. Несколько живых сердец, перегоняющих кровь. Несколько мыслящих голов. Мыслящих. Но во имя чего?

Я заставил себя заговорить только ради Мейсонье. Мне стало невмоготу от сознания, что он все так же молча сидит в темноте у моего письменного стола, поглощенный своими невеселыми думами.

— Тома.

— Да?

— Чем, по-твоему, можно объяснить отсутствие радиоактивности?

— Вероятно, это была литиевая бомба, — ответил Тома. И добавил слабым, но спокойным голосом. — Это так называемая чистая бомба.

Я услышал, как Мейсонье зашевелился в кресле.

— Чистая, — мрачно повторил он.

— То есть не дающая радиоактивных осадков — произнес голос Тома.

— Понятно, — сказал Мейсонье.

И снова тишина. И снова одно только тяжелое дыхание. Я стиснул ладонями виски. Если бомба и впрямь была чистая, значит, сбрасывая ее, рассчитывали захватить чужую территорию. Теперь, увы, уже ничего не захватить. Сбросивший погиб и сам: об этом свидетельствовало молчание всех радиостанций мира. У Франции даже не было времени осознать, что она вступает в войну. Видимо, в рамках глобальной стратегии было решено разрушить Францию и обосноваться на ее территории. Или помешать противнику сделать это. Небольшая предварительная мера предосторожности. Жалкая пешка, которую жертвуют заранее, она была обречена, употребляя военный термин, на массовое уничтожение.

— Неужели хватило всего одной бомбы. Тома?

Я не стал добавлять, «чтобы уничтожить Францию». Но он понял.

— Всего одной сверхмощной бомбы, взорванной на высоте сорока километров над Парижем.

Он замолчал, считая, что продолжать бесполезно. Он говорил каким-то бесстрастным тоном, четко выговаривая каждое слово, будто диктовал школьникам условия задачи. Как я сам не додумался до такой задачки в те времена, когда был школьным учителем. Это звучало бы куда как современнее, чем задачка с двумя бассейнами. Известно, что взрывная волна не распространяется на большой высоте из-за разряженности воздуха, известно также, что действие теплового излучения уменьшается пропорционально высоте взрыва. На какой высоте должна быть взорвана бомба над Парижем в столько-то мегатонн, чтобы были уничтожены города Страсбург, Дюнкерк, Брест, Биарриц, Пор-Вандр и Марсель? Впрочем, условия можно было бы и варьировать. Ввести вместо одного два икса, подсчитать мощность бомбы одновременно с высотой, на которой произошел взрыв.

— Уничтожена не только Франция, — вдруг произнес Тома, — но и вся Европа. Весь мир. Иначе можно было бы поймать какую-нибудь радиостанцию.

И я снова увидел эту картину: Тома стоит в подвале, с транзистором Момо в руках и упорно водит по шкале стрелкой. Аналитический склад ума спас ему жизнь. Не будь этого необъяснимого молчания радиостанций, он бы уже успел подняться наверх.

— Ну а если на пути тепловой волны окажется какая-то преграда? Высокая гора или скала, как, скажем, в Мальвиле?

— Да, — ответил Тома, — кое-где именно так, видимо, и было.

«Кое-где» для Тома было просто оговоркой, ограничивающей условия. Я воспринял это иначе. Слова лишь подтвердили то, о чем я уже думал. По-видимому, и в самой Франции разрушено не все, а значит, остались и люди, избежавшие гибели. И при этой мысли горячая волна необъяснимой надежды затопила все мое существо. Я говорю «необъяснимой», потому что человек доказал только что содеянным, что не заслуживает права на жизнь, и встретиться с ним сейчас было отнюдь не безопасно.

— Пойду лягу, — сказал Мейсонье.

Он пробыл у нас минут двадцать и не произнес при этом и трех слов. Он постучался к нам, чтобы избавиться от одиночества, но одиночество было в нем самом. Оно пришло вместе с ним в нашу комнату, и сейчас он снова уносил его с собой.

— Покойной ночи. — сказал я.

— Покойной ночи, — сказал Тома. Мейсонье не ответил.

Я услышал только, как скрипнула закрывшаяся за ним дверь. Минут через пятнадцать я встал и постучался к нему.

— Тома уснул, — солгал я. — Я тебя не потревожу?

— Ну что ты, — ответил он слабым голосом.

Я вошел в комнату и ощупью добрался до плетеного столика, который когда-то поставил здесь для Биргитты. Я сказал, чтобы хоть чем-то заполнить молчание:

— Не зги не видно.

И Мейсонье ответил мне странно бесцветным голосом:

— Не знаю, наступит ли вообще завтра.

Я нашарил в темноте маленькое плетеное кресло Биргитты и едва прикоснулся к нему ладонью, как воспоминания нахлынули на меня. Когда в последний раз я сидел в этом кресле, Биргитта обнаженная стояла около меня и я ласкал ее. Должно быть, слишком сильна была власть этого воспоминания, потому что, вместо того чтобы опуститься в кресло, я замер, вцепившись обеими руками в его спинку.

— Тебе тут очень тоскливо одному, Мейсонье? Может быть, перейдешь в комнату к Колену и Пейсу?

— Нет уж, покорно благодарю, — ответил он угрюмо и все тем же сдавленным голосом. — Чтобы слушать, как Пейсу без конца говорит о своих. Покорно благодарю. С меня хватит собственных дум.

Я надеялся, что он заговорит, но тщетно. Теперь я уже знал: он не скажет ничего. Ни слова. Ни о Матильде, ни о своих двух мальчиках. Неожиданно в моей памяти всплыли их имена: Франсис и Жерар. Одному было шесть, другому четыре года.

— Как знаешь, — сказал я.

— Спасибо тебе, ты очень любезен, Эмманюэль, — сказал он, и, видимо, привычка к затверженным формулам вежливости была настолько сильна, что голос его на несколько секунд обрел обычный тембр.

— Тогда все, z ухожу, — сказал я.

— Я не гоню тебя, — проговорил он тем же тоном. — Ты у себя дома.

— Так же, как и ты, — воскликнул я с жаром. — Теперь Мальвиль принадлежит нам всем.

Мейсонье воздержался от ответа.

— Значит, до завтра.

— И все-таки, — неожиданно проговорил он своим угасшим голосом, — сорок лет — это еще не старость.

Я ждал, что он скажет дальше, но Мейсонье молчал.

— В каком смысле не старость? — спросил тогда я, подождав немного.

— Ведь если мы выживем, у нас впереди еще лет по тридцать. И никого, никого...

— Ты имеешь в виду жену?

— Не только...

Он, видимо, хотел добавить «и детей», но у него не хватало мужества выговорить это слово.

— Держись, дружище, я пошел.

В темноте я нащупал его руку и крепко пожал ее. Мейсонье ответил мне слабым рукопожатием.

Я почти физически ощутил, какую муку он испытывал в эту минуту, будто он заразил меня своей болью, и было это так невыносимо, что, вернувшись к себе в спальню, я почувствовал чуть ли не облегчение. Но здесь меня ждало испытание, пожалуй, похуже. Именно в силу сдержанности и чистоты.

— Ну как он там? — спросил вполголоса Тома, и я был признателен ему за то, что он так участливо заговорил о Мейсонье.

— Сам, верно, понимаешь.

— Да, понять нетрудно. — Он добавил: — У меня ведь были племянники в XIV округе.

И еще две сестры и родители, я это знал. Все они жили в Париже.

Я сказал:

— У Мейсонье было два сына. Он души в них не чаял.

— А жена?

— Тут дело обстояло хуже. Она ему житья не давала из-за политики. Считала, что он из-за этого теряет клиентов.

— И это было действительно так?

— Отчасти да. В Мальжаке бедняге приходилось сражаться сразу на два фронта. Против мэра и всей церковной клики. А у себя дома — против собственной жены.

— Ясно, — ответил Тома.

Но голос его прозвучал как-то сухо и даже несколько раздраженно — видно, слишком велика и неизбывна была собственная мука, чтобы сострадать другим. Только мы с Мену, не потерявшие никого из близких, еще были способны живо отзываться на чужие муки. Своих сестер близкими я не считал.

Тома как-то незаметно затих в темноте, а я, лежа без сна, разрешил себе чуточку помечтать. Я думал о Ла-Роке. Я думал о Ла-Роке потому, что этот небольшой городок — старинная укрепленная крепость, воздвигнутая на склоне холма, — был расположен всего в пятнадцати километрах от нас и его так же, как и Мальвиль, прикрывала с севера гигантская скала. Сегодня утром с высоты донжона я не мог разглядеть Ла-Рока, и немудрено — ведь от нас он был виден только в самые ясные дни. Добраться же пешком в Ла-Рок и убедиться во всем собственными глазами — об этом пока не могло быть и речи, если учесть, сколько времени потребовалось Тома и его спутникам, чтобы преодолеть полтора километра, отделяющие нас от Мальжака.

— А метро и подземные автостоянки, — вдруг проговорил Тома.

В его голосе, так же как и у Мейсонье и, вероятно, у меня самого, звучала даже не скорбь, а скорее мрачное удивление. Мой ум был словно окутан туманом, и мысль пробивалась сквозь него с удручающей медлительностью. Я с трудом связывал воедино эти отдельные мысли, мне понадобилось несколько секунд, чтобы понять замечание Тома.

— Знаешь подземную стоянку на Елисейских полях? — все тем же слабым голосом, но по-прежнему отчетливо выговаривая каждое слово, продолжал Тома.

— Да.

— Шансы ничтожные. Но так хочется верить, что люди, которые находились в метро или на этой стоянке в момент взрыва, уцелели. Только что их ждет в дальнейшем?

— Как что?

— А то, что они превратятся в крыс. В полном мраке будут метаться от выхода к выходу. А выходы наглухо завалены обломками.

— Может, не все, — сказал я.

Снова залегла тишина, и, чем дольше она длилась, тем сильнее росло во мне нелепое ощущение, будто еще непроглядней становится окутавшая нас тьма Спустя несколько минут, когда я догадался, что Тома, говоря о горсточке выживших парижан, думает о своих близких, я повторил:

— Возможно, не все.

— Допустим, — согласился Тома. — Но ведь это лишь отсрочка. В деревне натуральное хозяйство, у вас тут есть все: колбасы, копчености, зерно, полно консервов, варенья, меду, тонны масла и даже соли, которой вы присаливаете сено. А в Париже?

— В Париже огромные продовольственные магазины.

— Рухнули или сгорели, — сурово отрезал Тома, будто решив раз и навсегда отказаться от малейшей надежды.

Я молчал. Да, Тома прав. Сгорели, рухнули или разграблены, разграблены ордами уцелевших людей, которые теперь истребляют друг друга. Внезапно мне представилось апокалипсическое видение: громады городов, уничтоженных взрывом. Тонны рухнувшего бетона. Километры и километры исковерканных зданий. Хаос, в котором немыслимо ориентироваться. Немыслимо пробиться сквозь горы развалин. Пустыня, тишина, запах гари. А под руинами миллионы человеческих тел.

Я прекрасно знал подземную стоянку на Елисейских полях. Прошлым летом, когда я возил Биргитту на два дня в Париж, я оставлял там машину. Само по себе сооружение малоприятное. И я без труда мог себе представить, как в полном мраке мечутся обезумевшие люди, пытаясь выбраться наружу, но все выходы намертво блокированы.

Наконец, сраженный усталостью, я забылся тяжелым, полным страшных кошмаров сном, где подземная стоянка на Елисейских полях переходила в туннели метро, а они в свою очередь сливались с сетью канализационных труб, и толпы оставшихся в живых людей в панике метались под землей вместе со стаями крыс. И я сам как будто тоже превратился в крысу, в то же время с ужасом наблюдая себя со стороны.

Наутро нас разбудил Момо, забарабанив в двери. Мену неожиданно для всех приготовила удивительный завтрак. В большой зале она накрыла длинный монастырский стол пестрой, кое-где подштопанной полосатой скатертью (самой старенькой из дюжины хранившихся в теткином комоде. Мену с ревностной заботой берегла их для меня, словно мне предстояло прожить два века). На столе стояли бутылки с вином и стаканы; каждому на тарелку было положено по куску ветчины и сала — явный признак, что режим экономии несколько ослаб, с тех пор как Мену узнала, что Аделаида, готовая со дня на день принести нам приплод, жива. У каждой тарелки — толстый ломоть хлеба, щедро намазанный топленым салом: видно, Мену рассудила, что «лучше в нас, чем в таз». Хлеб, испеченный три дня назад, совсем зачерствел. И масла не было. Масло растаяло в выключившемся холодильнике.

Когда все собрались в зале, я опустился на стул, предоставив каждому по его собственному желанию выбрать себе место; Тома сел справа от меня, Пейсу слева, Мейсонье напротив, по правую руку от него — Колен, по левую — Момо и в самом конце стола — Мену. Не берусь утверждать, что привычка складывается с первого же шага, но этот порядок в дальнейшем не менялся — во всяком случае, пока нас в Мальвиле было семеро.

Я испытывал ощущение чего-то нереального, сидя на стуле за столом, покрытым свежей скатертью, с ножом и вилкой в руках и поглощая завтрак, который почти не отличался от тех, что каждое утро Мену готовила для Будено, в этой вашей парадной зале, где ничто не напоминало о только что пережитом кошмаре, разве вот потеки расплавившегося свинца, застывшие на цветных квадратиках окон, да серый налет пепла и пыли на потолочных балках. Правда, Мену была полна великих хозяйственных замыслов, она собиралась обмести потолки, вымыть каменный пол и как следует надраить мебель орехового дерева, словно своей волей к жизни, суетой будничных дел пыталась стереть само воспоминание о Происшествии.

Но ей не удалось даже стереть выражение отчаяния, застывшего на лицах моих друзей. Все трое ели молча, уставившись в свои тарелки, стараясь не делать лишних движений, словно боясь, что резкий жест, брошенный в сторону взгляд могут вывести из оцепенения, притуплявшего их муки. Я понимал, что возврат к жизни будет для них ужасным, и это, конечно, опять приведет их — особенно Пейсу — к новым приступам отчаяния. После разговора с Тома и ночных кошмаров под утро я долго лежал без сна, обдумывая наше положение, и пришел к выводу, что единственное средство, способное предотвратить новые рецидивы отчаяния, что занять моих друзей каким-нибудь делом и самому тоже взяться за дело.

Я дождался, когда они кончили завтракать, и сказал:

— Послушайте, ребята, хочу попросить вашей помощи и совета.

Все подняли головы. Какие же потухшие у них были глаза! И тем не менее я понял, что они не остались глухи к моему призыву. Я не называл их «ребятами» с далеких времен Братства, и, назвав так сейчас, я как бы входил в свою прежнюю роль и ждал того же от них. К тому же само слово «ребята» означало, что всем вместе нам предстоит какое-то нелегкое дело.

Я продолжал:

— Основная проблема такова. Во внешнем дворе настоящая свалка павшей скотины: там одиннадцать лошадей, шесть коров и четыре свиньи. О зловонии, которое оттуда идет, говорить нечего, не я один его чувствую, и ясно, что жить в таких условиях нельзя. Кончится тем, что мы и сами окочуримся. Так вот, — продолжал я. — Самый первый и самый неотложный вопрос: как нам избавиться от этой груды падали. — На слове «груды» я сделал ударение. — К счастью, мой трактор стоял в Родилке и он уцелел. Есть и газолин, не сказать, что много, но все-таки есть. Есть также веревки и даже канаты. Посоветуйте-ка, куда девать все эти туши.

Мои друзья оживились. Пейсу предложил дотащить «разнесчастную» скотину до общественной свалки под Мальжаком и бросить там. Но Колен заметил, что в нашей местности преобладают западные ветры и, значит, они непременно нагонят в Мальвиль зловоние. Мейсонье пришла мысль развести костер где-нибудь у дороги, неподалеку от свалки. Но тут уж возразил я, так как считал, что для устройства подобного аутодафе понадобится слишком много дров. А в дровах у нас и без того будет огромная нужда предстоящей зимой: и для отопления, и для приготовления пищи. Конечно, заготовка топлива станет одним из самых трудных наших дел, его придется собирать повсюду, порой даже далеко от дома, будем пилить недогоревшие ветки и стволы и доставлять их в Мальвиль.

И вдруг Колена осенила мысль, он вспомнил о песчаном карьере у Рюны. Карьер был совсем недалеко. Дорога к нему шла под гору, что значительно облегчало нашу задачу. Свалив туда трупы животных, мы можем затем засыпать их песком.

Не помню уж, кто именно заметил, что, если закапывать лопатами, это займет слишком много времени.

Тома обернулся ко мне:

— По-моему, ты мне говорил, что, когда в Мальвиль прокладывали электрический кабель, вы с Жерменом на скалистых участках пользовались динамитными шашками.

— Да.

— У тебя их не осталось?

— Целый десяток.

— Это более чем достаточно, — ответил Тома. — Теперь работать лопатами не придется. Я постараюсь взорвать песчаный склон, и он рухнет прямо в карьер.

Мы переглянулись. Теоретически задача была решена, но каждый отчетливо представлял, какую омерзительную операцию нам предстояло выполнить.

Мне не хотелось оставлять друзей под гнетом столь мерзкой перспективы.

— Кроме того, нужно срочно решить, как быть с посевами. Собственно, вопрос сводится к чему: стоит или нет пойти на риск и пересевать хлеба. У меня в Мальвиле достаточные запасы сена и ячменя. Их вполне хватило бы, чтобы прокормить двадцать животных до следующего урожая. Я имею в виду, как вы сами понимаете, урожай 77-го года. Но теперь, коль скоро на нашем скотном дворе осталось всего три головы, с имеющимися запасами ячменя и сена можно продержаться и до урожая 78-го года. Для свиньи тоже найдется корм, и в предостаточном количестве. Выходит, думать-то сейчас надо о нашем с вами пропитании. — Я добавил: — Труднее всего будет с хлебом. У меня почти нет зерна, не считая небольшого семенного фонда.

Атмосфера мгновенно стала напряженной, и лица моих друзей помрачнели. Я взглянул на них. В их души вползал тот извечный животный страх остаться без хлеба, идущий откуда-то из недр вековой истории человечества. Потому что не только они сами, но и их отцы никогда, даже во время войны, не знали, что такое голод. «В наших краях, — любил рассказывать дядя, — в сороковом году пустили в ход старые пекарни и подпольно, невзирая на продовольственные карточки, введенные режимом Виши, в изобилии выпекали хлеб». «Бывали, конечно, трудные времена, — говорила Мену, — мой папаша часто мне о них рассказывал. Но знаешь. Эмманюэль, никогда я не слыхивала, чтобы кому-то хлеба не хватало».

Значит, даже из устных традиций исчезли рассказы о голоде былых времен, и тем не менее инстинктивный страх перед ним по-прежнему жил в сознании крестьянина.

— Об урожае этого года я тебе вот что скажу, — проговорил Пейсу. — Когда мы вчера возвращались из Мальжака, я слегка копнул палкой землю на поле, где у меня была посеяна пшеница. (Мне показалось добрым признаком, что после всего, что ему пришлось пережить, Пейсу не утратил рефлекса землепашца.) И там не было ничегошеньки, — закончил он, раскрыв на столе обе ладони. — Ровным счетом ничегошеньки. Землю всю выжгло. Одна только пыль и осталась.

— На сколько гектаров хватит у тебя зерна? — осведомился Колен.

— Гектара на два.

— Ну, это уже кое-что, — заметил Мейсонье.

Мену отошла немного в сторонку, чтобы дать поговорить мужчинам, но она стояла, вытянув вперед шею, вся обратившись в слух, и взгляд у нее был тревожный. Все это волновало ее ничуть не меньше нас. А так как в это время Момо, изображая паровоз, топал огромными ножищами, бегая вокруг стола, она влепила сыну увесистую затрещину, и он со злобным ворчанием поплелся в угол.

— По-моему, — сказал Мейсонье, — ты ничем не рискуешь, если вспашешь и засеешь полгектара земли.

— Ничем не рискуешь! — взорвался верзила Пейсу, укоризненно взглянув на Мейсонье. — Ничем не рискуешь, кроме загубленного зерна. По-твоему, столяр, это ерунда? (Это манера обращаться к собеседнику по его ремеслу была распространена во времена Братства, тут выражалась и симпатия к человеку, и несколько ироническое к нему отношение.) Я же тебе говорю: земля сейчас такая, что из нее за все лето и одуванчика не вылезет. Если даже ты ее поливать станешь.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36