— Ты, Пейсу.
Пейсу приподнял могучие плечи и положил на стол свои огромные ручищи.
— Что ж, — сказал он. — Бедняга Момо вроде бы сам виноват. И все ж таки Колен верно говорит...
Он умолк.
— Ты, Жаке.
— Я согласен с Коленом.
— Ты, Тома.
Я нарочно назвал его последним, чтобы подчеркнуть свою холодность, но он сам, как бы заранее предвидя ее, не сел рядом со мной на место Эвелины, хотя оно было свободно. Тома выпрямился. Он не оборачивался ко мне, он глядел прямо перед собой, и я видел только его застывший профиль. Он сидел очень прямо, даже как-то неестественно прямо, но сунул руки в карманы, что было ему вообще несвойственно. Я тут же подумал, что он прячет руки не ради того, чтобы придать себе развязный вид, а потому, наверное, что они у него слегка дрожат.
Тома заговорил, голос плохо ему повиновался.
— Поскольку Мейсонье упомянул о нарушениях дисциплины, я хочу сказать, что ставлю себе в вину два нарушения. Во-первых, когда началась стрельба, Эмманюэль сказал мне, чтобы я не одевался, а, взяв ружье, бежал в чем есть вниз. А я задержался, чтобы одеться, и спустился к въездной башне слишком поздно, и потому не помог Мену удержать Момо.
Он судорожно глотнул.
— Во-вторых, Эмманюэль приказал мне вместе с Кати нести караул на валу, а я своевольно решил бежать на подмогу к Рюне. Я сознаю, что совершил серьезную ошибку, бросив Мальвиль без всякой охраны. Если бы банда, с которой нам пришлось столкнуться, была организованна, она могла бы разделиться надвое — одна группа, напавшая на наши посевы, отвлекла бы нас к Рюне, а вторая тем временем завладела бы замком.
Знай я Тома не так хорошо, как я его знал, я бы подумал, что он ловчит. Ведь, сам себя обвинив, он выбил оружие из наших рук. Как выступить с обвинительной речью против того, кто сам себя обвиняет? Но я знал — в действительности устами Тома говорила суровая требовательность к себе самому. Единственная его хитрость, если только уместно употребить здесь это слово, состояла в том, что он постарался выгородить жену. Это было трогательно, но и довольно опасно. Потому что у меня были некоторые соображения насчет того, какую роль в его неподчинении приказу сыграла Кати, и об этом-то я и собирался поговорить.
— Я очень ценю твою откровенность, Тома, — сказал я все так же без нажима. — Но мне сдается, что ты слишком выгораживаешь Кати. Ответь мне: это она потребовала, чтобы вы сначала оделись?
Я поглядел на него. Я знал, лгать он не станет.
— Да, — ответил Тома, и голос его дрогнул. — Но поскольку я с ней согласился, стало быть, за наше опоздание ответственность несу я.
Нелегко далось ему это признание. Тома был как на дыбе. И все-таки я от него не отстану.
— А когда вы оказались на валу, это Кати предложила сбегать к Рюне поглядеть, что там делается?
— Да, — ответил Тома, покраснев до корней волос. — Но я виноват, что согласился. Значит, за эту ошибку отвечаю один я.
— Виноваты вы оба, — оборвал его я. — У Кати те же права и те же обязанности, что у всех нас.
— Не считая того, — стиснув зубы, проговорил Тома, — что она не имеет права присутствовать на собрании, где ты ее критикуешь.
— Я просто хотел избавить ее от этого. Но если, по-твоему, мы должны ее выслушать, позови ее. Мы подождем.
Молчание. Все смотрят на него. Он опустил глаза, руки засунуты глубоко в карманы. Губы дрожат.
— Не стоит, — наконец выговорил он.
— В таком случае предлагаю обсудить точку зрения Колена — если не ошибаюсь, ее разделяют Пейсу и Жаке.
— Я еще не кончил, — сказал Тома.
— Ну так говори скорее! — нетерпеливо воскликнул я. — Заладил одно и то же. Никто тебе рта не зажимает!
— Я готов нести ответственность за последствия своих ошибок, — продолжал Тома, — и могу уйти с Кати из Мальвиля.
Я пожал плечами и, так как он молчал, спросил:
— Теперь кончил?
— Нет, — глухо отозвался Тома. — Поскольку впредь до особого решения я пока мальвилец, я имею право высказаться по вопросу, который мы обсуждаем.
— Высказывайся. Кто же тебе мешает?
Помолчав, он произнес чуть более уверенным тоном:
— Я не разделяю мнения Колена. По-моему, не следует сожалеть о том, что мы убили грабителей. Наоборот, я считаю, что Эмманюэль совершил ошибку, не решившись открыть стрельбу раньше. Не мешкай он так долго, Момо был бы сейчас жив.
В ответ не раздалось ни «ого» ни «вот как», не последовало того, что называется «волнение в зале», но на всех лицах выразилось неодобрение. Однако на сей раз я решил: не стану пускаться на хитрости. Не стану использовать «поддержку масс». Дело идет о слишком серьезных вещах.
— Ты не слишком тактично выразился, Тома, но в твоих словах есть доля истины, — спокойно произнес я. — Однако я возьму на себя смелость тебя поправить. Я совершил не одну ошибку, а целых две.
Я посмотрел на товарищей и замолчал. Я мог позволить себе помолчать. Я до крайности возбудил их внимание.
— Первая ошибка, — вновь заговорил я, — ошибка общего характера. Я проявил слабость по отношению к Эвелине. Показав пример того, как взрослый мужчина пляшет под дудку девчонки, я внес в нашу общину дух разболтанности и способствовал расшатыванию дисциплины. А конкретно это привело к тому, что, не будь у меня на руках Эвелины, когда я выбежал из замка и бросился к Рюне, я мог бы помочь Мену удержать Момо, хотя бы пока не подоспел Тома.
И, выдержав паузу, я добавил:
— Я, говорю это не для того, чтобы упиваться самокритикой, Тома. А для того, чтобы показать тебе, что я одинаково расцениваю и слабость, проявленную мной по отношению к Эвелине, и твою — по отношению к Кати.
— С той только разницей, что Эвелина тебе не жена, — заметил Тома.
— А по-твоему, это отягчающее обстоятельство? — холодно спросил я.
Он замолк, окончательно сбитый с толку. Думаю, он хотел сказать другое: то, что он муж Кати, смягчает, мол, его вину. Но разъяснять это при всех означало бы прямо признаться в своей слабости. У него сохранилось традиционное представление — в его случае более чем превратное — о роли мужчины в браке как главы семьи.
— Вторая ошибка: как сказал Тома, я слишком поздно решил открыть стрельбу по грабителям.
Мейсонье воздел обе руки к небу.
— Будем же справедливы! — заявил он решительно. — Если тут была ошибка, не ты один в ней виноват. Ни у кого из нас не поднималась рука выстрелить в этих горемык. Такие худющие! Такие голодные!
— Скажи, Тома, ты тоже испытал такое чувство? — спросил я.
— Да, — ответил он без колебаний.
Люблю в нем эту прямоту: он не солжет, даже если правда ему во вред.
— Тогда приходится сделать вывод, что в этой ошибке виноваты мы все, — сказал я.
— Да, но ты больше других, — возразил Тома, — потому что командуешь ты.
Я всплеснул руками и с горячностью воскликнул:
— Вот оно! В этом-то вся загвоздка! Разве я командую? Хорош командир, если из группы, которая якобы ему подчиняется, двое взрослых в разгар битвы нарушают приказы!
Нависло молчание. Я не спешил его прервать. Пусть еще потянется. И пусть Тома еще чуточку потомится.
— А по-моему, — сказал Колен, — здесь нет полной ясности. Собираем мы у нас в Мальвиле собрания, сообща принимаем на них решения. Ладно. На собраниях Эмманюэль играет первую скрипку. Но никто ни разу еще не сказал, что, если настанет чрезвычайное положение и рассуждать будет некогда, Эмманюэль должен взять на себя команду. А по-моему, так прямо и надо сказать. Чтобы все знали: если уж возникла опасность — приказу Эмманюэля повиноваться беспрекословно.
Мейсонье поднял руку.
— Наконец-то, — сказал он удовлетворенно. — Я о том и толковал, когда еще в самом начале говорил, что мы плохо организованы. Скажу больше, мы вели себя как самые последние растяпы. Все бежали кто куда, никто никого не слушал. Была минута, когда для защиты Мальвиля на валу оставались только Фальвина с Мьеттой. Хоть Мьетта и умеет стрелять, да у нее ружья-то не было!
— Ты прав, — покачал своей огромной башкой Пейсу. — Настоящий бардак. На пашне у Рюна оказался бедняжка Момо, а ему там делать было нечего. И Мену туда прибежала из-за Момо, а ей тоже незачем было туда соваться. А тут еще Эвелина, которая хвостом ходит за Эмманюэлем. Да еще...
Он осекся и покраснел до ушей. В пылу красноречия он едва не включил в свой перечень Тома. Воцарилось молчание. Тома, не вынимая рук из карманов, сидел, ни на кого не глядя. Колен, поблескивая глазами, улыбался мне своей улыбочкой.
— А ты тоже сообразил, — вдруг сказал Пейсу, протянув в сторону Тома, чуть ли не через весь стол, длинную ручищу с громадной пятерней. — Сообразил, — повторил он громовым голосом. — Уйду из Мальвиля с Кати! Ничего глупее придумать не мог?
— Совершенно с тобой согласен, — немедленно поддержал я.
— И куда бы ты, интересно знать, пошел, кретин? — спросил Пейсу, и в тоне, каким было произнесено это ругательство, слышалась безграничная дружеская нежность.
Колен рассмеялся, как всегда в самую нужную минуту. Смех его прозвучал удивительно искренно.
— Эх дурья твоя башка, Жаке, — проворчал Пейсу.
И мы все, глядя на Жаке, рассмеялись, как только что смеялись над Тома. Кто бы мог подумать, что после всей той крови, которая пролилась с обеих сторон, мы сможем так скоро развеселиться. Впрочем, веселье — не то слово. Наш смех имел социальный смысл. Он скреплял наше единство. Тома, наделавший кучу ошибок — наш. Жаке — тоже. После всех испытаний наша коммуна реорганизовывалась, подтягивалась, укреплялась.
Погребение Момо было назначено на полдень, потом было решено причаститься. После утреннего собрания я ждал у себя в спальне тех, кто пожелает исповедаться.
Я выслушал Колена, Жаке и Пейсу. Еще до того, как каждый из этой троицы открыл рот, я уже знал, что их мучает. Что ж, если им кажется, что я могу избавить их от этого бремени, тем лучше. «Кому простите грехи, тому простятся, на ком оставите, на тех останутся». Сохрани меня бог вообразить, будто я обладаю этой непомерной властью! Ведь я порой сомневаюсь, под силу ли самому господу богу облегчить человеческую совесть. Впрочем, хватит! Не хочу никого огорчать такой ересью. Тем более что в этой области я не уверен решительно ни в чем.
После исповеди Колен сказал мне со своей обычной ухмылкой:
— Пейсу говорит: Фюльбер на исповеди все кишки вытянет, а потом еще отлает. У тебя подход другой.
— Этого только не хватало! — улыбнулся я в ответ. — Ты исповедуешься, чтобы на душе стало легче. Чего ради я буду взваливать на тебя лишнее бремя?
К великому моему удивлению, лицо Колена вдруг сделалось серьезным.
— Я не только для этого исповедуюсь. А еще для того, чтобы стать лучше.
При этих словах он даже покраснел, фраза эта ему самому показалась смешной. Я недоверчиво пожал плечами.
— Думаешь, это невозможно?
— Для тебя, пожалуй, и возможно. Но в большинстве случаев нет.
— Почему же?
— Видишь ли, люди очень ловко скрывают от самих себя собственные недостатки. А отсюда выводисповедь их немного стоит. Возьми, к примеру, Мену. Заметь, она не ходила ко мне исповедоваться, а то я, конечно, промолчал бы. Мену корит себя за то, что «обижает» Момо, а за то, что поедом ест Фальвину, — никогда! Да она вовсе и не считает, что ест ее поедом, она считает, что ведет себя с ней как надо.
Колен рассмеялся. А я вдруг заметил, что говорю о Момо, как о живом, и у меня больно защемило сердце. Я тотчас переменил тему:
— Я написал записку Фюльберу, хочу предупредить его, что в окрестностях появились банды грабителей. Посоветовал получше охранять Ла-Рок, особенно по ночам. Ты не против отнести записку?
Колен покраснел еще гуще.
— А ты не думаешь, после того, что я тебе рассказал, не будет ли это...
Он не договорил.
— Я думаю, что в Ла-Роке живет твоя подруга детства и тебе приятно ее повидать. Ну и что из того? Что здесь плохого?
После троих мужчин на исповедь явилась Кати. Не успев войти в комнату, она повисла у меня на шее. Хотя ее объятия оказали на меня весьма определенное действие, я решил обратить все в шутку и, смеясь, отстранил ее.
— Полегче, полегче! Ты, кажется, пришла сюда не для того, чтобы на меня вешаться, а чтобы исповедаться. А раз так, садись и, пожалуйста, по ту сторону стола, по крайней мере я хоть буду в безопасности.
Кати пришла в восторг от моих слов. Она готовилась к более холодному приему. С места в карьер она начала исповедоваться. Я ждал, что будет дальше, так как догадывался — она пришла не за этим. Пока она каялась в своих грехах, в основном пустяках, которые вряд ли тревожили ее совесть, я заметил, что она успела подвести глаза. Не слишком ярко, но тщательно. И брови, и ресницы, и веки. Как видно, у нее еще не иссякли запасы косметики, оставшиеся от прежних времен.
Она закончила свое невинное саморазоблачение — я не говорил ни слова. Я выжидал. И чтобы сохранить полную бесстрастность, даже не глядел на нее. Чертил что-то карандашом на промокашке. Бумагу я жалел, слишком дорога она стала теперь.
— А в общем-то, — спросила она наконец, — неужели ты все еще на меня сердишься?
Я продолжал рисовать.
— Сержусь? Нет.
Так как я не стал вдаваться в объяснения, она продолжала:
— А вид у тебя такой, будто ты недоволен.
Молчание. Я продолжал рисовать.
— Ты и вправду недоволен мной, Эмманюэль? — спросила она самым нежным голоском.
Наверное, при этом она сделала мне глазки и состроила умильную рожицу. Зря старается. Я весь поглощен своим делом. Рисую на промокашке ангелочка.
— Я не доволен твоей исповедью, — сурово сказал я.
Тут я наконец поднял голову и в упор поглядел на нее. Этого она никак не ждала. Видно, как аббата она меня всерьез не принимает.
— Разве так исповедуются? Ты не покаялась в самом главном своем грехе.
— В каком же это? — спросила она с вызовом, который прозвучал в ее голосе помимо воли.
— В кокетстве.
— Ах, вот оно что! — протянула она.
— Да, да, в кокетстве, — подхватил я. — В твоих глазах это пустяки. Ты любишь мужа, знаешь, что ему не изменишь (при этих моих словах она насмешливо улыбнулась), и говоришь себе: «Почему бы мне не позабавиться!» К сожалению, эти невинные забавы в общине, где на шестерых мужчин всего лишь две женщины, весьма опасны. Если я не положу конец твоим заигрываниям, ты мне устроишь в Мальвиле бордель. По-моему, и так Пейсу уже слишком на тебя заглядывается.
— Правда?
Она сияет! Она даже не старается делать вид, что раскаивается.
— Да, правда! И с другими ты тоже заигрываешь, к счастью, на них это не действует.
— Ты хочешь сказать, что на тебя не действует, — заявила она с вызовом. — Так это я и сама знаю. Тебе по вкусу одни толстомясые, вроде той голой девки, которую ты повесил у себя в изголовье. Хорош кюре! Куда приличнее повесить там распятье!
Ей-богу, она, кажется, кусается!
— Это репродукция картины Ренуара, — ответил я, с удивлением заметив, что перешел от нападения к защите. — Ты ничего не смыслишь в искусстве.
— А фотография твоей немки на письменном столе — это тоже искусство?.. Старая грымза! Корова дойная! А впрочем, конечно, тебе на все плевать — у тебя есть Эвелина.
Ну и змея! Я сказал с холодной яростью:
— То есть как это у меня есть Эвелина? Ты это о чем? Ты, кажется, принимаешь меня за Варвурда?
Впившись глазами в ее глаза, я испепелял ее взглядом. Она осторожненько забила отбой.
— Да я ничего такого не сказала, — возразила она. — У меня и в мыслях этого не было.
Плевать мне на то, что у нее было в мыслях. Я мало-помалу успокоился. Схватил карандаш, затушевал крылышки у моего ангелочка. Зато подрисовал ему рожки и большущий хвост. Цепкий хвост, как у обезьяны. И увидел, что Кати вся извертелась, пытаясь разглядеть, что я рисую. До чего же она гордится своим женским естеством, эта паршивка! Ей необходимо каждую минуту ощущать свою власть! Подняв голову, я в упор поглядел на нее:
— По сути дела, ты мечтаешь об одном: чтобы все мужчины в Мальвиле в тебя влюбились и все мучились. А тебе и горя мало — ты любишь одного Тома.
Я попал в точку, так мне, во всяком случае, показалось в ту минуту. В глубине ее глаз снова вспыхнул вызывающий огонек.
— Что поделаешь, — ответила она. — Не каждой по нраву быть шлюхой, как твоей Мьетте.
Молчание.
— Славно же ты говоришь о своей сестре. Браво! — сказал я, не повышая голоса.
А в общем-то, Кати девчонка неплохая. Она покраснела и в первый раз с начала исповеди по-настоящему смутилась.
— Я ее очень люблю. Ты не думай.
Долгое молчание.
— Ты, наверное, считаешь, что я злюка, — добавила она.
— Я считаю, что ты молода и неосторожна, — улыбнулся я.
Она промолчала, ее удивил мой дружеский тон после всех дерзостей, которые она успела наговорить, и я добавил:
— Посмотри на Тома. Он влюблен по уши. А ты по молодости лет этим злоупотребляешь. Ты им помыкаешь, и зря. Тома не тряпка, он мужчина, он тебе это припомнит.
— Уже припомнил.
— Из-за глупостей, которые он наделал по твоей вине?
— Ну да!
Я встал и опять улыбнулся.
— Пустяки, это уладится. На собрании он всю вину взял на себя. Он защищал тебя, как лев.
Она подняла на меня ярко блестевшие глаза.
— Но ведь и ты тоже на собрании старался все уладить по-хорошему.
— И все-таки я хотел бы тебя остеречь. Насчет Пейсу. Веди себя, пожалуйста, поаккуратней.
— А вот этого я тебе не обещаю, — ответила она с поразившей меня искренностью. — Не могу я удержаться с мужчинами, и все тут.
Я смотрю на нее. Она окончательно сбила меня с толку. Размышляю. Как видно, я в ней так и не разобрался по-настоящему. Если она говорит правду, значит, вся моя проницательность ни к черту. А она продолжает:
— Знаешь, а не такой уж ты плохой кюре, хоть и бабник. Видишь, я беру обратно все гадости, что я тут наговорила, в том числе про... В общем, беру свои слова обратно. Ты хороший мужик. Вся беда в том, что не умею я держать язык за зубами. Можно тебя поцеловать?
И она и в самом деле поцеловала меня. Совсем иначе, чем при своем появлении. Впрочем, не будем преувеличивать — не такой уж этот поцелуй был невинный. Доказательство тому — что он меня взволновал, а она это заметила и торжествующе хохотнула. Но тут я открыл перед ней дверь, она выскользнула из комнаты, бегом пересекла пустую площадку, а у подножия винтовой лестницы обернулась и помахала мне на прощание рукой.
Момо похоронили рядом с Жерменом, возле могилы с останками родных Колена, Пейсу и Мейсонье. Мы заложили это кладбище в День Происшествия, принадлежало оно уже к миру «после», и мы знали, что нам всем предстоит успокоиться здесь. Оно было расположено перед внешним двором, там, где находилась когда-то стоянка машин. Маленькая площадка, выбитая в скале; подальше, метрах в сорока, она сужалась и переходила в дорогу между утесом и уходящей вниз крутизной. В этом месте дорога огибала скалу почти под прямым углом.
Именно в этом узком проходе между пропастью и нависшей над ней каменной громадой мы решили возвести палисад, чтобы защитить внешний двор от ночного нападения. Палисад мы выдвинули вперед, сколотили его из толстых, хорошо пригнанных одна к другой дубовых досок. В воротах палисада у самой земли сделали маленькую опускную дверцу-в нее можно было с трудом пролезть на четвереньках. Именно через эту дверцу мы решили впускать посетителя, сначала рассмотрев его в потайной глазок рядом со смотровым окошком. Ворота же открывать только в крайнем случае — это было небезопасно.
Предусмотрели мы и возможность штурма. Поверх палисада протянули четыре ряда колючей проволоки (ее можно было убрать, чтобы пропустить повозку). Стоило прикоснуться к проволоке, как поднимался перезвон: гремели металлические банки. Впрочем, гость, пришедший с мирными намерениями, мог позвонить в колокольчик: Колен обнаружил его в своей лавке и приладил сбоку от смотрового окошка.
Маленькую площадку между палисадом и рвами крепостной стены Мейсонье назвал передним краем обороны, или ПКО.
По его совету было решено устроить на ней западни, расположив их в шахматном порядке и оставив безопасную дорогу в три метра шириной, которая шла по краю правого рва, потом мимо углубления в скале, мимо маленького кладбища и подходила к палисаду. Западни, или, как их прозвал Мейсонье, «ловушки для дураков», были устроены по классическому образцу — просто ямы в шестьдесят сантиметров глубиной, их дно было утыкано острыми, закаленными на огне кольями или выстлано дощечками, которые щерились гвоздями. Прикрывались ямы картоном, присыпанным землей.
В это самое время Пейсу заканчивал надстройку крепостной стены: уложив над ее зубцами крепкие деревянные балки, он возвел на них каменную кладку метра полтора высотой. Покончив с этим делом, он попросил Мейсонье закрыть амбразуры толстыми деревянными щитами, которые открывались бы наружу снизу вверх. «Так ты сможешь обстреливать подножие своих укреплений, и ни одна сволочь издали к тебе не пристреляется, а в нижней части щитов еще надо прорезать щели, чтобы удвоить количество бойниц».
Он, разумеется, исходил при этом из молчаливого предположения, которое разделяли и мы все, что у осаждающих, как и у нас самих, будут только охотничьи ружья и старые толстые дубовые доски послужат надежной защитой от пуль. Это наше предположение, почти бессознательное, опровергли дальнейшие события.
Как-то утром я был в ПКО один — строительство палисада было уже закончено, но западни еще не оборудованы, — когда зазвонил колокольчик. Это оказался Газель на сером ослике Фюльбера. Едва я открыл смотровое окошко, он спешился и явил моим глазам вежливый и холодный лик.
Он отказался выпить вина, протянул мне через окошко послание Фюльбера и объяснил, что подождет ответа здесь. По правде сказать, я не особенно уговаривал его войти, поскольку строительство ПКО было еще не завершено.
Вот что значилось в письме.
"Дорогой Эмманюэль! Спасибо, что ты уведомил нас о бандах грабителей. Пока в наших краях они еще не показывались. Правда и то, что мы не так богаты, как мальвильцы.
Передай, пожалуйста, мои соболезнования Мену по поводу гибели ее сына и скажи ей, что я неустанно поминаю его в своих молитвах.
Имею честь сообщить тебе, что общее собрание верующихнашего прихода избрало меня епископом Ла-Рока. Таким образом, я приобрел право рукоположить мсье Газеля и назначить его кюре Курсежака и аббатом Мальвиля. Несмотря на все мое желание быть тебе приятным, я нарушил бы свой долг, если бы признал за тобой право исполнять обязанности пастыря, кои ты посчитал нужным возложить на себя в Мальвиле.
Аббат Газель в ближайшее воскресенье отслужит мессу в Мальвиле. Надеюсь, ты окажешь ему достойный прием.
Прими, дражайший Эмманюэль, уверения в моих истиннохристианских чувствах.
Фюльбер Ле Но, епископ Ларокезский.P.S. Так как Арман нездоров и не встает с постели, я попросил мсье Газеля доставить тебе это письмо и подождать ответа".
Прочитав это удивительное послание, я снова открыл окошко. Дело в том, что, взяв у Газеля письмо, я не преминул окно затворить, мне не хотелось, чтобы он видел, какие мы тут накопали ямы. Милейший Газель по-прежнему стоял у ограды, на его клоунском гермафродитском лице застыло напряженное и беспокойное выражение.
— Газель, — сказал я, — сразу дать тебе ответ я не могу. Надо созвать общее собрание мальвильцев. Завтра Колен доставит Фюльберу мой ответ.
— В таком случае я сам приеду завтра утром за ответом, — отозвался Газель своим тонким голосом.
— Что ты! Зачем тебе два дня подряд таскаться по тридцать километров на осле. Ответ привезет Колен.
Настало молчание. Газель заморгал и проговорил не без некоторого смущения:
— Извини, но мы больше не пускаем в Ла-Рок посторонних.
— Каких таких посторонних? — недоверчиво переспросил я. — Это кто — мы, что ли?
— Не только, — ответил Газель, потупив взор.
— Ах вот как! Стало быть, в наших краях есть еще и другие люди!
— В общем, так решил приходский совет, — выдавил из себя Газель.
— Ловко же придумал ваш приходский совет! — негодующе воскликнул я. — А приходскому совету не пришло в голову, что Мальвиль может принять такое же решение в отношении жителей Ла-Рока?
Газель, не поднимая глаз, молчал с видом мученика. Фюльбер, наверное, сказал бы, что ему «довелось пережить прискорбнейшие мгновения».
— Тебе, однако, должно быть известно, — продолжал я, — что Фюльбер намерен прислать тебя сюда в воскресенье служить мессу.
— Да, я знаю, — отозвался Газель.
— Стало быть, ты имеешь право явиться в Мальвиль, а я не имею права посетить Ла-Рок!
— В общем-то, это мера временная, — сказал Газель.
— Вон оно что — временная! Чем же она вызвана?
— Не знаю, — промямлил Газель, и я сразу почувствовал, что он прекрасно знает.
— Ну что ж, в таком случае до завтра, — ледяным тоном заявил я.
Газель простился со мной и, повернувшись ко мне спиной, стал взбираться на своего осла. Я окликнул его:
— Газель!
Он возвратился.
— Чем болен Арман?
У меня вдруг мелькнула мысль, что в Ла-Роке свирепствует какая-то эпидемия и ларокезцы сидят в карантине, чтобы болезнь не распространилась. Но я тут же сообразил, что мысль это просто дурацкая, неужели Фюльбер способен испытывать альтруистические чувства?
Но на Газеля мой вопрос произвел совершенно ошеломляющее впечатление. Он покраснел, губы у него затряслись, а глаза забегали, пытаясь уклониться от моего взгляда.
— Не знаю, — пробормотал он.
— Как это не знаешь?
— За Арманом ухаживает сам монсеньер.
Прошла целая секунда, пока я сообразил, что под монсеньером он подразумевает Фюльбера. Так или иначе, ясно было одно: если «монсеньер» ухаживает за Арманом, значит, болезнь его не заразная. Я отпустил Газеля, а вечером после ужина созвал общее собрание, надо было обсудить полученное письмо.
Я заявил, что лично меня больше всего возмущает нелепость притязаний Фюльбера. На мой взгляд, каждая фраза его письма свидетельствовала о мании величия, не говоря уже об истерии. Вне всякого сомнения, он заставил избрать себя епископом, чтобы взять надо мной верх, посвятить Газеля в сан и потом устранить меня, как соперника на духовном поприще. В этой жажде власти было даже что-то детское. Вместо того чтобы укрепить Ла-Рок против грабителей, что было отнюдь не пустячным делом, он повел борьбу против меня, хотя именно я предупредил его об опасности. И повел эту борьбу именно тогда, когда никак не мог вести ее с позиций силы, ибо в мирской своей власти опирался только на одного Армана, а Арман, жертва загадочной болезни, был прикован к постели.
Я был склонен посмеяться над всей этой историей, но мои товарищи отнеслись к делу всерьез. Они кипели от негодования. Мальвилю нанесено оскорбление. Оскорбили чуть ли не его знамя (которое, кстати сказать, существовало лишь теоретически). Фюльбер осмелился посягнуть на аббата Мальвиля и на избравшее его общее собрание.
— С какой стати этому дерьму вздумалось лезть к нам! — возмущался малыш Колен, который обычно избегал крепких выражений.
Мейсонье заявил, что этому олуху надо просто накостылять по шее. А Пейсу посулил, что, если у Газеля хватит духу в воскресенье явиться к нам, он «вгонит ему его кропило сам знаешь куда». В общем, можно было подумать, что вернулись времена Братства, когда католики Мейсонье, стоявшие у подножия мальвильских укреплений, и гугеноты Эмманюэля, засевшие на крепостных стенах, с неистощимой изобретательностью оскорбляли друг друга, прежде чем вступить в рукопашную.
— Вгоню до самых потрохов, — приговаривал Пейсу, стуча кулаком по столу, — до самых потрохов вгоню кропило Газелю.
Несколько удивленный взрывом мальвильского патриотизма, я дал моим товарищам прочесть ответ, который составил днем, и попросил их высказать о нем свое мнение.
"Фюльберу Ле Но, кюре Ла-Рока.
Дорогой Фюльбер! Согласно самым древним документам о Мальвиле, которыми мы располагаем и которые датированы XV веком, в ту эпоху в Ла-Роке и в самом деле был епископ, поставленный в 1452 году в городской церкви сеньором Мальвиля бароном де Ла-Рок.
Однако из этих же самых документов явствует, что аббат Мальвиля никоим образом не зависел от епископа Ла-Рока и избирался сеньором Мальвиля из числа членов его семьи мужеска пола, проживавших вместе с ним в его замке. Чаще всего это был либо сын, либо младший брат. Отступил от этого правила лишь один Сижисмон, барон де Ла-Рок, который, не имея ни сыновей, ни братьев, назначил самого себя аббатом Мальвиля в 1476 году. С этого времени и до наших дней сеньоры Мальвиля юридически оставались аббатами Мальвиля, даже если иногда передавали капеллану исполнение своей должности.
Нет никаких сомнений, что Эмманюэль Конт в качестве нынешнего владельца замка Мальвиль унаследовал все прерогативы, сопряженные с владением замком. Так решило собрание верующих, единогласно утвердившее за ним его титул и право отправлять требы.
С другой стороны, Мальвиль не может признать законными права епископа, о назначении которого не предстательствовал перед его Святейшеством Папой и которого сам Мальвиль не поставил в сан в городе, принадлежащем к его владениям.
Мальвиль намерен хранить в неприкосновенности историческое право на свой феод — Ла-Рок, хотя, чистосердечно желая мира и добрососедских отношений, не собирается в настоящий момент воспользоваться этим правом.
Тем не менее мы считаем, что всякое лицо, проживающее в Ла-Роке и почитающее себя ущемленным в правах властью де-факто, установленной в городе, в любой момент может апеллировать к нам для восстановления своих прав. Мы считаем также, что город Ла-Рок должен быть открыт для нас круглосуточно, и, если посланцу Мальвиля будет прегражден вход хоть в одни городские ворота, тем самым ему будет нанесено тяжкое оскорбление.
Прошу тебя, дорогой Фюльбер, принять уверения в моих наилучших чувствах.
Эмманюэль Конт, аббат Мальвиля".Я считаю необходимым подчеркнуть, что сам я смотрел на это письмо как на чистый розыгрыш — надо было осадить Фюльбера с его манией величия и сразиться с ним оружием пародии и гротеска. Стоит ли говорить, что я ни на минуту не воображал себя наследником мальвильских сеньоров. И столь же мало принимал всерьез вассальную зависимость Ла-Рока. Однако я с невозмутимым видом огласил письмо, надеясь, что его комическая сторона не ускользнет от оих товарищей.