Он кашлянул.
— Это верно, только я бы не стал говорить «выматывайтесь».
Я посмеялся этой невинной хитрости.
— Ладно. Погляжу, что можно сделать. Твоя миссия окончена? — добродушно спросил я. — Ни о чем больше просить не будешь?
— Нет.
— А почему с тобой не пришла Кати?
— Она перед тобой робеет. Говорит, ты с ней очень холоден.
— Холоден?
— Да.
— Не могу же я рассыпаться в любезностях перед твоей будущей супругой. Раз уж речь идет о супружестве.
— О, я не ревнив, — усмехнулся Тома.
Нет, вы только поглядите, как он уверен в себе, этот юный петушок!
— Ладно, беги. Что-нибудь придумаем.
Он и в самом деле убежал, а в моей руке, уж не знаю, как и когда, снова очутилась маленькая теплая рука.
— Как ты думаешь, — спросила Эвелина, поднимая ко мне взволнованное лицо. — У меня тоже когда-нибудь вырастут большие груди? Как у Кати? Или как у Мьетты — у нее они еще больше, чем у Кати.
— Не беспокойся, Эвелина, вырастут.
— Правда? Ведь я такая худая, — с отчаянием сказала она, прикладывая мою левую руку к своей груди. — Потрогай, я плоская, совсем как мальчишка.
— Это неважно, худая ты или толстая, все равно они вырастут.
— Наверняка?
— Ну, конечно.
— Как хорошо, — сказала она со вздохом, который перешел в приступ кашля.
В эту минуту кто-то осторожно ударил в колокол въездной башни. Я вздрогнул. В мгновение ока я очутился у двери и чуть-чуть приоткрыл глазок. Это оказался Арман с ружьем через плечо, на одном из ларокезских меринов, вид у него был хмурый.
— А-а, это ты, Арман, — приветливо сказал я. — Придется тебе немного подождать, пойду принесу ключ.
И я закрыл глазок. Ключ, разумеется, торчал в замке, но я хотел выиграть время. Я быстро отошел на несколько шагов и сказал Эвелине:
— Беги в дом, скажешь Мену, чтобы она принесла во въездную башню бутылку вина и стакан.
— Арман хочет меня увезти? — спросила Эвелина, побледнев и закашлявшись.
— Да нет же. И вообще не беспокойся. Если он захочет тебя увезти, мы его в два счета «предадим мечу».
Я рассмеялся, она засмеялась мне в ответ тоненьким смехом и зашлась в кашле.
— Вот что, скажи Кати и Тома, чтобы они не показывались. И сама побудь с ними.
Она ушла, а я заглянул на склад, расположенный в первом этаже донжона. Здесь собрались все, кроме Тома, и разбирали имущество Колена, привезенное из Ла-Рока.
— К нам пожаловал гость — Арман. Пусть Пейсу и Мейсонье придут во въездную башню с ружьями. Просто так, на всякий случай — он нам не опасен.
— Хотелось бы мне потолковать с этой скотиной, — заявил Колен.
— Нет, ни тебе, ни Жаке, ни Тома этого делать не следует, и ты сам знаешь почему.
Колен прыснул. Приятно было видеть его в таком веселом настроении. Коротенькая беседа с Аньес Пимон явно пошла ему на пользу.
Когда я проходил через внутренний двор, навстречу мне из маленького замка пулей вылетел Тома.
— Я с тобой.
— То есть как это со мной? — сухо спросил я. — Я же нарочно просил передать тебе, чтобы ты не показывался.
— Если не ошибаюсь, речь идет все-таки о моей жене, — ответил он, сверкая глазами.
Я понял, что мне его не убедить.
— Хорошо, пойдем, но при одном условии — будешь молчать.
— Ладно.
— Что бы я ни говорил, молчи.
— Я же сказал — ладно.
Я поспешил к воротам. Но прежде чем их отпереть, я повертел ключ в замке. Вот и Арман. Я пожал ему руку, у него на мизинце красовался мой перстень. Да, да, вот он, Арман: водянистые глаза, белесые ресницы, приплюснутый нос, прыщи, полувоенная форма. А рядом с ним мой красавец Фараон. Бедняга, я потрепал его по холке, поговорил с ним. Недаром я назвал его беднягой — как не пожалеть коня, когда наездник уже успел истерзать ему весь рот. Несмотря на строжайшую экономию, соблюдаемую в Мальвиле, я нашел в кармане кусок сахара, и мерин сразу схватил его своими добрыми губами. Тут появились Момо и Мену со стаканами и бутылками. Я попросил Момо заняться Фараоном, разнуздать его и насыпать полное ведро овса. В ответ на такую расточительность Мену грозно заворчала.
И вот мы уселись в кухне въездной башни, где к нам присоединились Мейсонье и Пейсу, добродушные, но при оружии. Когда в руке Армана очутился полный стакан, я, видя замешательство нашего гостя — не из-за стакана конечно, а из-за того, что ему предстояло нам сказать, — сам перешел в наступление, решив действовать напрямик.
— Очень рад тебя видеть, Арман, — начал я, чокаясь с ним. Я намеревался только пригубить, в это время дня я никогда не пью, но я знал, что Момо с удовольствием долакает оставшееся вино. — Я как раз собирался послать к вам гонца, чтобы успокоить Марселя. Бедняга Марсель, воображаю, в какой он тревоге.
— Значит, они у вас? — спросил Арман, колеблясь между вопросительной и обвинительной интонацией.
— Конечно, а где же им еще быть? Разыграли все как по нотам. Мы обнаружили их на развилке Ригуди. Стоят и чемоданы в руке держат. Старшая мне и говорит: «Хочу, мол, погостить две недельки у бабушки». Поставь себя на мое место: у меня просто не хватило духу их отослать.
— Они не имели права, — огрызнулся Арман.
Самое время одернуть его, сохраняя при этом вполне добродушный тон. Я воздел руки к небу.
— Не имели права? Как это не имели права? Ну и хватил ты, Арман! Не имели права две недели погостить у родной бабушки?
Тома, Мейсонье, Пейсу и Мену уставились на Армана с молчаливым укором. Я тоже глядел на него. За нас — семья. На нашей стороне — священные узы родства!
Желая скрыть замешательство, Арман уткнул свой приплюснутый нос в стакан и высосал вино до дна.
— Еще стаканчик, Арман?
— Не откажусь.
Мену заворчала, однако налила.
Я чокнулся с Арманом, но пить не стал.
— В чем они и впрямь виноваты, — рассудительно продолжал я беспристрастным тоном, — так это что они не спросили разрешения у Марселя.
— И у Фюльбера, — добавил Арман, опорожнивший до половины и второй стакан.
Но я не намерен был делать ему такую уступку.
— У Марселя, а тот сообщил бы Фюльберу.
Не настолько Арман был глуп, чтобы не уловить оттенка. Но рассуждать о ларокезских указах в Мальвиле он не решился. Одним глотком осушив стукан, он поставил его на стол. Тщетны были бы все старания Момо — на донышке не осталось ни капли.
— Ну а дальше что? — спросил Аркан.
— А то, что через две недели мы отвезем их в Ла-Рок, — сказал я вставая. — Передай это от меня Марселю.
Я не решался взглянуть в тот угол, где сидел Тома, Арман покосился на бутылку, но, коль скоро я не выразил намерения предложить ему третий стакан, он встал и, не сказав ни слова, даже не поблагодарив, выбрался из кухни. Думаю, просто от неловкости: когда люди его не боялись, он не знал, как себя с ними держать.
Момо взнуздывал счастливого Фараона. Ведро у его ног было пусто — вылизано подчистую, до последнего зернышка. И всадник, и конь пустились восвояси, обоих хорошо угостили, но благодарность испытывал только конь. Он-то не забудет Мальвиль.
— До свидания, Арман.
— До свидания, — буркнул всадник.
Я не сразу захлопнул за ним ворота. Я смотрел ему вслед. Мне хотелось, чтобы он отъехал подальше и не услышал бушеваний Тома. Не спеша закрыл створки ворот, задвинул щеколду, повернул в замке громадный ключ.
Взрыв оказался еще сильнее, чем я ожидал.
— Как понять эту гнусность? — кричал Тома, наступая на меня и глядя прямо мне в лицо выкаченными от ярости глазами.
Я выпрямился, молча взглянул на него и, круто повернувшись, зашагал к подъемному мосту. Я слышал, как за моей спиной Пейсу выговаривал ему:
— Не много же толку от твоей учености, парень, раз ты такой болван. Ты что, вправду поверил, что Эмманюэль отдаст девчонок? Плохо же ты его знаешь!
— Но тогда, — орал Тома (потому что он именно орал), — к чему все эти выкрутасы?
— А ты спроси у него самого, может, он тебе и объяснит, — резко оборвал его Мейсонье.
Я услышал за собой чьи-то быстрые шаги. Это был Тома. Он зашагал рядом со мной. Разумеется, я его не замечал. Глядел на мост. Шел все так же быстро, руки в карманы, подбородок кверху.
— Прости меня, — проговорил он беззвучно.
— Плевал я на твои извинения, мы не в гостиной.
Начало мало обнадеживающее. Но ему ничего не оставалось, как стоять на своем.
— Пейсу говорит, что ты не отдашь девочек.
— Пейсу ошибается. Завтра я вас обвенчаю, а через две недели отошлю Кати в Ла-Рок — пусть Фюльбер с ней позабавится.
Эта шуточка сомнительного вкуса неизвестно почему его успокоила.
— Но к чему же тогда вся эта комедия? — спросил он жалобным тоном, что было ему отнюдь не свойственно. — Ничего не понимаю.
— Не понимаешь, потому что думаешь только о себе.
— О себе?
— А Марсель? О нем ты подумал?
— А почему я должен думать о Марселе?
— Потому что расплачиваться-то придется ему.
— Расплачиваться?
— Да, неприятностями, урезанным пайком и всем прочим.
Наступило короткое молчание.
— Я ведь этого не знал, — сказал Тома покаянным голосом.
— Вот почему я пожал руку этому гаду, — продолжал я, — и изобразил ему все как проделку двух девчонок. Чтобы отвести подозрения от Марселя.
— А что будет через две недели?
Все-таки еще беспокоится, болван.
— Да ведь это же ясно как день. Напишу Фюльберу, что вы с Кати влюбились друг в друга, что я вас обвенчал и что Кати, естественно, должна жить при муже.
— А кто помешает Фюльберу тогда выместить злобу на Марселе?
— За что же? События приняли непредвиденный оборот — и придется ему помалкивать. Предварительного сговора не было. Марсель ни при чем.
И я закончил довольно холодно:
— Вот причина всех этих выкрутасов, как ты выражаешься.
Долгое молчание.
— Ты сердишься, Эмманюэль?
Пожав плечами, я расстался с ним и пошел обратно — к Пейсу и Мейсонье. Надо было еще уладить вопрос с комнатой. Ну и молодцы! Они не просто согласились, чтобы их переселили, но согласились с радостью.
— Пусть их, птенчики, а как же иначе, — растроганно сказал Пейсу, позабыв, что минуту назад обозвал одного из птенчиков болваном.
Но все растрогались еще больше, когда назавтра я обвенчал Кати и Тома в большой зале. Все разместились так же, как в тот раз, когда мессу служил Фюльбер: я спиной к двум оконным проемам, стол вместо алтаря, а по другую его сторону, лицом ко мне, в два ряда — все остальные. Мену, проявив неслыханную щедрость, водрузила на алтарь две толстенные свечи, хотя день стоял ясный, и солнечный свет, лившийся в зал через два больших окна со средниками, положил на плиты пола два огромных креста. У всех, даже у мужчин, глаза были влажными. И когда настала пора причащаться, причастились все, в том числе и Мейсонье. Мену разливалась в три ручья — я объясню потом почему. Но совсем по-другому плакала Мьетта. Плакала она беззвучно, и слезы медленно ползли по ее свежим щекам. Бедняжка Мьетта! Мне самому чудилась какая-то несправедливость в том, что мы так славим и чествуем ту, которая спит только с одним.
По окончании брачной церемонии я отвел Мейсонье в сторону, и мы с ним стали расхаживать по внешнему двору. С Мейсонье тоже произошла перемена, правда еле уловимая. Лицо все то же длинное, серьезное, близко посаженные глаза, та же манера часто моргать в минуты волнения. Меняет его другое — прическа. Поскольку парикмахеров не существует, волосы Мейсонье, как я уже говорил, отросли и торчали сначала как щетка, но со временем легли на плечи, и в облике Мейсонье появилась плавная линия, которой ему так недоставало.
— Я заметил, что ты принял причастие, — сказал я безразличным тоном. — Можно спросить — почему?
Его честное лицо слегка зарделось, он по привычке заморгал.
— Я сначала заколебался было, — не сразу ответил он. — Потом подумал, что своим отказом могу обидеть других. Да и не хочется быть на особицу.
— И ты прав, — подхватил я. — Почему бы вообще не толковать причастие именно в этом смысле? Как некую сопричастность.
Он удивленно поднял на меня глаза.
— Ты хочешь сказать, что ты толкуешь его именно так?
— Безусловно. На мой взгляд, социальное содержание причастия — очень важно.
— Важнее всего?
Коварный вопрос. Мне показалось, что Мейсонье старается перетянуть меня на свою сторону. Я сказал: «Нет», но не стал вдаваться в объяснения.
— Я тоже хочу задать тебе вопрос, — сказал Мейсонье. — Для чего ты устроил так, чтобы тебя избрали аббатом Мальвиля? Только ради того, чтобы избавиться от Газеля?
Если бы такой вопрос мне задал Тома, я бы лишний раз подумал, прежде чем ответить. Но я знал, что Мейсонье не станет делать скороспелых выводов. Он долго еще будет пережевывать мой ответ и придет к осторожным умозаключениям. И я сказал, взвешивая каждое слово:
— Если хочешь, на мой взгляд, любой цивилизации необходима душа.
— И эта душа — религия?
Произнося эту фразу, он поморщился. Два слова ему претили: «душа» и «религия». Два совершенно «устаревших» понятия. Мейсонье — образованный член партии, он проходил школу партийных кадров.
— При нынешнем положении вещей — да.
Он задумался над этим утверждением, в котором содержалась и оговорка. Мейсонье — тугодум, он продвигается вперед шаг за шагом. Но зато ему чужда поверхностность суждений. Он попросил меня уточнить свою мысль.
— Душа нашей нынешней цивилизации здесь, в Мальвиле?
Слово «душа» он произнес, как бы заключив его в кавычки, мне даже показалось, что он манипулировал им на расстоянии, с помощью пинцета.
— Да.
— Ты хочешь сказать, что душа — это вера большинства обитателей Мальвиля?
— Не только. Я считаю, что это также душа, соответствующая нынешнему уровню нашей цивилизации.
На деле же все обстояло несколько сложнее. Я упростил, чтобы не покоробить Мейсонье. И все же его покоробило. Он покраснел, потом поморгал, значит, собрался перейти в контрнаступление.
— Но этой, как ты выражаешься, «душой», с таким же успехом может быть философия. Например, марксизм.
Ага, дошли наконец.
— Марксизм имеет дело с индустриальным обществом. В эпоху первобытно-аграрного коммунизма он неприменим.
Мейсонье остановился, повернулся и уставился на меня. Как видно, мои слова произвели на него глубокое впечатление. Тем более что говорил я совершенно спокойно, как бы сообщая о чем-то само собой разумеющемся.
— Стало быть, вот как ты определяешь наше маленькое мальвильское общество. Первобытно-аграрный коммунизм.
— А как же иначе?
— Но ведь первобытно-аграрный коммунизм — это не настоящий коммунизм, — заметил он с видом глубокого огорчения.
— Не мне тебя этому учить.
— Стало быть, это регресс?
— Ты сам это знаешь.
Забавно. Можно было подумать, что он больше доверяет моему суждению, чем своему собственному, хоть я и не марксист. Казалось, от моих слов ему стало легче. Если он не мог больше мечтать о подлинном коммунизме, то по крайней мере мог хранить его в сознании как некий идеал.
— Регресс в том смысле, что наука и техника уничтожены, — продолжал я. — А потому существование человека стало менее безопасным, более угрожаемым. Но это вовсе не значит, что мы сделались более несчастными. Наоборот.
Я тут же раскаялся в своих словах, ведь передо мной стоял человек, всего два месяца назад потерявший своих близких. Но Мейсонье как будто даже не вспомнил об этом, и непохоже было, что я его задел. Он посмотрел на меня и молча, неторопливо кивнул головой. По-видимому, и он тоже почувствовал, что после катастрофы любовь к жизни стала глубже, а общественные радости острее.
Я тоже молчал. Я думал. Изменилась шкала ценностей — вот в чем все дело. Взять, например, Мальвиль. Прежде Мальвиль был чем-то что ли искусственным — просто реставрированный замок. И жил я в нем один. Гордился им и, отчасти из корысти, отчасти из тщеславия, собирался открыть его для туристов. А сейчас Мальвиль нечто совсем иное. Мальвиль — это племя, с его землями, стадами, запасами сена и зерна; это мужчины, единые, как пальцы на руке, и женщины, которые понесут от нас детей. И еще это наше убежище, наша берлога, наше орлиное гнездо. Его стены-наша защита, и мы знаем, что в этих же стенах мы будем погребены.
В этот вечер Эвелина, которая все еще кашляла не переставая, захватила за столом место Тома справа от меня. Он переместился на один стул дальше без всяких возражений, Кати села справа от него. Теперь нас было за столом двенадцать. Все прочие остались на своих местах, кроме Момо — уж не знаю как, но он занял место Мену на дальнем конце стола, а она оказалась слева от Колена. Теперь у Момо была завидная стратегическая позиция. В зимнюю пору ему будет тепло, как раз за спиной у него очаг. А главное, ему были хорошо видны и Кати, его соседка слева, и Мьетта, сидящая напротив. Набивая себе рот, он переводил взгляд с одной на другую. Однако смотрел он на них по-разному. На Кати с каким-то радостным удивлением, как султан, обнаруживший в своем гареме новую красавицу. На Мьетту — с обожанием.
Так или иначе, но Кати как будто не докучало соседство Момо. Что-что, а поклонение было ей по душе. Пожалуй, наоборот, на ее взгляд, товарищи Тома вели себя слишком сдержанно. Зато Момо вознаграждал ее с лихвой. Чего стоил его взгляд, где детская невинность сочеталась с похотью сатира. К тому же соседство с ним перестало быть непереносимо тягостным. С тех пор как Мьетта взялась его мыть, сидевшему с ним рядом не приходилось затыкать нос. Правда, он отправлял в рот огромные куски пищи, а потом заталкивал их поглубже пальцами, но в остальном вид у него был вполне благопристойный. Впрочем, Кати приняла решительные меры. Она завладела тарелкой Момо, мелко нарезала ветчину, разломила на кусочки его порцию хлеба и поставила снова перед ним. Очарованный Момо с восторгом предоставил ей действовать. А когда она кончила, протянул свою длинную обезьянью лапу и несколько раз похлопал ее по плечу, приговаривая: «Ан холо, ан холо» (Она хорошая, она хорошая). И Мену ни разу не одернула сына.
Когда я вез в Мальвиль Эвелину и Кати, я больше всего боялся гнева Мену. Однако повела она себя более чем сдержанно.
— Бедный мой Эмманюэль, — только и сказала она, — посадил нам на шею еще двух вертихвосток и двух кобыл.
Иными словами — лишние рты. Но с тех пор как на рюнской пашне взошли хлеба, Мену стала не так бояться голода. А когда в Мальвиле играли свадьбу, она была на седьмом небе от счастья. Мену вообще обожала свадьбы. Бывало, венчаются в Мальжаке даже малознакомые ей люди — она все бросит на ферме «Семь Буков» и мчится на велосипеде в церковь. «Старая дуреха, — говаривал дядя, — опять покатила слезы лить». И верно, Мену устраивалась на паперти — в церковь она не входила, потому что была в ссоре со священником, это он отказал Момо в причастии, — и, как только появлялись жених с невестой, она заливалась слезами. И это женщина с таким трезвым умом — просто удивительно!
Момо был очарован также и Эвелиной, но Эвелина не обращала на него ни малейшего внимания. Она не сводила глаз с меня. Стоило мне повернуть голову, и я встречался с ней глазами, но и не оборачиваясь, я чувствовал на себе ее взгляд. Мне даже казалось, что моя правая щека начинает гореть под этим пристальным взглядом. А стоило мне отложить вилку и опустить правую руку на стол, маленькая ручонка тотчас проскальзывала под мою ладонь.
Когда после ужина я, чтобы размяться, стал прохаживаться по большой зале, ко мне подошла Кати.
— Мне надо с тобой поговорить.
— Вот как, — отозвался я. — Стало быть, ты меня больше не боишься?
— Как видишь, — улыбнулась она.
Она очень походила на сестру — с той только разницей, что в ее глазах не было выражения животной кротости. Ради свадьбы она сменила свои пестрые тряпки на простенькое темно-синее платьице с белым воротничком. В нем она была гораздо милее. Лицо ее светилось торжеством и счастьем. Я предпочел бы, чтобы оно светилось только одним счастьем. Но так или иначе, она излучала свет, согревавший каждого своим теплом. Была в этом известная щедрость души. О нет, не та, что у Мьетты, Мьетта — сплошная душевная щедрость. Но все же я не забыл, как Кати резала за столом ветчину для Момо и как не раз с тревогой склонялась к Эвелине, когда у той начинался приступ кашля.
— Ты все еще считаешь, что я слишком с тобой холоден? — спросил я, обвивая ее рукой за шею и целуя в щеку.
— Эге-ге! — воскликнул Пейсу. — Гляди в оба, Тома!
Все рассмеялись. Кати вернула мне поцелуй, который, кстати сказать, пришелся в уголок губ, и не спеша высвободилась из моих объятий, весьма довольная, что присоединила мой скальп к остальным. Я тоже в общем был доволен. Зная, что никогда не буду спать с Кати, я предвидел приятную непринужденность наших с ней отношений.
— Во-первых, — сказала она, — спасибо за комнату.
— Благодари тех, кто тебе ее уступил.
— Уже поблагодарила, — без смущения ответила она. — А тебе спасибо за хлопоты, Эмманюэль. И в особенности за то, что принял меня в Мальвиль. Словом, — добавила она неожиданно смешавшись, — спасибо за все.
Я понял, что она намекает на маленький спор, о котором ей, как видно, рассказал Тома, и улыбнулся.
— Я хотела предупредить тебя, — продолжала она, понизив голос, — у Эвелины ночью наверняка будет приступ. Она кашляет вот уже два дня.
— А что надо делать во время приступа?
— Ничего особенного. Просто побыть рядом, успокоить, а если у тебя есть одеколон, ты смочишь ей лоб и грудь.
Я взял на заметку это «ты смочишь». Но но лицу Кати догадался, что самое трудное ей еще предстояло сказать. И решил прийти ей на помощь.
— И ты хочешь, чтобы этой ночью с ней повозился я?
— Да, — подтвердила она с облегчением. — Понимаешь, бабушка перепугается, начнет суетиться, кудахтать — а как раз это-то и ни к чему.
Здорово она описала Фальвину! Я кивнул в знак согласия.
— Значит, — сказала она, — можно передать бабушке, чтобы она зашла за тобой, если у Эвелины начнется приступ?
Я покачал головой.
— Ничего не выйдет. Ночью дверь донжона запирается изнутри.
— А на одну ночь нельзя?..
— Ни в коем случае, — возразил я сурово. — Правила безопасности не допускают никаких нарушений.
Она посмотрела на меня, не скрывая разочарования.
— Есть другой выход, — предложил я. — Я уложу Эвелину в своей спальне, на диване Тома.
— Нет, правда? — обрадовалась она.
— А почему бы нет?
— Предупреждаю тебя, — честно сказала Кати, — если ты возьмешь ее к себе — кончено дело. Она от тебя в жизни не уйдет.
Я улыбнулся.
— Не беспокойся. Когда-нибудь я ее так или иначе выставлю.
Она тоже улыбнулась. Я видел, что у нее камень с души свалился.
Эвелина первую ночь после своего приезда в Мальвиль провела в комнате Фальвины и Жаке на третьем этаже маленького замка и теперь, узнав, что будет ночевать у меня, пришла в неистовый восторг. Но недолго ей пришлось радоваться. Не успела она лечь на диван, не успела Мьетта, которая помогла мне постелить ей постель, выйти из комнаты, как начался приступ. Эвелина стала задыхаться. Нос у нее заострился, со лба струился пот. Мне никогда не приходилось видеть приступ астмы, зрелище оказалось ужасным — живое существо не может вздохнуть. Прошло несколько секунд, прежде чем я справился с волнением. А это было необходимо в первую очередь, потому что Эвелина смотрела на меня испуганными глазами и, чтобы ее успокоить, я должен был успокоиться сам. Я усадил ее, подложил ей под спину подушки, но подушки не держались, потому что в изголовье не было валика. Тогда я перенес Эвелину на свою кровать. На большую двуспальную кровать, доставшуюся мне от дяди, с валиком в головах, к которому я и прислонил девочку. Я избегал на нее смотреть. Она боролась с удушьем, а мне казалось, что она вот-вот задохнется. Коптилка давала мало света, но ночь была светлая, и я видел заострившиеся черты Эвелины. Я настежь распахнул окно и, взяв из шкафа последний флакон одеколона, смочил им махровую купальную варежку и провел ею по лбу и груди девочки. Она даже не взглянула на меня. Говорить она не могла: уставив глаза в одну точку прямо перед собой, запрокинув голову, с мокрым от пота лицом, она кашляла и задыхалась. Очевидно, пряди волос, спадающие на лоб, мешали ей, я нашарил в ящике стола обрывок бечевки и завязал ей волосы сзади.
Вот и все, чем я мог помочь ей: флакон одеколона да обрывок бечевки. У меня не было ни медицинской энциклопедии, ни знаний в этой области, да и, по правде сказать, я сомневался, что дядин десятитомный Ларус сможет мне пригодиться в данном случае. Все же я с трудом — потому что коптилка отбрасывала слабый свет — прочел статью об астме. Но там я нашел только перечень не существующих ныне лекарств: белладонна, атропин, новокаин. Конечно, смешно было бы искать в Ларусе народные средства. А только они одни и были мне сейчас нужны.
Я посмотрел на Эвелину. И физически ощутил все наше убожество, всю нашу беспомощность. И еще я подумал о том, что будет, если у меня опять случится приступ аппендицита, — ведь я так и не лег на операцию, когда это было совсем просто.
Я присел рядом с Эвелиной. И тут она бросила на меня такой тоскливый взгляд, что у меня горло перехватило. Я заговорил с ней, сказал, что все пройдет, а как только она отводила глаза, исподтишка наблюдал за ней. Вскоре я заметил, что ей труднее дается выдох, чем вдох. Уж не знаю почему, я предполагал обратное. Если я правильно понял, она задыхалась дважды: во-первых, потому что недостаточно быстро избавлялась от того воздуха, что задерживался в легких, во-вторых, потому что вдыхала свежий недостаточно быстро. Как видно, торможение играло большую роль при выдохе. Кроме того, она кашляла. Верно, пыталась освободиться от того, что мешало ей дышать. Кашляла сухим кашлем, вся содрогалась от него, теряя силы, а откашляться не могла.
Я глядел на ее худенькую грудь, которая судорожно поднималась и опадала, и вдруг мне пришла в голову простая мысль. А что если я сделаю ей искусственное дыхание? Не положу ее навзничь, а вот в этом же сидячем положении — чтобы дать ей возможность кашлять и, если понадобится, сплюнуть мокроту. Сидя на кровати, я оперся о валик и, приподняв Эвелину, усадил ее между своими коленями спиной к себе. Взяв ее за предплечья, я при каждом ее выдохе стал делать двойное движение: наклонял ее плечи вперед одновременно с верхней частью корпуса, а при вдохе наоборот — отводил ее плечи назад, и верхнюю часть корпуса подтягивал к себе, пока она спиной не упиралась мне в грудь.
Не знаю, была ли от этого какая-нибудь польза. Может, врачи посмеялись бы над моими усилиями. Но, по-видимому, я все-таки отчасти помог Эвелине, помог хотя бы морально, потому что она вдруг сказала мне слабым, еле слышным голоском: «Спасибо, Эмманюэль».
Я продолжал свое. Она полностью подчинялась моим движениям, но, хотя тело ее было легче перышка, мне все труднее давались эти манипуляции. Возможно, я вздремнул от усталости, потому что в коптилке кончилось масло и она потухла, а я этого не заметил.
Должно быть, уже среди ночи — я положил ручные часы на письменный стол и утратил всякое представление о времени — Эвелина зашлась в глубоком приступе кашля, а потом невнятным голосом попросила у меня носовой платок. Я услышал, как она долго, мучительно отхаркивается. Приступы кашля повторялись еще много раз, и каждый раз она сплевывала мокроту. Потом она привалилась к моей груди, совсем измученная, но дышать ей стало легче.
Когда я снова открыл глаза, уже давно рассвело, солнце заливало комнату, я полулежал поперек кровати в неудобной позе, а Эвелина, спящая глубоким сном, покоилась в моих объятиях. Верно, я, как сидел скорчившись, так и заснул. Я встал и почувствовал, что левая нога у меня совсем затекла и по ней бегают мурашки. Так как Эвелина тоже лежала вся скрючившись, я уложил ее поудобнее и развязал бечевку, которой собрал ее волосы, она даже не проснулась. Глаза у нее ввалились, щеки запали, лицо побелело, и, если бы легкое дыхание не поднимало ее грудь, можно было бы подумать, что она умерла.
В одиннадцать часов я ее разбудил, принес ей на маленьком подносе чашку горячего молока и кусочек хлеба с маслом. Но заставить ее проглотить хоть что-нибудь оказалось делом нелегким. В конце концов я добился кое-какого успеха, чередуя посулы с угрозами. Угрозы или, вернее, угроза состояла в том, что, если она не будет есть, я нынче же вечером распоряжусь перенести ее постель в маленький замок. Угроза подействовала, она отпила несколько глотков, но потом с неслыханным проворством ответила шантажом на шантаж. Если я не пообещаю оставить ее в моей комнате, есть она не станет, и все. В конце концов мы пошли на компромисс. Отопьет глоток молока — выигрывает день, откусит кусочек хлеба с маслом — другой. После нудной торговли мы наконец установили, что считать глотком и что куском.
Когда Эвелина справилась с завтраком, то, по нашим подсчетам, она могла пользоваться моим гостеприимством еще двадцать два дня. Но так как я боялся, что в дальнейшем она сумеет обвести меня вокруг пальца, я сохранил за собой право сократить этот срок, если она будет плохо есть за обедом.
— У-у, хитрец! — воскликнула она. — А вдруг ты станешь подкладывать мне в тарелку еще и еще?
Я пообещал ей, что обмана не будет и Эвелине выделят порцию соответственно ее возрасту, а размеры этой порции мы согласуем с присутствующими. Как видно, в хрупком тельце Эвелины таились неисчерпаемые запасы жизненных сил, потому что, после этой страшной ночи она весело и оживленно препиралась со мной. Только под конец она немного скисла. Она хотела было встать, но я не разрешил. Пусть поспит до полудня, а в полдень я за ней приду. «Обещаешь, Эмманюэль?» Я пообещал, и она проводила меня взглядом до самой двери. Казалось, ее головка не оставляет даже вмятины на подушке, На бледном личике огромные глаза. Почти нет ни тела, ни лица — одни глаза.
Спустившись вниз с пустой чашкой на подносе, я наткнулся во дворе около донжона на маленькую группу: Тома, Пейсу, Колен — руки в карманах. И рядом Мьетта — мне показалось, что она меня поджидает. И в самом деле, когда я подошел, она выхватила из моих рук поднос и понесла его на кухню, бросив мне на прощанье взгляд, который меня озадачил.