Из этого заявления я сделал два вывода. Во-первых, тут попахивало шантажом. И второе — Арман не питал ни малейшего почтения к своему кюре. Как видно, оба мошенника втайне поделили между собой власть. Газель и Фабрелатр следовали за ними, но на почтительном расстоянии, и не имели права голоса.
— Послушай, Арман, — сказал я, поднимаясь с колен и держа в одной руке щетку, в другой — скребницу. — Не говори ты этого Фюльберу.
— Чего ж ради?
— Ну какой тебе смысл говорить?
— А какой мне смысл молчать?
Дошли наконец. Я улыбнулся ему уголком рта, намекая, что, мол, понял и готов на мзду. Но он даже бровью не повел. Я снова принялся чистить лошадь. Ее спина и бока только выиграли оттого, что переговоры так затянулись — теперь они могли соперничать белизной с халатом Газеля.
Арман, опершись локтями на перегородку, глядел на меня своими водянистыми глазами, хлопая белесыми ресницами.
— Красивый у тебя перстень! Золотой, — произнес он наконец.
— Хочешь примерить?
Я снял с безымянного пальца перстень и протянул Арману. Он взял его, плотоядно выпятив губы, и, повертев во все стороны, втиснул в него наконец свой мизинец. После чего положил руку на верхний край перегородки и погрузился в блаженное созерцание. Я тут же отложил в сторону скребницу и щетку и начал седлать лошадей. В продолжение всей этой сцены не было произнесено ни слова.
Приобрел я этих двух кобыл у циркового наездника, который, как видно, решил распрощаться со своей карьерой. Одну звали Моргана, другую Мелюзина. Мне эти имена не нравились, но на цирковой афише, они, наверно, выглядели эффектно. Обе были белоснежно-белой масти, с длинным хвостом и густой гривой.
Господин Лормио увидел их у меня и пожелал купить вместе с тремя англо-арабскими меринами. Тщетно я убеждал его, что эти лошади пригодны лишь для цирковых или кинематографических трюков, а стало быть, на них опасно ездить тому, кто не умеет с ними обращаться. Он заупрямился, и — вот ведь кичливый выскочка! — поставил меня перед выбором: либо все пять лошадей, либо ни одной. Пришлось уступить. Впрочем, «уступить» не то слово, я таки заставил его раскошелиться.
Я был уверен, что Лормио скоро надоест держать в конюшне лошадей, которым он не решится доверить свою драгоценную особу. Ничуть не бывало. Они еще стяжали ему лавры. Летом семьдесят шестого года он дважды приглашал Биргитту проскакать на них перед его гостями. Платил он ей по двести франков за сеанс. Правда, во время выступления лошадь должна была ее сбросить. Но за такие денежки Биргитта, которая бескорыстием не отличалась, согласилась бы, чтобы лошади сбрасывали ее хоть каждый день.
Когда я появился на эспланаде, ведя под уздцы Моргану, а за мной шел Арман с Мелюзиной, ларокезцы уже собрались на террасе замка. Я подошел к ним поближе и попросил их не трогаться с места и не кричать, если я упаду. Но я мог бы не тратить слов попусту. Сегодня я был у них вместо телевизора, и ларокезцы уже вошли в блаженную роль пассивных зрителей. При виде их детской радости, их худобы и взглядов, которые они украдкой бросали на Фюльбера — они словно заранее чувствовали себя преступниками за то, что собирались поразвлечься, — у меня сжималось сердце.
Атомный взрыв лишь опалил, но не выжег лужайку на эспланаде, и я провел Моргану два круга по этой соломенной подстилке, сам взглядом и ногой проверяя плотность земли. Земля оказалась сносной — дождь размягчил ее, но не настолько, чтобы она стала вязкой. Потом я вскочил в седло и шагом проехал два круга, а на третьем заставил Моргану проделать разные вольты, желая убедиться, что она не забыла дрессуру. Потом я начал четвертый круг и тут жестом или, вернее, жестами дал понять Моргане, что настало время начать номер. Сжав ногами ее бока, я левой рукой подобрал поводья, а потом, крепче взяв ее в шенкеля, вытянул правую руку вперед и верх. И Моргана начала выделывать головокружительные скачки, так что зрителям казалось, будто она хочет сбросить меня наземь. На самом же деле она беспрекословно мне повиновалась. И хотя меня здорово подкидывало, мне не грозило ни малейшей опасности, даже в те минуты, когда я отчаянно махал правой рукой, точно с трудом удерживаясь на крупе необъезженной лошади.
Трижды проделав такой номер с небольшими перерывами для отдыха, я прошел еще один круг шагом и спешился.
Фюльбер с кротким выражением лица, опираясь на балюстраду, стоял в первом ряду между Фабрелатром и Газелем, он коротко крикнул «браво» и снисходительно сдвинул ладони. И тут произошло неожиданное. Фюльбера оглушил взрыв восторга зрителей. Они неистово зааплодировали и продолжали хлопать еще долго после того, как он прекратил свою вежливую игру. Подтягивая стремена на Мелюзине, я нарочно завозился подольше, чтобы украдкой понаблюдать за Фюльбером. Он был бледен, губы сжаты, в глазах застыло беспокойство. Чем больше мне хлопали — по правде сказать, несоразмерно долго по сравнению с моим коротеньким выступлением, — тем сильнее он должен был чувствовать, что мне аплодируют в пику ему.
Я вскочил в седло. У Мелюзины была другая программа. Тут соль номера была в падении. Что за доброе и красивое животное была эта Мелюзина! И какие деньги приносила она, наверное, своему наезднику, когда на съемках какого-нибудь приключенческого фильма падала под пулями противника. На разминку у меня ушло довольно много времени. Надо было, чтобы все ее мышцы разогрелись — тогда она могла упасть, не причиняя себе вреда. Как только я почувствовал, что она размялась, я вынул ноги из стремян и скрестил стременные ремни впереди седла. Потом связал поводья узлом, чтобы их укоротить и чтобы Мелюзина не запуталась в них при падении. И тут поднял Мелюзину в галоп. Я решил, что падать мы будем на закруглении эспланады перед прямой, ближе всего подходящей к замку, и, как только мы подскакали к этому изгибу, я туго натянул левый повод, а сам наклонился в противоположную сторону, что, естественно, нарушило равновесие — Мелюзина рухнула, сраженная вражеским обстрелом. Я в свою очередь, перелетев через холку, тоже скатился на поле битвы. Раздалось «ох» ужаса, потом, когда я встал, вздох облегчения. А Мелюзина все это время лежала замертво на боку, с закрытыми глазами — даже голову прижала к земле. Я подошел к ней, подобрал поводья, прищелкнул языком, и она сразу вскочила на ноги.
Я продемонстрировал этот номер всего дважды, так как во второй раз я хлопнулся довольно крепко и решил, что предоставил Кати вполне достаточный срок и довольно потешил публику. Я слез с лошади не без тайного умысла и явного вызова протянул поводья Арману. Арман из самолюбия взял поводья. А так как он уже держал на поводу Моргану, обе руки у него оказались заняты.
И тут качалось нечто невообразимое. Хлопали куда громче, я сказал бы, с каким-то подчеркнутым и еще большим неистовством, чем после моего первого номера. Отчасти потому, что Арман был на время обезврежен, отчасти потому, что спортивный азарт оказался прекрасным предлогом, но, так или иначе, зрители сбежали вниз по лестнице, наводнили эспланаду и, обступив меня, громко кричали. Фюльбер остался на террасе один с Газелем и Фабрелатром, жалкая изолированная группка. Правда, Арман оказался рядом с ними, но он был занят лошадьми, которые испугались внезапно хлынувшей вниз толпы, и Арман пытался удержать их, повернувшись ко мне спиной. Видя, что ему не до них, осмелевшие ларокезцы, не довольствуясь аплодисментами, стали скандировать мое имя, точно во время выборов. А некоторые даже, убедившись сперва в том, что Фюльберу их не видно со своего места — он молча и неподвижно стоял на террасе, внимательно следя за происходящим, и глаза его метали молнии, — намеренно громко кричали: «Спасибо за продукты, Эмманюэль!»
Чувствовался во всей этой сцене смутный дух мятежа, и это меня поразило. А не воспользоваться ли им, подумалось мне, и сразу свергнуть власть Фюльбера? Но Арман был вооружен. Я же, садясь в седло, отдал ружья Колену, а Колен увлеченно беседовал с Аньес Пимон. Тома был погружен в свои мысли. Жаке нигде не было видно. К тому же я считал, и вообще считаю, что такого рода дела экспромтом не делаются. И, раздвинув толпу, я направился к Фюльберу.
Он уже спускался с лестницы мне навстречу в сопровождении Газеля и Фабрелатра, властно вперив запавшие глаза не в меня, а в ларокезцев, которые еще секунду назад толпились вокруг меня, скандируя мое имя; и теперь, при его приближении, умолкли и расступились. Он холодно похвалил мое искусство, но при этом даже не взглянул в мою сторону — его взгляд перебегал с одного прихожанина на другого, как бы стремясь вернуть заблудшее стадо на путь истинный. При всем моем отвращении к нему скажу прямо, я не мог не полюбоваться его выдержкой и силой его авторитета. Он молча проводил меня до ворот замка — не дальше. Можно было подумать, что ему противно выйти на улицу и после моего отъезда оказаться наедине со своими прихожанами.
При прощании вся его елейность исчезла. Он не рассыпался в любезностях, не приглашал меня вновь навестить их. Как только последний из ларокезцев покинул эспланаду и Колен увел лошадей, зеленые ворота тут же закрылись за Фюльбером, Газелем, Фабрелатром и Арманом. И я понял, что приходский совет устроит срочное совещание, чтобы решить, каким способом как можно скорее снова прибрать паству к рукам.
Жаке опередил нас и поджидал с повозкой и Малабаром за городскими воротами — он боялся, как бы в присутствии двух кобылиц не разыгрался наш жеребец, а на узкой улице, где собралось много народу, это могло быть опасно. Когда мы выходили из южных ворот, я заметил на стене одной из двух маленьких круглых башен почтовый ящик. Он утратил свою нарядную желтую окраску, вернее, вообще утратил всякий цвет, облупился, почернел, и буквы на нем стерлись.
— Погляди, — сказал Марсель, шагая рядом со мной. — Ключ все еще торчит в замке. Бедняга почтальон сгорел в ту самую минуту, когда вынимал почту. А металлический ящик, хоть, наверно, и раскалился докрасна, все-таки выдержал.
Он повернул ключ в замке. Створка ящика открывалась и закрывалась без труда. Я отвел Марселя в сторону, мы сделали несколько шагов по дороге к Мальжаку.
— Вынь ключ и спрячь его. Если я захочу тебе что-нибудь сообщить, я опущу записку в ящик.
Он кивнул в знак согласия, а я с теплым чувством смотрел на умные черные глаза, на бородавку, подрагивающую на кончике носа, на могучие плечи, бессильные защитить Марселя от подкрадывающейся к нему тоски. Мы поболтали еще несколько минут. Я понимал, как одиноко будет Марселю, когда он вернется к себе в дом, где нет уже ни Кати, ни Эвелины и где в ближайшие дни его ждет мало приятного — Фюльбер станет ему мстить и непременно урежет паек. Но мне никак не удавалось по-настоящему собраться с мыслями. Я неотступно думал о Мальвиле, мне хотелось поскорей вернуться домой. Вне стен Мальвиля я чувствовал себя беззащитным, как рак-отшельник, лишившийся своей раковины.
Пока мы с Марселем толковали, я разглядывал окружавшую нас толпу — тут были все до одного из оставшихся в живых ларокезцев, включая даже двух младенцев: дочку Мари Лануай, жены молодого мясника, и дочку Аньес Пимон. Мьетта в полном увлечении переходила от одной к другой, а Фальвина, приуставшая от болтовни со всеми городскими кумушками, уже взгромозилась на повозку рядом с Жаке, который изо всех сил сдерживал возбужденно ржавшего Малабара.
По лицам ларокезцев, освещенным ясным полуденным солнцем, я видел, как рады они хоть на несколько минут вырваться из тесных городских стен. Однако я заметил также, что даже в отсутствие Фабрелатра они ни слова не проронили ни о своем добром пастыре, ни о раздаче съестного, ни о поражении Армана. И я начал понимать, что с помощью мелкого коварства, рассчитанной болтливости и взаимных оговоров Фюльберу удалось поселить в них дух подозрительности и неуверенности. Они не решаются даже близко подойти к Жюдит, Марселю и Пимону, ведь церковная власть как бы предала их анафеме. Да и меня самого тоже — словно после холодного прощания Фюльбера общение со мной стало опасным, — меня уже не обступали так, как на эспланаде. И когда через несколько минут я бросил им общее «до свидания» — слово, от которого не случайно воздержался Фюльбер, — они ответили мне взглядами, но издали, не отваживаясь ни подойти, ни что-нибудь сказать. Все ясно — их уже начали снова прибирать к рукам. Они прекрасно понимали, что Фюльбер заставит их дорого заплатить за справедливое распределение продуктов. И, едва успев переварить мой хлеб и мое масло, они уже готовы были чуть ли не укорять меня за них...
Такое поведение огорчило меня, но я их не винил. Есть в рабстве своя собственная зловещая логика. Я прислушивался к тому, что мне говорил Марсель — Марсель, который остался с ними, чтобы их защищать, и с которым никто в Ла-Роке не решался заговорить, кроме Пимона и Жюдит. Зато Жюдит была просто даром небес! Сгусток мятежа! Наша Жанна д'Арк! — с той лишь разницей, что Жюдит не была девственницей, она сама подчеркнула это обстоятельство «во избежание недоразумений». Должно быть, она заметила, что Марсель приуныл, потому что вдруг очутилась с ним рядом и завладела его предплечьем, которое он отдал ей на растерзание, как мне показалось, с нескрываемым удовольствием и с благодарностью окинул черными глазами могучие формы викинга в юбке.
Пимона, на мой взгляд, чурались меньше. Он о чем-то толковал с двумя мужчинами, которых я принял за фермеров. Я поискал глазами Аньес. Вот и она. Колен, передав Моргану молчаливому и изнервничавшемуся Тома, сам с трудом сдерживал Мелюзину и все-таки ухитрялся оживленно болтать с Аньес. В свое время мы с ним были соперниками. Он по собственному почину уступил мне поле боя, а потом, как сказал бы Расин, «он сердца нежный пыл сложил к ногам другой». А тут и я отдалился от Аньес, и она, имевшая двух вздыхателей, лишилась обоих сразу. Было отчего озлобиться, будь Аньес способна злобиться. Я видел, что она, не забывая держаться на почтительном расстоянии от Мелюзины, весьма охотно любезничает с Коленом, а Мьетта, пользуясь тем, что внимание матери отвлечено, ласкает ее малютку. Удивительное дело — я не испытал и тени ревности. Волнение, которое я почувствовал было при виде Аньес, уже улеглось.
Простившись с Марселем, я подошел к Тома и тихо сказал ему:
— Садись на Моргану.
Он посмотрел на меня, потом с испугом на Моргану.
— Ты с ума сошел! После того, что я видел!
— Ты видел цирковые трюки. Моргана — воплощенное благоразумие.
Я в двух словах объяснил ему, каких жестов не следует делать, и, так как Малабара удерживать становилось все труднее, я принял у Колена Мелюзину, вскочил в седло и поскакал вперед, а за мной Тома. На первом же повороте я снова пустил Мелюзину шагом, опасаясь, что Малабар, потеряв кобылиц из виду, перейдет на рысь. Тома тотчас пристроился возле — нога к ноге — и молча повернул ко мне лицо, в котором не осталось и следа обычной невозмутимости.
— Тома!
— Ну? — отозвался он, с трудом сдерживая разбиравший его гнев.
— На ближайшем повороте пустишь Моргану рысью и обгонишь нас. В пяти километрах отсюда есть развилка, где стоит каменное распятие. Там ты меня подождешь.
— Опять загадки, — хмуро бросил Тома, однако пяткой слегка ткнул Моргану в бок. И она потрусила плавной рысцой.
После минутного раздумья я нагнал его.
— Тома!
— Да? — (Все так же хмуро и не глядя на меня.)
— Если заметишь что-нибудь, что тебя удивит, помни: ты на Моргане, и не вздумай поднимать правую руку. Не то очутишься на земле.
Он ошалело уставился на меня, потом вдруг понял. Лицо его озарилось, и, позабыв свой страх перед Морганой, он пустил ее вскачь. Сумасшедший! Это по макадаму-то! Хоть бы по обочине!
Я придержал Мелюзину. В пятидесяти метрах позади меня Малабар ступил на пологий спуск — сейчас не время было задавать ему слишком быстрый темп. Я был не прочь побыть в одиночестве и поразмыслить о нашем коротеньком визите в Ла-Рок. Всего пятнадцать километров от Мальвиля. И другой мир. Другой уклад. Вся нижняя часть города — скала с севера не защищала — или, во всяком случае, защищала плохо — разрушена. Три четверти населения погибло. Ни малейших признаков общественной жизни. Марсель совершенно прав. Голод, праздность, тирания. И вдобавок неуверенность. Оборонительные сооружения превосходны, а крепость почти беззащитна. Оружия много, но его не решаются раздать на руки. Самая плодородная в округе земля — но, когда созреет урожай, справедливого распределения не жди. Несчастный, голодный, разобщенный городок — мало же у тебя надежды выжить.
Отныне я не боялся ларокезцев. Я знал, что Фюльберу никогда не поднять их против меня. Но я боялся за них, мне было их жаль. И в эту минуту, мерно покачиваясь в такт рыси Мелюзины, я решил, что в ближайшие недели и месяцы буду помогать им, чем только смогу.
Бросив случайный взгляд на поводья, я вдруг с удивлением заметил, что на моей руке нет перстня. И тут я вспомнил сцену в конюшне. Ну и болван же этот Арман! С таким же успехом я мог дать ему простой камень! Как будто теперь, через два месяца после взрыва, золото хоть что-то стоит. Все это кануло в прошлое или, если угодно, все это еще впереди. Мы вернулись к временам куда более первобытным, чем эпоха драгоценных металлов, — к эпохе натурального обмена. Век украшений и денег маячит гдето в далеком будущем, нам до него не дожить, разве что нашим внукам.
Мелюзина навострила уши и сбилась с шага, в нескольких метрах впереди на ближнем повороте посреди дороги выросла крошечная фигурка, солнце со спины подсвечивало ее волосы. Я придержал лошадь.
— Я так и знала, что встречу тебя, — сказала Эвелина, подходя ко мне без тени страха. Какой же она казалась маленькой и хрупкой рядом с могучей кобылицей! — Убежала я от этой парочки. Посмотрел бы ты, как они целуются! Будто меня здесь и нет!
Рассмеявшись, я спешился.
— Садись, поедем к ним.
Я подсадил ее в седло впереди себя — она почти не занимала места.
— Держись обеими руками за луку.
Сам я тоже вскочил в седло и протянул поводья по обе стороны ее хрупкого тела. Макушка Эвелины едва доставала мне до подбородка.
— Прислонись ко мне.
Я пустил Мелюзину галопом и почувствовал, что Эвелина дрожит.
— Ну как?
— Мне страшно.
— Обопрись покрепче. Не напрягайся. Сиди свободнее!
— Уж больно трясет.
— Упасть ты не можешь, сама видишь, у тебя с обеих сторон барьер — мои руки.
Я перехватил поводья, чтобы поддерживать ее крепче, и двести-триста метров мы проехали в молчании.
— Ну а теперь как?
— Хорошо, — сказала она совсем другим, звонким голосом. — Просто замечательно! Я суженая сеньора, и он увозит меняв свой замок.
Видно, ей все еще страшно, вот она и фантазирует. Разговаривая, Эвелина повернула ко мне голову и дышала мне в самую шею. Немного погодя она сказала:
— Ты должен покорить Ла-Рок и Курсежак.
— Как это покорить?
— С оружием в руках.
Это выражение, надо полагать, запало ей в память на уроках истории, которую она проходила в минувшем учебном году в школе. В минувшем и теперь уже последнем.
— Ну и что это изменит? — спрашиваю я.
— Ты предашь мечу Армана и кюре и станешь королем нашей страны.
Я рассмеялся.
— Ничего не скажешь — подходящая программа, Особенно мне по душе «предать мечу» Армана и кюре.
— Значит, договорились? — спрашивает Эвелина, оборачиваясь и торжественно глядя на меня.
— Хорошо, я подумаю.
Мелюзина заржала, ей ответил Малабар, уверенно трусивший в тридцати-сорока метрах позади нас, и на повороте перед нами возникла Моргана — она бесцеремонно положила морду на голову Тома, который самозабвенно целовался с Кати.
— Какие смешные — вся троица смешная, — сказала Эвелина.
— Эмманюэль, — заговорил Тома, глядя на меня затуманенными глазами. — Можно мне подсадить Кати в седло?
— Нет, нельзя.
— Но ты ведь подсадил Эвелину.
— Не тот вес. Не тот объем. Да и...
Я хотел сказать: «Да и наездник не тот», но воздержался — из-за Кати.
Но тут подлетел Малабар — он совсем взбесился, так что Жаке, сидевший в повозке за кучера, уже не мог сладить с ним в одиночку; пришлось Колену сойти и придержать его, пока Кати усаживалась рядом со своей бабкой. Обитатели «Прудов» обрадовались, но не удивились — при выезде из Ла-Рока Мьетта обнаружила спрятанные под мешками чемоданы и, открыв их, узнала вещи сестры.
— Вперед, Тома, — скомандовал я. — Если мы будем поблизости, Малабара не удержать.
Как только мы отъехали на порядочное расстояние, я пустил лошадь шагом.
— Эмманюэль, — обратился ко мне Тома, задыхаясь, как после долгого бега. — Кати хочет, чтобы ты нас завтра же обвенчал.
Я поглядел на него. Никогда еще я не видел его таким красавцем. Греческая статуя, внутри которой он себя замуровал, вдруг ожила. Из его глаз, ноздрей, полуоткрытых губ рвался огонь жизни. Я недоверчиво повторил:
— Кати хочет, чтобы я вас обвенчал?
— Да.
— А ты?
Он тупо посмотрел на меня.
— Разумеется, и я тоже.
— Не так уж разумеется. Помимо всего, ты атеист.
— Ну, если подходить к вопросу с этой стороны, то ведь и ты не настоящий священник, — кислым тоном ответил он.
— А вот и заблуждаешься, — живо возразил я: — Фюльбер — тот действительно не настоящий священник, потому что он лжец. А я совсем другое дело. Я не самозванец. Меня избрала верующая паства, следовательно, я посвящен в сан самым законным образом, я, так сказать, продукт ее веры. Вот почему я вполне серьезно отношусь к обрядам, которые мне предстоит отправлять.
Тома растерянно поглядел на меня.
— Но ведь ты сам, — сказал он немного погодя, — ты сам неверующий.
— По-моему, мы еще не обсуждали моя религиозные убеждения, — сухо возразил я. — Но вопрос о том, верю я или нет, не имеет никакого отношения к моим полномочиям, вполне законным.
Воцарилось молчание, потом он заговорил, и голос его дрогнул:
— Значит, ты откажешься венчать нас, потому что я атеист?
— Да нет же, нет, — возразил я. — Раз ты хочешь вступить в брак, тем самым твой брак уже узаконен. Ваше с Кати желание вступить в брак скрепляет ваш союз. Поэтому не волнуйся, — продолжал я, немного помолчав. — Я вас повенчаю. Хоть это и глупо, но повенчаю.
Он поглядел на меня с возмущением:
— Глупо?
— Еще бы! Ты женишься только потому, что Кати, придерживаясь прежних представлений, во что бы то ни стало хочет идти под венец, даже если не намерена хранить тебе верность.
Он вздрогнул и так натянул уздечку, что Моргана остановилась как вкопанная, а за ней и Мелюзина.
— Хотел бы я знать, с чего ты это взял?
— Да ни с чего. Просто высказал предположение.
Я слегка ударил пяткой лошадь. Тома повторил мой маневр.
— Выходит, по-твоему, я делаю глупость, потому что она будет меня обманывать? — спросил Тома не столько с иронией, сколько с опаской.
— Делаешь глупость со всех точек зрения. Ты же знаешь, как я на это смотрю: в общине, где на шестерых мужчин всего две женщины, моногамия невозможна.
Опять воцарилось молчание.
— Я ее люблю, — сказал Тома.
Не держи я уздечку, я воздел бы руки к небу.
— Но я тоже ее люблю! И Мейсонье тоже! И Колен! И Пейсу полюбит — как только увидит!
— Я люблю ее совсем иначе, — заявил Тома.
— Ты ошибаешься — ничуть не иначе! Особенно если вспомнить, что ты познакомился с ней ровно два часа назад.
Я ждал ответа, но на сей раз этот великий спорщик не пожелал вступать в спор.
— Короче, — надменно проговорил он. — Повенчаешь ты нас или нет?
— Повенчаю.
Он сухо поблагодарил меня и замкнулся в своей раковине. Я взглянул на него. Говорить ему не хотелось. Больше всего ему хотелось остаться одному и думать о своей Кати, поскольку из-за Малабара он не мог быть рядом с ней. Лицо его было озарено каким-то сиянием, которое он излучал каждой своей клеточкой. Этот свет, идущий из самых глубин его естества, взволновал меня. Я завидовал моему юному другу, но мне было его немного жаль. Мало он, как видно, знал женщин, если девушка, подобная Кати, произвела на него такое впечатление. Но не будем портить ему этих счастливых минут. Ему еще придется, и очень скоро, хлебнуть горя. Я пустил Мелюзину вскачь и под предлогом того, что хочу проскакать галопом по обочине, обогнал Тома. Он поскакал за мной.
И потом не меньше часа был слышен только глухой топот лошадиных копыт о землю, а позади, то дальше, то ближе, сухое цоканье подков Малабара по макадаму да грохот колес.
Почему мое сердце так безумно бьется каждый раз, когда я вижу Мальвиль? В пятистах метрах от въездной башни, расплывшись в улыбке, стоит Пейсу с ружьем на плече.
— Что ты здесь делаешь? Что случилось?
— Добрые новости, — отвечает он, улыбаясь еще шире. И с торжеством добавляет: — На Рюне взошли хлеба!
Глава XIII
И правда — взошли. Я наскоро проглотил кусок ветчины — Мену, отрезая мне его, недовольно ворчала, потому что я отдал свою долю Марселю, — и Пейсу, размашисто шагая, повел Колена, Жаке, меня и, конечно же, Эвелину, которая ходила за мной по пятам, на рюнское поле. За плечами у нас висели ружья: пусть мы больше не боялись ларокезцев — это еще не значит, что можно отменять меры предосторожности.
Издали, пока мы спускались по каменистой старице, виднелась одна лишь вспаханная земля. Добрая, черная земля, уже не похожая на ту мертвую порошкообразную пыль, какой она была до дождя. Только подойдя совсем близко, мы разглядели ростки. Какие же они крохотные! Всего несколько миллиметров. Но при виде этих маленьких нежно-зеленых стрелочек, проклюнувшихся из земли, хотелось плакать от счастья! Правда, мы немало потрудились на этом поле, да и навоза не пожалели, но ведь дождь прошел всего четверо суток назад, солнце светит только три дня, и вот за это короткое время семена ожили, проросли, как же тут не подивиться мощи произрастания! Тыльной стороной ладони я пощупал землю. Она была теплая, как человеческое тело. Мне даже казалось, будто под моей рукой в ней пульсирует живая кровь.
— Теперь ей все нипочем, — с ликующим видом сказал Пейсу.
«Ей» — это он то ли о земле, то ли о рюнской ниве. А может, и о будущей жатве.
— Хм, взошли-то они взошли, это верно, да только надо, чтобы они еще заколосились... — возразил Колен.
— Заколосятся недели через две, — уверенно заявил Пейсу.
— Допустим, но не забудь, нынче все припозднилось. Успеет ли налиться зерно?
Для Пейсу эти слова прозвучали прямым кощунством.
— Пустое мелешь, Колен, — сурово одернул его он. — Коли хлеба так быстро взошли, стало быть, наверстают свое.
— Так-то оно так, да кабы только... — начал Жаке.
Пейсу повернул к нему круглую физиономию, черты его стали непривычно жесткими, так его взбесило это замечание.
— Чего «кабы только»?
— Кабы солнце еще погрело, — отважно закончил наш «серв».
— И дождь попоил, — добавил Колен.
Возмущенный таким скептицизмом, Пейсу пожал широкими плечами.
— Да неужто после всего, чего мы натерпелись, не перепадет нам малость солнца и дождя? — И, задрав кверху свою грубо обтесанную башку, Пейсу уставился на небо, точно призывая его в свидетели предельной скромности своих требований.
Стоя с друзьями у рюнской нивы, держа руку Эвелины в своей руке, я испытывал то же самое чувство, смутное, но могучее чувство благодарности, какое испытал тогда, когда хлынул дождь. Мне могут заметить, что благодарность моя как бы молчаливо признает присутствие во вселенной некой благодетельной силы. Пусть так, согласен, но понятие о ней у меня весьма расплывчатое. Скажем, не бойся я показаться смешным, я с радостью преклонил бы колена у рюнской нивы и сказал: «Спасибо тебе, теплая земля! И тебе, жаркое солнце! И вам, зеленые ростки!» Отсюда — всего лишь шаг до того, чтобы, подобно древним, олицетворить землю и ростки в образах прекрасных обнаженных дев. Боюсь, для мальвильского аббата я не слишком-то ортодоксален.
Вслед за нами все обитатели Мальвиля поочередно ходили к Рюне полюбоваться ростками — даже Тома с Кати, рука об руку. Мы старались не попадаться на пути этой парочки — они могли наткнуться на человека и все равно его не заметить. С тех пор как мы приехали, Тома знакомил Кати с Мальвилем, длилось это долго — замок велик, темных закоулков в нем хоть отбавляй, а причин задерживаться там еще больше.
После полудня я расседлывал в конюшне Малабара, и при мне, конечно, находилась Эвелина. Девочка оперлась на перегородку, прямые светлые волосы падали ей на лоб, голубые глаза глубоко ввалились, она казалась совсем тощенькой и изможденной, ее мучил горловой кашель. Это беспокоило меня, а Кати, на мгновение спустившаяся с небес на землю, успела шепнуть мне, что кашель предвещает приступ астмы.
Вдруг появился Тома, раскрасневшийся, торопливый.
— Что за чудеса! — удивился я. — Ты один, без Кати?
— Как видишь, — неловко ответил он. И умолк. Я вышел из конюшни отнести седло в седельный чулан. Тома молча поплелся за мной. Так, так, дипломатическое поручение. И поручение щекотливое, раз он пришел один. Дело ясное — прислала его сюда Кати.
Закрыв дверь стойла, я прислонился к ней спиной и, сунув руки в карманы, стал рассматривать носки своих сапог.
— Речь идет о комнате, — наконец произнес Тома упавшим голосом.
— О комнате? — переспросил я. — О какой комнате?
— О комнате для нас с Кати, когда мы поженимся.
— Хочешь, чтобы я отдал тебе свою? — спросил я кисло-сладким тоном.
— Да что ты! — возмутился Тома. — Никто не собирается тебя выселять.
— Тогда комнату Мьетты?
— Нет, нет, Мьетте нужна ее комната.
Спасибо, что хоть об этом не забыл. Но по его тону я догадался, что он уже далек от Мьетты. Да и от меня в каком-то смысле тоже. Как он изменился, наш Тома! Мне и радостно, и грустно, и завидно. Я глядел на него. Он был сам не свой от волнения. Ладно, хватит его дразнить.
— Если я правильно тебя понял, — улыбнулся я, и его лицо тотчас озарилось, — ты хотел бы получить комнату на третьем этаже рядом с моей.
— Да.
— И ты хотел бы через меня передать нашим друзьям: выматывайтесь, мол, оттуда и переселяйтесь на постоянное жительство на третий этаж во въездную башню.