Моих приятелей даже нельзя назвать бледными, они просто пепельно-серые. Я оказываюсь между Мейсонье и Пейсу и замечаю, что все мы как бы одеревенели, стоим сгорбившись, опустив головы, глубоко засунув руки в карманы. Рядом с Пейсу — Фюльбер, его изможденное лицо сейчас тоже землистого цвета, он прикрыл веки и стал похож на покойника. Фальвина и Жаке шевелят губами. Вероятно, молятся. Малыш Колен переминается с ноги на ногу, он зевает, тяжело дышит и без конца глотает слюну. Одна Мьетта безмятежна. Если она и волнуется, то только за нас, а вовсе не за себя. Она обводит взглядом наши свинцовые лица и, как бы желая подбодрить, каждого одаривает чуть заметной улыбкой.
Наконец ветер стихает, и, так как мы по-прежнему молчим и не слышно больше даже потрескивания тлеющих дров, в зале вновь воцаряется гнетущая, мертвая тишина. Все последующее произошло столь молниеносно, что я не успел удержать в памяти переход из одного состояния в другое. Впрочем, переходная стадия описывается только в книгах. В жизни обычно ее не бывает. Дверь в большую залу с грохотом распахивается, на пороге появляется Тома, с безумными глазами, без каски, без очков. Не своим голосом он торжествующе кричит: «Нет! Ничего нет!»
Не слишком-то вразумительно, однако мы тут же все понимаем. Нас подхватывает стремительный порыв. Мы мчимся к выходу и с трудом все вместе протискиваемся в дверь. В ту самую минуту, когда мы вылетаем во двор, снова начинается дождь. Он льет как из ведра, но нам теперь все нипочем! Кроме Фюльбера — он укрывается под навесом над маленькой дверью, ведущей в башню, и Фальвины с Мену, которые присоединились к нему, — мы все с хохотом и криками носимся под дождем. Впрочем, дождь теплый или, может, он кажется нам теплым. Он стекает с нас ручьями, от него сверкают потемневшие столетние плиты, выстилающие двор замка.
С навесных бойниц галереи, опоясывающей донжон, дождь маленькими каскадами скатывается по старым каменным стенам и ближе к земле сливается с потоками ливня. Небо сейчас белесовато-розовое. Уже более двух месяцев мы не видели таких ясных небес. Вдруг Мьетта срывает с себя блузку и подставляет дождю обнаженную крепкую грудь, не знающую лифчика. Она хохочет, приплясывает на месте, извивается, размахивает руками, воздевает к небу гриву своих волос, приподняв их ладонью. Я нисколько не сомневаюсь в том, что мы бы тоже пустились в пляс, если бы не была утрачена традиция первожителей. Мы не танцуем, но зато мы разглагольствуем.
— Вот увидишь, — кричит Пейсу, — как поднимутся теперь наши хлеба.
— Тут одним дождем не обойдешься, — возражает ему Мейсонье, — неужели ты воображаешь, что у нас не вылезло ни одного стебелька потому только, что не было дождя? Ведь растению нужно еще и солнце.
— Ну, солнца теперь будет хоть отбавляй, — кричит Пейсу, его надежды не знают отныне границ. — После такого дождя непременно вылезет и солнышко. Ведь правда, Жаке? — добавляет он, влепив тому хорошего тумака.
Жаке соглашается, что, конечно, теперь появится и солнышко, но ответить Пейсу таким же тумаком не осмеливается.
— Давно пора! — говорит наш великий лучник. — Уже июнь, а холодина стоит, как в марте.
Дождь льет с прежней силой. Прошли первые минуты безумия, и мы все попрятались в укрытие, только Мьетта все так же пляшет и поет под дождем, хотя ни единого звука не вылетает из ее уст, да в нескольких шагах от нее неподвижно застыл Момо: он задрал голову, подставил лицо дождю и ловит его широко открытым ртом. Мену непрестанно зовет его в укрытие, она кричит, что он непременно простудится (опасение, раз и навсегда опровергнутое самой жизнью: у ее сына здоровье железное), и грозится, что, если он сейчас же не вернется к ней, она поддаст ему коленом под задницу. Но мать от него метрах в двадцати, подъемный мост опущен, если что, он в мгновение ока смоется от нее, и, уверенный в безнаказанности, он даже не отвечает. Он с наслаждением глотает дождь, не спуская при этом глаз с обнаженной груди Мьетты.
— Да оставь ты его в покое, — вмешивается Пейсу. — Чего там, вода ему только на пользу пойдет. Не в обиду тебе будь сказано, Мену, но от сынка твоего несет, чисто как от козла. Ты знаешь, он меня даже стеснял во время мессы, бедняга.
— А все потому, что сама-то я не могу его мыть, — говорит Мену. — Ты ведь знаешь, какая в нем силища.
— Черт возьми! — восклицает Пейсу. Он тут же конфузливо осекается и бросает виноватый взгляд в сторону Фюльбера, но к тому как раз привязалась Фальвина с расспросами о своем брате-сапожнике и внучке Кати. — Вспомнил! Этот грязнуля не мылся с того самого дня, когда меня... — он хочет оказать, когда меня чуть не ухлопали, но вовремя спохватывается. К несчастью, мы все поняли. В том числе и Жаке. И на его добродушное лицо просто невозможно смотреть.
— Иди сейчас же сюда... — кричит Мену в бессильной злобе.
— Все равно ведь не дозовешься, — разумно замечает Мейсонье. — Никуда он не пойдет, пока Мьетта плещется под душем. Смотри, как твой Момо на нее глазеет.
Мы все хохочем, кроме Мену. Она же, как и все крестьянки, испытывает священный ужас перед наготой.
— Ну и бесстыжая девка, растряслась тут своими телесами, — шипит она.
— Да брось ты, — говорит Колен, — эти телеса тут знают все, кроме Момо. — Говоря это, он нагло смотрит на Фюльбера.
Но Фюльбер, поглощенный разговором с Фальвиной, ничего не слышит или, может быть, делает вид, что не слышит. И так как Пейсу бросает на меня недоуменный взгляд, мои опасения тут же просыпаются, и, чтобы не вышло какой истории, я решаю ускорить отъезд святого отца. Я кричу Мьетте, что хватит, и велю Мену разжечь жаркий огонь в камине. Надеюсь, вы догадываетесь, если речь идет о том, как бы обсушить ее сына, Мену сразу забывает о вечной своей экономии! Мьетта присоединяется к нам, держа в руках кофточку, она вся еще во власти своей простодушной игры, и, как я подметил, Фюльбер не только не смеет прочесть ей нотацию, он даже боится взглянуть в ее сторону. Момо тащится следом за нею в дом, он в восторге от того, что сейчас будет глазеть, как Мьетта сушит над пламенем очага свою кофточку, что она и делает. И мы все в своих курящихся одеждах, окружив девушку, тоже жаримся на этом адском огне, и наши мысли сейчас, так по крайней мере мне кажется, подвластны одному лишь дьяволу.
Мьетта смотрит на меня, кладет свою кофточку на низенький стул, ей нужно освободить руки, чтобы поговорить со мной. У нее есть ко мне какие-то претензии, и она отводит меня в сторону, чтобы высказать их. Я послушно следую за ней. Тут начинается мимическая сцена. Она нарочно заняла место для меня рядом с собой, но она заметила (Мьетта обводит пальцем вокруг глаз), что я, уже направившись к стулу, взял да и улизнул (жест руки, изображающий скользящее движение рыбы, которая в последнюю минуту меняет направление) во второй ряд.
Я успокаиваю девушку. Вовсе не от нее я убежал, а от Момо, и она, конечно, догадывается, по какой причине. Да, конечно, от Момо... (большим и указательным пальцами она зажимает нос). И она не знает, почему от него так разит. Я сообщаю ей, с какими трудностями мы сталкиваемся всякий раз, прежде чем его вымыть, о том, как мы неожиданно нападаем на него, причем численный перевес должен быть на нашей стороне, с какой хитростью Момо расстраивает все наши планы и какой недюжинной силой он обладает. Мьетта внимательно слушает меня, временами она смеется. И вдруг, уперев руки в бока, она решительно на меня смотрит и, тряхнув своей черной гривой, заявляет, что отныне сама будет купать Момо.
Тут ко мне подходит Мену и шепотом спрашивает, надо ли чего подавать «людям» на стол. (Эта лицемерка, конечно, прежде всего думает, как бы подкормить сынка, а не то вдруг он «схватит простуду».) Я тоже шепотом отвечаю, что лучше бы обождать, когда уедет кюре, а пока пусть приготовит ему пакет с караваем и килограмм масла для ларокезцев.
Все обитатели Мальвиля собрались у въезда в замок, когда Фюльбер, дождавшись просвета на небе, отбывал в обратный путь, скромно восседая на своем сером осле. Прощание получилось не слишком дружное. Мейсонье и Тома были холодны как лед. Колен почти дерзок. А я, внешне хоть и расстилался перед ним, однако не допускал никакой фамильярности. Только наши старухи по-прежнему были полны к нему искренней симпатии в эту минуту, да, пожалуй, еще Пейсу и Жаке. Мьетта даже не подошла к нему, а сам Фюльбер, казалось, просто забыл о существовании девушки. Шагах в двадцати от нас она ведет оживленную беседу с Момо. Стоит она ко мне спиной, и я не вижу ее мимики, но то, что она говорит, должно быть, вызывает у Момо самое отчаянное сопротивление, до меня доносятся его обычные дурацкие вопли, выражающие отказ. Однако он не собирается удирать от нее, что не преминул бы сделать, будь на ее месте я или мать. Он стоит перед ней как вкопанный, лицо его будто окаменело, и точно зачарованный смотрит на девушку. Мне кажется, что постепенно он начинает сдаваться.
С самой любезной улыбкой я возвращаю Фюльберу затвор от его ружья. Он вкладывает его на место, перекидывает ремень через плечо. Держится все так же спокойно и с достоинством. Прежде чем тронуть с места своего осла, он говорит мне со вздохом, что с огромной печалью еще раз измерил степень человеческого милосердия и вынужден принять условия, на которых я отдаю корову Ла-Року, хотя он и находит их кабальными. Я отвечаю, что это отнюдь не мои собственные условия, однако он воспринимает мои слова весьма скептически, и, поразмыслив, я перестаю этому удивляться, ведь сам-то он принял мои условия, не посовещавшись со своей паствой. Я не решаюсь сказать со «своими согражданами», поскольку он говорил о приходе, а не о коммуне. Совершенно ясно одно: в Ла-Роке он все решает самолично и пытается приписать и мне ту же власть в Мальвиле.
Затем Фюльбер произносит небольшую речь, придавая провиденциальный характер выпавшему дождю — ведь он принес нам спасение, хотя мы ждали от него гибели. При этом он то и дело простирает руки перед собою и воздевает их затем к небесам — жест, который я недолюбливал и у папы Павла VI, у Фюльбера же он казался мне просто карикатурным. В то же время он обводит нас, одного за другим, своими прекрасными, чуть косящими глазами. Он оценил отношение каждого к себе, и он ничего не забудет.
Закончив речь, он призвал нас помолиться, напомнил, что собирается прислать в Мальвиль викария, благословил нас и отправился восвояси. Колен тут же дерзко захлопнул за ним тяжелую кованую дверь. Я прошипел «тс-с» и ничего не добавил. Впрочем, времени на это у меня все равно бы не оказалось, как раз в этот момент раздался испуганный вопль Мену:
— Куда делся Момо?
— Чего психовать-то, не пропадет твой Момо, — говорит Пейсу.
— Ведь он только что был тут, — замечаю я — разговаривал с Мьеттой у Родилки.
Мену тут же летит в Родилку, она зовет:
— Момо! Момо!
В Родилке пусто.
— Подожди-ка, — говорит Колен, — да я ведь сейчас видел, как они с Мьеттой бежали по подъемному мосту. Еще держались за руки. Как ребятишки.
— Ой, господи! — кричит Мену и уже несется к мосту, и мы пускаемся следом за ней, нам и смешно, и интересно. Оказывается, мы все любим этого дуралея и сейчас, разделившись на группы, переворошим весь замок: кто спустится в подвал, кто заглянет в дровяной сарай, кто обойдет весь нижний этаж. Внезапно у меня в памяти всплывает разговор с Мьеттой, и я кричу:
— Стой, Мену. Могу тебе точно сказать, где твой сын.
Я тяну ее к донжону. Все следуют за нами. На втором этаже я пересекаю огромную лестничную площадку, останавливаюсь у двери ванной комнаты, толкаю ее, но она заперта изнутри. Я молочу кулаком по тяжелой дубовой створке.
— Момо! Ты здесь?
— Атитись атипока! (Отвяжись ради бога!) — раздается голос Момо.
— Он там с Мьеттой и выйдет нескоро.
— Но что она там с ним делает? — в ужасе кричит Мену.
— Да уж ничего плохого, — отвечает Пейсу и гогочет во всю глотку, хлопая себя по ляжкам, и тут же поддает по спине Жаке. Все мы вторим ему. Удивительно, но к Момо никто не ревнует. Не надо путать: Момо свой, наш, мальвильский. И он имеет право на свою долю. Пусть даже с некоторым опозданием. Но он один из нас. А это совсем другое дело.
— Она его моет, — поясняю я. — Она собиралась это сделать.
— Ты бы должен был предупредить меня, — с упреком говорит Мену. — Тогда бы я не упустила его.
Мы все возмущены. Не будет же она мешать Мьетте. Ведь от Момо разит, как от козла. Для всех будет только лучше, если она его отмоет. Ведь от такой грязищи и заболеть недолго. Еще вшей разведет.
— Уж чего-чего, а вшей у него никогда не было, — утверждает уязвленная Мену.
Ну, это она уж загнула, мы тоже не слепые. Старуха топчется перед закрытой дверью, худенькая, еще больше побледневшая, она мечется взад-вперед, словно наседка, потерявшая цыпленка. При нас она не решается звать Момо или ломиться в дверь ванной. Впрочем, она понимает, что сын все равно не откроет ей.
— И все эти чужаки проклятые, — яростно заводит она. — Как увидела их, сразу же поняла: ничего путного не жди. Ведь нехристи и есть нехристи, и нечего их совать под одну крышу с христианами.
Фальвина уже боязливо втянула голову в плечи. Сейчас виноватой во всем окажется она, старуха в этом не сомневается. Жаке — парень, ему Мену ничего не скажет. За Мьетту мы все горой стоим. А вот на нее, разнесчастную, посыплются все шишки.
— Нехристи? — строго спрашиваю я. — С чего ты это взяла? Ведь Фальвина — твоя родственница, твоя двоюродная сестра.
— Нечего сказать, хорошенькая сестричка, — цедит Мену сквозь зубы.
— На себя посмотри. Ты-то чем лучше, — говорю я на местном наречии. — Пойди-ка приготовь чистое белье для своего Момо. Да дала бы уж ему и новые штаны, старые-то совсем разлезлись.
Когда двери ванной наконец распахиваются, Колен прибегает за мной (я снова перетащил в свою спальню оружие и как раз расставлял его), чтобы я поглядел, что за спектакль там разыгрывается.
Наш Момо сидит на ивовой плетеной табуретке, завернувшись в купальный халат с желтыми и голубыми разводами — я купил его себе незадолго до Происшествия. Глаза его сияют, он улыбается во весь рот, блистая невиданной чистотой, а позади стоит Мьетта, любуясь творением рук своих. Момо неузнаваем. Даже цвет лица у него какой-то другой, гораздо светлей, щеки чисто выбриты, волосы подстрижены и красиво причесаны, и сам он восседает на своем троне, благоухающий, как куртизанка, так как Мьетта вылила на него полфлакона духов «Шанель», забытых в шкафу Биргиттой.
Спустя некоторое время в моей комнате состоялся важный разговор с Пейсу и Коленом; выйдя от меня, они отправились к Рюне. Пейсу, видимо, надеялся по наивности, что хлеба взойдут сразу же после ливня. А вернее, его погнал туда извечный инстинкт хлебопашца, хоть просто пойти взглянуть на посевы после бури. Я же отправляюсь в большую залу. И дождь оказался безвредным, и Фюльбер наконец покинул нас, поэтому настроение у меня великолепное и я насвистываю, подходя к Мену. Она одна в комнате и стоит ко мне спиной, уткнувшись носом в кастрюли.
— Чем угощать будешь, Мену? — спрашиваю я.
Она отвечает, не глядя на меня:
— Потерпи, увидишь!
Затем поворачивается ко мне, тихонько вскрикивает, и глаза ее наполняются слезами.
— Я приняла тебя за дядю.
Я взволнованно смотрю на нее.
— Ну совсем как он вошел в комнату, насвистывая, и точно так же спросил: «Чем угощать будешь, Мену?» Даже голос такой. А для меня это что-нибудь да значит.
Она продолжает:
— А какой твой дядя был весельчак, Эмманюэль! А как любил жизнь. Совсем как ты. Даже немножко слишком, — добавляет она задумчиво. На склоне лет Мену стала чересчур добродетельной и к тому же возненавидела женщин.
— Полно тебе, — говорю я, читая ее мысли. — На Мьетту ты не сердись. Ведь она не отняла у тебя сына, она просто начистила его до блеска.
— Верно, верно, — соглашается она.
И вдруг меня захлестывает волна счастья — видимо, оттого, что Мену вспомнила дядю и сравнила нас. А так как в последний месяц из-за постоянных ее нападок на Фальвину мне приходилось довольно часто и грубовато ее одергивать, я широко улыбаюсь ей. Она так и тает от моей улыбки, но поспешно отворачивается. Этой упрямой старухе сердца не занимать, хотя оно и упрятано слишком глубоко.
— Я вот что хотела у тебя спросить, Эмманюэль, — говорит она, немного помолчав, — почему ты отказался от исповеди? Все-таки благое дело — исповедь. Она очищает.
Меньше всего я склонен устраивать с Мену теологическую дискуссию. Я подхожу к очагу, засовываю руки в карманы. Сегодня совсем необычный день. Я все еще в «похоронной паре». И полон чувства собственного достоинства, не менее, чем сам Фюльбер.
— А могу я задать тебе один вопрос относительно исповеди?
— Конечно, — говорит Мену, — ты же знаешь, нам друг друга стесняться нечего. — Ее крохотное, обтянутое иссохшей кожей личико поднято ко мне, худая шея вытянута. Мену и впрямь неправдоподобно мала, а с годами и совсем ссохлась. Но зато что за взгляд! Живой, мудрый, независимый!
— Когда ты исповедовалась, ты покаялась Фюльберу, что цепляешься к Фальвине?
— Я! — восклицает она с негодованием. — Я цепляюсь к ней? Ну и сказанул! Да может, я сразу в рай попаду, оттого что изо дня в день терплю рядом с собой эту жирную тушу.
Она смотрит на меня и продолжает, словно ее внезапно охватывают угрызения совести:
— Если я и цепляюсь к кому, так вовсе уж не к Фальвине. А к своему Момо. Ведь я им так помыкаю, и ему ох как не сладко живется, я, бывает, даже луплю его, беднягу, это в его-то возрасте. А потом меня совесть мучает, в этом я и покаялась Фюльберу. — И добавляет сурово: — Но такое не прощается!
Я начинаю хохотать.
— Что тут смешного? — с обидой в голосе спрашивает она.
В это время в комнату вваливается верзила Пейсу вместе с Коленом, их приход помешал мне ответить. Но при случае я ей все-таки скажу, как сегодняшняя исповедь очистила ее от грехов.
Вечером после ужина, за которым нам всем так привольно дышалось, потому что убрался Фюльбер, мы устроили пленарное заседание.
Во-первых, было решено ни под каким видом не допускать к себе викария, которого назначит Фюльбер. Во-вторых, по предложению Пейсу и Колена, при общем одобрении присутствующих я был избран аббатом Мальвиля.
КОММЕНТАРИИ ТОМА
Я только что прочитал предыдущую главу и даже, для очистки совести, следующую: Эмманюэль больше ни словом не обмолвился об общем собрании, которое по предложению Пейсу и Колена единогласно избрало его аббатом Мальвиля.
Полагаю, читатель несколько удивится. Я тоже. Да и как же тут не удивиться: собранию, продолжавшемуся целых три часа, уделено всего три строчки.
Странно и другое: как это вдруг Пейсу и Колен додумались до такого предложения, а главное, как получилось, что и мы с Мейсонье проголосовали «за».
Отвечу на оба вопроса.
1. Вот какой разговор произошел у нас с Коленом на другой день после выборов — я зашел на склад расспросить его обо всем, пока Эмманюэль объезжал Малабара во внешнем дворе. Вот что сказал мне Колен слово в слово:
— Ясное дело, это Эмманюэль попросил нас с Пейсу предложить, чтобы его избрали аббатом Мальвиля. А как же иначе. Неужто мы бы сами до этого додумались? Мы зашли к нему после купанья Момо, а он возьми и попроси нас об этом. Ну, а его доводы ты и сам знаешь. Их вчера целый вечер пережевывали. Во-первых, никак нельзя допустить, чтобы Фюльбер посадил нам на шею своего шпика. Во-вторых, зачем обижать тех мальвильцев, которые хотят слушать мессу. А не то может получиться, что половина обитателей замка будет по воскресеньям ходить в Ла-Рок, а половина оставаться в Мальвиле. Вот и конец нашему единству, и пойдут у нас раздоры да споры.
— Послушай, — возразил я. — Ты же знаешь, что Эмманюэль в бога не верит.
— Э-э! Как сказать, — отозвался Колен. — Насчет этого я далеко не так уверен. Больше того, сдается мне, что Эмманюэля всегда тянуло к религии. Только ему хотелось быть самому себе духовником.
Тут он поглядел на меня, растянув рот в своей знаменитой ухмылке, и добавил:
— Ну что ж, он своего и добился!
На мой взгляд, в словах Колена следует различать два момента: самый факт: Эмманюэль тайком договорился с Пейсу и Коленом, чтобы они предложили его в аббаты) и комментарии к нему (Эмманюэля всегда тянуло к религии).
Факт, подтвержденный Пейсу, неопровержим. О комментариях можно и поспорить. Лично я, во всяком случае, предпочел бы поспорить.
2. Во время выборов голосовали не один раз, а дважды. Результаты первого голосования: «за» — Пейсу, Колен, Жаке, Фальвина и Мьетта. Мы с Мейсонье воздержались.
Эмманюэль был страшно нами возмущен. Мы, мол, сами не ведаем, что творим. Подрываем его позиции Фюльбер изобразит наш поступок в Ла-Роке как выражение недоверия ему, Эмманюэлю. Короче говоря, мы подтачиваем единство Мальвиля! И если мы и дальше будем упорствовать, он отказывается быть аббатом Мальвиля, пусть сюда приходит ставленник Фюльбера, а он умывает руки.
Мягко выражаясь, Эмманюэль оказал на нас некоторое давление. А так как все вокруг уже смотрели на нас как на змей, которых Мальвиль отогрел у себя на груди, да и мы видели, что Эмманюэль глубоко оскорблен и в самом деле способен махнуть на все рукой, мы в конце концов уступили. Мы объявили первое голосование недействительным, предложили провести второе и во второй раз уже проголосовали «за».
Вот каким образом Эмманюэль добился единогласного избрания.
Глава XI
В ночь после моего избрания хлынул проливной дождь, да такой, что я несколько часов пролежал без сна: шум мне не мешал, но я испытывал прямо-таки личную благодарность к разбушевавшейся стихии. Я всегда любил живую воду, но любил как бы между прочим. К тому, что дает тебе жизнь, привыкаешь. Начинаешь думать, что так, мол, и должно быть. А это неверно, ничто не дано нам навечно, все может исчезнуть, И оттого, что я понял это и вновь увидел воду, мне казалось, будто я выздоравливаю после тяжелой болезни.
Спальней я выбрал себе комнату, высокое окно которой выходит на восток — на Рюну и на очаровательный замок Рузи по ту сторону долины, теперь он лежит в развалинах. В это самое окно наутро ворвалось солнце и разбудило меня. Я глазам своим не поверил. А ведь Пейсу так и предрекал: все хорошее приходит разом. Я вскочил, растормошил Тома, и мы вдвоем уставились на наше первое за эти два месяца солнце.
Мне вспомнилось, как когда-то мы, члены Братства, совершили ночью велосипедную прогулку за двадцать пять километров, а потом добрых полтора часа взбирались на самую высокую вершину нашего департамента (512 м), чтобы увидеть восход солнца. В пятнадцать лет такие вылазки проделываешь с азартом, но потом с годами азарт выдыхается. А жаль! Надо жить с большим смаком. Ведь жизнь не такая уж долгая.
— Пошли, — сказал я Тома. — Оседлаем лошадей, поглядим на солнце с Пужада.
Так мы и сделали, не умывшись и не позавтракав. Холм Пужад над Мальжаком — самый высокий в наших краях. Я сел на Малабара, а Амаранту, как всегда, предоставил в распоряжение Тома. С Малабаром приходилось держать ухо востро, Амаранта же была сама кротость.
Эта утренняя прогулка вдвоем с Тома на вершину Пужада оставила во мне неизгладимый след, и не потому, что произошло что-нибудь особенное — там не было никого, кроме нас и солнца, — и не потому что было сказано что-нибудь важное — мы вообще не обменялись ни словом. И не потому, что с холма открывался красивый вид, — кругом выжженная земля, развалины ферм, обугленные поля, остовы деревьев. Но все это было озарено солнцем.
Едва мы успели подняться на холм, как его диск, уже высоко стоявший над горизонтом, из красного стал розовым, а из розового-розовато-белым. Хотя солнце грело уже по-настоящему, на него еще можно было смотреть не щурясь, такой плотной дымкой оно было окутано. Со всех сторон курилась налитая влагой земля. От нее поднимался туман, он казался особенно белым, потому что выжженная почва была черной как уголь.
Сидя бок о бок в седле, повернув лошадей к востоку, мы молча ждали, чтобы солнце вырвалось наконец из дымки испарений. И когда это произошло — а произошло вдруг, сразу, — кобыла и жеребец оба навострили уши, словно пораженные необычным зрелищем. Амаранта даже коротко и испуганно заржала и повернула морду к Малабару. Он нежно покусывал ей губу — это, видимо, ее успокоило. Когда она повернула морду в мою сторону, я заметил, что она моргает часто-часто, куда чаще, чем обычно люди. Правда, и Тома приставил руку козырьком к глазам, словно веки уже не способны были их защитить. Я последовал его примеру. Глаза слепило нестерпимо. И по тому, как их отчаянно заломило, мы вдруг поняли, что целых два месяца прожили в сумраке, словно бы в подземелье. Но стоило глазам попривыкнуть, на смену боли пришел восторг. Грудь расширилась. Странное дело — я с силой вбирал в себя воздух, словно свет это нечто такое, что можно вдохнуть. И еще у меня было такое чувство, будто глаза мои распахнулись шире обычного, да и все мое существо распахнулось вместе с ними. Купаясь в солнечном свете, я испытывал небывалое чувство освобождения легкости. Я повернул Малабара, чтобы подставить лучам спину и затылок. А потом, поочередно подставляя солнцу все части тела, начал медленно кружить на вершине холма, и Амаранта тотчас последовала примеру Малабара и, не дожидаясь разрешения Тома, послушно повторяла все движения жеребца. Я смотрел на землю под ногами. Взрыхленная и пропитанная дождем, она уже перестала быть просто пылью. Она вновь стала живой. В своем нетерпении я даже пытался различить на ней следы свежих побегов и вглядывался в деревья, которые пострадали меньше других, словно надеялся увидеть на них почки.
На другой день мы решили пожертвовать бычком по имени Принц. У нас в Мальвиле уже был один бык — Геракл из «Прудов». У ларокезцев тоже. Сохранять Принца не было никакого смысла: раз мы решили отдать Чернушку ларокезцам, а у Маркизы были две телочки, пусть уж лучше все молоко Принцессы идет к нам на кухню.
«Заклание» — этим ханжеским термином в специальных журналах обозначают убийство животных — отвратительнейшая процедура. Как только у Принцессы отняли ее Принца, она начала душераздирающе мычать. Мьетта до последней минуты ласкала теленка, а потом опустилась на камни и горько заплакала. Это оказалось даже к лучшему, потому что обычно «заклания» страшно возбуждали Момо, сопровождавшего всю постыдную процедуру дикими воплями. Но, увидев Мьетту в слезах, Момо умолк, попытался ее утешить и, не добившись толку, сел рядом с ней и тоже захлюпал.
Принцу было уже больше двух месяцев, и, когда Жаке освежевал тушу бычка, мы решили отдать половину мяса в Ла-Рок, потребовав в обмен на телятину сахар и мыло. Мы прихватили также два каравая хлеба и сало, но это уже в качестве подарка. И еще мы взяли с собой три лома, чтобы расчищать дорогу от стволов деревьев, рухнувших в День происшествия.
Выехали мы в среду засветло на повозке, в которую впрягли Малабара, я — удрученный тем, что расстаюсь с Мальвилем хотя бы на один день, Колен — радуясь тому, что увидит свою лавчонку, Тома — довольный переменой мест. Все трое с ружьями на плече.
Пришельцы из «Прудов» с восторгом предвкушали встречу с Кати и дядюшкой Марселем. Мьетта еще накануне вымыла голову и нарядилась в цветастое платьице — мы все осыпали ее комплиментами (она благодарила нас сочными поцелуями). Жаке побрился и подстригся. А Фальвина прямо млела от радости, ведь ей предстояло не только увидеть брата, но и на несколько часов избавиться от хлопот по хозяйству и тирании Мену.
Бремя счастья оказалось для Фальвины непосильным: не успели мы выехать за пределы Мальвиля, как слова хлынули из нее потоком. «Ну в точности коровья моча», — заявил Колен. Но все мы понимали причину ее восторгов и у нас не хватало духу ее оборвать. Зато при первом же удобном случае, когда нам преградило путь поваленное дерево, мы все четверо, в том числе и Мьетта, сошли с повозки и больше уже в нее не садились, разве что когда дорога шла под гору, — предоставив Жаке терпеть в одиночку Фальвинины словоизвержения. О том, чтобы ехать рысью, не могло быть и речи. К задку повозки была привязана Чернушка — она еле плелась за ней. Больше трех часов ушло на то, чтобы проехать пятнадцать километров, отделяющие нас от Ла-Рока. И все это время Фальвина, которую никто не слушал, не закрывала рта. Раза два я прислушался, чтобы понять механизм этого многоглаголания. И ничего загадочного не обнаружил — одно слово влекло за собой другое по простейшей ассоциации мыслей. Фальвина нанизывала свои речи, как четки. А вернее сказать, они разматывались, как рулон туалетной бумаги. Потянешь за кончик — разматывается весь рулон.
В восемь часов мы подъехали к южным воротам Ла-Рока. Маленькая дверца, прорезанная в воротах, была не заперта. Толкнув ее, я без труда проник внутрь, отодвинул щеколды и широко распахнул створки ворот. Вот мы и в городе, а поблизости ни души. Зову. Никакого ответа. Правда, эти ворота выходили в нижнюю часть города, которая была сожжена и разрушена, — не удивительно, что здесь никто и не живет. Но то, что дверь не охранялась и даже не была заперта, красноречиво свидетельствовало о беззаботности Фюльбера.
Ла-Рок — маленький городишко, взгромоздившийся на скалу и прижавшийся к ней, внизу он обнесен сплошным крепостным валом, а вершину скалы венчает замок. Во Франции наберется не меньше десятка таких вот городков, когда-то излюбленных туристами, но Ла-Рок едва ли не наиболее самобытный, потому что все дома здесь старинные, ни один не был изуродован перестройкой, и крепостные стены сохранились в целости, как и двое ворот с круглыми башнями над ними. Одни ворота на юг — это те, в которые мы въехали, и одни на запад — они выходят на шоссе, которое ведет к столице департамента.
Когда въезжаешь в город через южные ворота, то сразу оказываешься в лабиринте узких улочек, которые вливаются в главную улицу. Она ненамного шире остальных, но называется главной, потому что по обе ее стороны тянутся лавчонки. Называют ее еще подругому — большак.