— Это сапожника, который ворона приручил?
— Так это мой брат, — с величайшей почтительностью заявила она. — Входи же, сынок, — добавила она, — здесь ты у себя дома.
Но даже Фальвине, сестре всеми уважаемого сапожника, уроженке Ла-Рока, я не доверял полностью. Якобы из вежливости я пропустил первой в дом Фальвину. При этом я слегка коснулся ее спины, и мне показалось, будто я вляпался рукой в топленое свиное сало.
В доме ничего подозрительного. На цементированный пол настланы доски, заднюю и обе боковые стены образуют светло-серые камни пещеры. Их оставили в первозданном виде, не выровняв, не сгладив неправильности рельефа. Сырости нет и в помине. Над головой толстые балки, поддерживающие пол второго этажа, и туда же, очевидно, ведет маленькая дверка в углу пристройки. На фасадной стороне — окно и стеклянная дверь, у этой же стены сложен очаг. Изнутри кирпичи не оштукатурены, с них даже не удосужились соскоблить следы строительного раствора. В очаге нежаркое пламя. Под окном низкая скамеечка, на ней выстроилась в ряд обувь. Большой шкаф в стиле деревенской мебели времен Людовика XV, я его тут же открыл, пробормотав для приличия «с вашего позволения». Направо — белье, налево — посуда. Посреди комнаты большой стол, «хуторской», как называют его парижане, которые ставят вдоль него скамейку, чтобы придать деревенский стиль и живописность, ну а мы предпочитаем стулья — так удобней. Я насчитал: семь соломенных стульев, из них четыре придвинуты к столу. Остальные стоят вдоль стены. Не знаю, столь ли это важно, но я подметил и эту деталь. Я прошел в конец стола — здесь, по всей вероятности, было место отца — и сел, поставив карабин между колен, спиной к задней стене пещеры. У меня перед глазами обе двери. Я знаком приказал Тома сесть по правую от меня руку, так, чтобы не загораживать двери, а Жаке смиренно опустился на противоположном конце стола спиной к свету.
Увидев, что я вынул из кармана небольшой сверток с ветчиной — мне успела его сунуть в дорогу Мену, — Фальвина даже вскрикнула от обиды и зажужжала у меня над ухом... Не со стола же мне кушать, сейчас она поставит тарелочку! И поджарит яичницу, она с ветчинкой хорошо пойдет! И конечно, я отведаю чуток винца! Я согласен был на все, кроме вина, так как не сомневался, что это просто бурда. Вместо вина я попросил молока, и Фальвина тут же щедро наполнила расписную кружку, не умолкая при этом ни на секунду. Перед самым взрывом они, мол, правда, продали одну корову, но все равно и сейчас не знают, куда молоко девать, прямо хоть залейся, а ведь они и масло сами сбивают, и свинью молоком отпаивают.
У меня буквально глаза на лоб полезли, когда я увидел, что она подает на стол хлеб и масло.
— Хлеб! У вас есть хлеб!
— Ну да, свой, домашний, — ответила Фальвина, — мы его завсегда сами выпекали в «Прудах», ведь у Варвурда все было не по-людски. Сам сеял, чтобы зерна хватило на год, да еще и осталось. А ведь мололи-то мы на вертлюге, электричества у нас тут не было. И масло сбивали вручную, на маслобойке. Варвурд и слышать не хотел, чтоб что-то покупать.
Придерживая каравай на выдвижной доске в конце стола, я отрезал от него каждому по куску — так, очевидно, делал и отец, — обдумывая при этом сведения, полученные от старухи. Ясно, что этот изверг стремился полностью уйти от людей, забиться в свое логовище, жить натуральным хозяйством. Даже любовь у него не выходила из рамок собственной семьи. Однако, когда я намекнул на историю с Кати, старуха сразу как-то вся сникла.
— Видать, грех-то все-таки был, — сказала она, застыдясь, — но, во-первых, бедненькая наша Кати сама к нему приставала. И потом, все-таки она ему дочь-то не родная. Как и Мьетта. Обе они дочки моей дочери Раймонды.
Мне показалось, что при имени Мьетты Жаке, сидящий на другом конце стола, чуть поднял голову и предостерегающе взглянул на бабку. Но взгляд этот был столь молниеносен, что, возможно, мне все это просто привиделось.
Я откусил кусочек хлеба. Надо дождаться обещанной яичницы. Вкус деревенского хлеба, щедро сдобренного маслом (они в «Прудах» присаливали его гораздо сильнее, чем в тех немногих семьях, что в наших краях еще сбивали масло дома), показался мне восхитительным, но у меня защемило сердце, сразу так и пахнуло прежней жизнью.
— А кто у вас печет хлеб? — спросил я, желая выразить благодарность.
— До последнего времени Луи, — сказала вздохнув Фальвина. — Теперь Жаке придется.
Фальвина все тараторила, тараторила, без толку суетилась, вздыхала, толклась на месте и одышливо выпаливала десять слов там, где хватило бы одного. Чтобы поджарить три яйца — старуха подчеркнуто обделяла себя (но я заподозрил, что она сумеет наверстать упущенное и, оставшись одна, перехватит парочку яичек да еще запьет их винцом), ей понадобилось добрых полчаса, в течение которых, хоть я и помирал с голоду, терпеливо ожидая яичницу, чтобы съесть ее с ветчиной, но по крайней мере узнал столько всякой всячины.
Единственное, чем Фальвина напоминала Мену: обе были помешаны на своей родословной. Ей надо было начать с прадедов, чтобы объяснить мне, что у ее дочки Раймонды были две девочки от первого брака. Кати и Мьетта, и что, овдовев, она вышла замуж за Варвурда — он тоже остался вдовцом с двумя сыновьями, Луи и Жаке.
— Сам небось понимаешь, как мне по душе пришлось это замужество, а уж потом и говорить нечего: когда мой бедненький Гастон преставился и мне пришлось перебраться сюда на житье к этим дикарям, жить без света, без водопровода, даже без газовых баллонов — Варвурд о них и слышать не желал, и готовили мы на дровяной плите, как в незапамятные времена. Ох, до чего несладко есть чужой хлеб, — вдруг перешла она на местный диалект, — он и в глотку-то не лезет. Хоть и не очень я много его переела у Варвурда за десять лет.
Это замечание сразу же подтвердило мое предположение, что старуха предавалась тайному чревоугодию, вознаграждая себя за тиранию зятя. Ее дочка Раймонда скончалась из-за скотского обращения, сам понимаешь, о ком я говорю, а также из-за несварения желудка, а без дочки чужой хлеб и совсем уж встал поперек горла.
Я уже съел и ветчину, и яичницу и выпил молоко, а Фальвина, будто клуша, все продолжала без толку суетиться, она только раз присела за стол и отщипнула какой-то кусочек — спектакль воздержания продолжался и после смерти Варвурда. Однако при всей своей болтливости она сказала не все. У нас, как, впрочем, и повсюду, существуют два способа скрывать свои мысли: молчать или говорить слишком много.
— Жаке, — сказал я, вытирая дядин нож об оставшийся кусок хлеба, — пойди возьми лопату и заступ, надо схоронить отца. Тома тебя покараулит.
И я добавил, громко звякнув лезвием, закрывая нож и опуская его к себе в карман:
— У отца, я видел, вполне приличные башмаки. Лучше бы их снять. Они еще тебе пригодятся.
Жаке, слегка сгорбившись, опустил в знак повиновения голову и встал. Встал и я, держа карабин в руках, и, подойдя к Тома, тихо проговорил:
— Ружье отца давай мне, с собой возьмешь только свою двустволку, пусть парень идет перед тобой, а когда он будет копать могилу, отойди в сторону, ко глаз с него не спускай.
Я заметил, что Жаке, воспользовавшись нашим разговором, подошел к Фальвине и что-то успел шепнуть ей на ухо.
— Давай, Жаке! — повелительно сказал я.
Он вздрогнул, залился краской, богатырские плечи ссутулились, и в сопровождении Тома направился к двери.
Как только они ушли, я значительно посмотрел на Фальвину.
— Жаке ранил одного из нас, он украл нашу лошадь. Не защищай его, Фальвина, я прекрасно знаю, что он не смел ослушаться отца. И все же он должен будет понести наказание. Мы конфискуем его имущество, а самого увезем как пленника в Мальвиль.
— А как же я? — рестерянно спросила старуха.
— Решай сама. Можешь переехать к нам в Мальвиль, можешь оставаться здесь. Если предпочитаешь оставаться здесь, я обеспечу тебя всем необходимым.
— Оставаться здесь! — с ужасом воскликнула старуха. — Да что я тут буду делать?
И снова неиссякаемым потоком хлынули слова. Я слушал их внимательно и не без интереса, но то единственное слово, которое я надеялся услышать, — слово «одна» так и не было произнесено.
Ведь именно одиночество в «Прудах» должно было страшить Фальвину. Чего только не наговорила она, но этого-то и не сказала. Я поднял голову и, как охотничий пес, втянул в себя воздух. Но ничего не учуял. И все-таки старая карга что-то от меня скрывала. Я об этом догадался с самого начала. Что-то, вернее даже, кого-то. Поэтому я и перестал ее слушать. И поскольку нюх не оправдал моих надежд, я решил обратиться к помощи глаз. Я еще раз внимательно оглядел комнату. Как раз напротив, у шершавой кирпичной стены, сантиметрах в сорока над полом, стояла деревянная скамеечка, на которой в ряд была выставлена, видимо, вся обувь, имевшаяся в доме. Я резко оборвал Фальвину:
— Значит, твоя дочь Раймонда умерла. Луи тоже. Жаке сейчас хоронит Варвурда. Кати жила в ЛаРоке. Ведь так?
— Так, — отвечает Фальвина, еще не понимая, к чему я клоню.
Я смотрю на нее и с ходу рублю:
— А Мьетта?
Фальвина как рыба открывает рот. Я не даю ей времени опомниться.
— Да-да, Мьетта. Где Мьетта?
Старуха моргает глазами и отвечает едва слышно:
— Она тоже жила в Ла-Роке. А теперь одному богу известно...
Я снова обрываю ее:
— У кого?
— У мэра.
— Так же, как и Кати? Выходит, у него было две служанки?
— Нет, погоди, я ошиблась. В харчевне.
Я молчу. Опускаю глаза. Смотрю на ноги старухи. Бесформенные, распухшие ноги.
— У тебя больные ноги?
— Ой, еще какие больные! Бедные мои ноженьки, — причитает она, переводя дух и сразу же успокаиваясь, оттого что разговор переходит на другую тему.
— Все вены. Видишь, какие. — Она приподнимает подол юбки, чтобы показать мне их. — Расширились, и все тут.
— Ты когда-нибудь в дождь надеваешь резиновые сапоги?
— Что ты! Никогда. Да разве мне можно! Особо с тех пор, как вены воспалились.
О своих ногах она могла, очевидно, говорить бесконечно. Но я откровенно перестаю ее слушать. Я поднимаюсь с места и, повернувшись к ней спиной, направляюсь к скамеечке с обувью. Там стоят три пары резиновых сапог 44-го или 46-го размера, а рядом с ними пара с каблуком повыше, самое большее 38-го размера. Я перекладываю карабин в левую руку, правой хватаю маленькую пару, оборачиваюсь, потрясаю сапогами, подняв их над головой, и, не сходя с места, с размаху молча швыряю их к ногам Фальвины.
Фальвина пятится и смотрит на сапоги, шлепнувшиеся на цементный пол, словно на змей, уже готовых ее укусить. Она поднимает толстые руки к лицу и прижимает ладони к щекам. Она багрового цвета. И не смеет взглянуть на меня.
— Сходи за ней, Фальвина!
Молчание. Старуха в смятении. Затем приходит в себя. Выражение лица у нее меняется. В ее черных глазах, во всей ее одутловатой физиономии мелькает затаенное бесстыдство.
— Может, тебе лучше самому пойти? — говорит она многозначительно.
И так как я не отвечаю, она приоткрывает рот, раздвинувший ее отвислые щеки, обнажая мелкие острые зубы, и ее лицо расплывается в плотоядной улыбке. Я не уверен, смогу ли после этого сносно относиться к Фальвине. Хотя я знаю, с ее точки зрения, все это совершенно естественно. Я победитель, я убил главу семьи, теперь меня следует почитать как божество, теперь все принадлежит мне. В том числе и Мьетта. Но я вынужден, не без сожаления и не столько в силу своих добродетелей, сколько по соображебням здравого смысла, отказаться в данную минуту от права господина.
Я говорю, не повышая голоса:
— Я же тебе сказал, сходи за ней.
Улыбка сползает с лица старухи, она опускает голову и выкатывается из комнаты. Выкатывается, дрожа, как желе, всем телом. Трясется все сразу: плечи, грудь, ягодицы, икры. Я снова прохожу на свое место, в дальний конец стола, и сажусь лицом к двери. У меня тоже трясутся руки, хотя я положил их на дубовый, потемневший от постоянного мытья стол, и я не в силах унять эту дрожь. Я знаю, что та, кто предстанет сейчас передо мной, несет в себе великое счастье и великую опасность. Я знаю, что появление Мьетты, которой суждено будет жить одной среди шестерых мужчин, не считая Момо, повлечет за собой ряд ужасных осложнений, и я не имею права совершить сейчас единственную ошибку, от которой зависит быть или не быть жизни в Мальвиле.
— Ну вот и Мьетта, — говорит Фальвина, подталкивая девушку в комнату.
Если бы у меня было сто глаз, их все равно не хватило бы, чтобы наглядеться на вошедшую.
Ей, вероятно, лет двадцать. И как не вяжется с ее внешностью имя Мьетта (Miette — крошка (фр.) ). От своей бабки она унаследовала черные глаза и роскошные волосы цвета воронова крыла. Ростом она сантиметров на десять выше старухи, у нее хорошо развитые, красивой лепки плечи, высокая и выпуклая, как щит, грудь, круглые бедра и сильные ноги. Конечно, если быть придирчивым, нос у нее великоват и губы толстоваты и несколько тяжел подбородок. Но я не собираюсь пускаться в критику, меня восхищает в девушке все, даже ее простоватость. И не глядя на свои руки, я чувствую, как отчаянно они дрожат. Я убираю их со стола, навалившись на его край грудью и плечами, прижимаюсь щекой к стволу карабина и, лишившись дара речи, пожираю глазами Мьетту. Я понимаю, что должен был чувствовать Адам, когда в одно прекрасное утро обнаружил рядом с собой Еву, еще тепленькую, прямо с гончарного круга, где ее изготовили. Вероятно, невозможно сильнее окаменеть от восхищения и ошалеть от нежности, чем окаменел и ошалел я. Появление этой девушки сразу же затопило теплом и светом пещеру, куда я забрался с оружием в руках. Ее залатанная кофточка кое-где треснула по швам, потрепанная вылинявшая красная юбчонка местами изъедена молью и болтается высоко над коленками. Ноги у Мьетты массивны, как у женщин, изваянных Майолем, своими босыми ступнями она так крепко стоит на земле, что кажется из нее и черпает силы.
Великолепный экземпляр рода человеческого, новая прародительница людей!
Я силой заставляю себя оторваться от созерцания, выпрямляюсь на стуле и, вцепившись обеими руками в край стола, так что большие пальцы у меня прижаты сверху, а все остальные внизу, говорю:
— Садись, Мьетта.
Мой голос кажется мне слабым и каким-то сиплым. Но постепенно он набирает силу. Мьетта молча опускается на тот самый стул, где до нее сидел Жаке, нас разделает длина стола. Глаза у девушки красивые и добрые. Она разглядывает меня без всякого стеснения, серьезно и внимательно, так дети смотрят на человека, впервые пришедшего к ним в дом.
— Мьетта (До чего же мне нравится ее имя!), мы уводим Жаке с собой.
В ее влажных глазах вспыхивает тревога, и я тут же добавляю:
— Не волнуйся, мы не причиним ему вреда. А если вы с бабулей не хотите оставаться одни в «Прудах», вы тоже можете переехать к нам в Мальвиль.
— Да что ты такое говоришь: остаться одним в «Прудах», — хнычет Фальвина. — Я так тебе благодарна, сынок...
— Меня зовут Эмманюэль.
— Вот и хорошо. Спасибо, Эмманюэль.
Я оборачиваюсь к Мьетте.
— А ты согласна, Мьетта?
Девушка кивает — и опять ни слова.
Она явно не из болтливых, но зато говорят глаза, они не отрываются от меня. Сейчас они судят и оценивают нового хозяина.
— Не бойся, Мьетта, в Мальвиле тебя ждет только дружба и нежность. Откуда у тебя такое имя, Мьетта?
— По-настоящему-то ее зовут Мария, — тут же встревает старуха, — но она родилась такая махонькая, она ведь у нас недоношенная, бедняжка, семимесячная. Раймонда все бывало называет ее «крошечка моя» да «махонькая моя». А Кати — ей было в ту пору три годика — прозвала ее Мьетта, так оно и пошлоМьетта.
Мьетта не говорит ничего, но, может быть, оттого, что я заинтересовался происхождением ее имени, она мне улыбается. Возможно, ее лицо и впрямь несколько грубовато, особенно если исходить из городских канонов красоты, но, когда Мьетта улыбается, оно неузнаваемо смягчается, все словно светится. У нее очаровательная улыбка, искренняя, доверчивая.
Дверь открывается, и в комнату в сопровождении Тома входит Жаке. При виде Мьетты Жаке замирает на месте, бледнея, смотрит на нее, потом, обернувшись к Фальвине, готовый броситься на старуху, кричит:
— Я что тебе говорил...
— Ну ты, полегче, — прикрикивает на него Тома, он, кажется, и впрямь вошел в роль конвоира.
Он делает шаг вперед, чтобы утихомирить своего пленника, замечает Мьетту (из-за Жаке ее не было видно) и превращается в каменное изваяние. Рука, которую он поднял было, чтобы тряхнуть за плечо Жаке, бессильно падает вниз.
Я говорю, не возвышая голоса:
— Жаке, бабушка мне и звуком не обмолвилась про Мьетту. Я сам догадался, что она спряталась.
Жаке смотрит на меня, широко раскрыв от изумления глаза. У него не возникает ни малейшего сомнения, что я говорю правду. Он верит мне. Более того, он раскаивается в том, что пытался от меня что-то скрыть. Я занял место отца: теперь всеведущий и всемогущий — это я.
— Неужто ты хитрее, чем господа из Мальвиля! — насмешливо восклицает Фальвина.
Вот обо мне уже говорят во множественном числе. То было «сынок», теперь «господа». Все как-то невпопад. Я смотрю на Фальвину, и мне думается, что старуха, как ни крути, подловата. Но я не хочу судить по первому впечатлению. Да и потом, кого бы не развратило десятилетнее рабство у «троглодита»?
— Жаке, когда ты пошел хоронить отца, что ты шепнул бабушке?
Он стоит потупившись, опустив голову, держа руки за спиной, и, превозмогая стыд, мямлит:
— Я спросил у нее, где Мьетта, она сказала, что в риге. А я ей сказал, чтобы она не говорила об этом господам.
Я смотрю на него.
— Это потому, что ты надеялся сбежать из Мальвиля, вернуться за Мьеттой и где-то с ней укрыться?
Он делается пунцовым. И отвечает еле слышно:
— Да.
— Но куда бы ты пошел? Чем бы стал питаться?
— Не знаю.
— А бабушка? Ты бы оставил ее в Мальвиле?
Фальвина, поднявшись при появлении в комнате двух мужчин (очевидно, рефлекс, выработанный Варвурдом), так и продолжает стоять рядом с Мьеттой и сейчас устало обеими руками опирается на стол.
— О бабушке я не подумал, — смущенно отвечает Жаке.
— Вот тебе и раз! — говорит Фальвина, и горючие слезы готовы брызнуть из ее глаз.
Я предполагаю, что пустить слезу для старухи — дело пустое, но как-никак Жаке — ее любимец. Есть с чего и расстроиться.
Мьетта прикрывает ладонью руку бабушки, прижимается к ней щекой и смотрит на нее, покачивая головой, как бы говоря: уж я-то тебя никогда не брошу. Мне хочется услышать голос Мьетты, но вместе с тем я понимаю, что за нее говорят глаза. Быть может, так было заведено у Варвурда, он требовал, чтобы девушка помалкивала, и она привыкла объясняться мимикой.
Я снова говорю:
— Жаке, а ты спросил у Мьетты, согласна ли она?
Мьетта энергично трясет головой, а Жаке удрученно смотрит на нее.
— Нет, — отвечает он так тихо, что я едва слышу это «нет».
Мы замолкаем.
— Мьетта едет к нам в Мальвиль по своей доброй воле, — говорю я. — Бабуля тоже. И с этой самой минуты, Жаке, никто не имеет права сказать: Мьетта моя. Ни ты. Ни я. Ни Тома. Ни кто другой в Мальвиле. Ты понял?
Он кивает. А я продолжаю:
— Почему ты пытался скрыть от меня, что в «Прудах» есть еще Мьетта?
— Сам знаешь, — отвечает он почти беззвучно.
— Ты не хотел, чтобы она спала со мной?
— Нет, почему же, если она согласна, это ее дело.
— Значит, ты боялся, что я могу взять ее силой?
— Да, — тихо отвечает он. Мне кажется, это только говорит в его пользу. Он думал не о себе, он думал о Мьетте. Но тем не менее я чувствую, что размякать мне еще рано, хотя Жаке просто обезоруживает меня, такие у него преданные собачьи глаза. Нельзя же так. Постараюсь привести его в божеский вид, ведь ему придется жить вместе с нами в Мальвиле.
— Послушай, Жаке, ты должен усвоить одну простую вещь. В «Прудах» можно было убивать, насиловать, нападать с оружием на человека, воровать у соседа лошадей. В Мальвиле ничего подобного не делают.
Надо видеть, с каким лицом он выслушивает мое нравоучение! Вот только я-то не создан для проповедей. И мне, видимо, начисто чужд садизм: стыд, испытываемый другим, отнюдь не доставляет мне удовольствия.
Я быстро закругляюсь.
— Как зовут твоего коня?
— Малабар.
— Чудесно. Пойди запряги Малабара в телегу. Сегодня мы сможем перевезти только часть имущества. Завтра вернемся сюда с Малабаром и Амарантой, ее мы запряжем у нас в Мальвиле. И сделаем столько поездок, сколько потребуется.
Жаке бросается к двери, он счастлив, что может действовать. Тома без особого энтузиазма, по крайней мере мне так кажется, поворачивается и идет за ним. Я окликаю его.
— Не надо, Тома. Куда он теперь денется.
Тома тут же возвращается, он счастлив, что снова может глазеть на Мьетту. И он тут же вперяет в нее свой взгляд. Мне кажется, что его зачарованная физиономия выглядит довольно глупо, я уже успел забыть, что всего несколько минут назад выглядел точно так же. А великолепные глаза Мьетты тем временем смотрят на меня, вернее, на мои губы, и она ловит каждое их движение, когда я начинаю говорить.
Я продолжаю. Я хочу, чтобы все было ясно до конца.
— Мьетта, есть еще кое-что, о чем я хотел бы тебе сказать. У нас в Мальвиле никто не заставит тебя насильно делать то, чего тебе не захочется самой.
И так как она молчит, я спрашиваю:
— Поняла? В ответ снова молчание.
— Ну конечно, она все поняла, — говорит за нее Фальвина.
Я с раздражением обрываю старуху:
— Пусть она сама ответит, Фальвина.
Фальвина оборачивается ко мне:
— Не может она ответить сама. Она немая.
Глава VIII
Надо было видеть, как в сумерках мы возвращались к себе в Мальвиль! Я гарцевал во главе отряда, верхом на неоседланной Амаранте, с карабином поперек груди, а за моей спиной, обхватив меня за талию, пристроилась Мьетта, ибо в последнюю минуту она знаками объяснила, что ей хотелось бы сесть на круп лошади. Ехали мы медленно, потому что Малабар, готовый отныне следовать за моей кобылой хоть на край света, всякий раз пускался рысью, стоило только Амаранте прибавить шагу, и увлекал за собой подводу. А на подводу мы навалили неимоверное количество тюфяков и всякой бьющейся утвари, да, кроме того, там устроились еще Тома, Жаке и Фальвина. А главное, за подводой едва плелась привязанная к ней веревкой корова с огромным брюхом, которую Фальвина не решилась оставить в «Прудах» даже на ночь: того и гляди, отелится, заявила старуха. Мы держали путь через плато мимо обращенной теперь в пепел фермы Кюсак, не могло быть и речи о том, чтобы пробираться с таким грузом через небольшую, но сплошь перегороженную стенами песчаника долину, спускавшуюся к Рюне, К тому же Жаке заверил меня, что на этой дороге, хотя она и длиннее, нет завалов из обуглившихся деревьев, он, по его словам, не раз проделывал этот путь, когда по приказу отца добирался чуть ли не до самого Мальвиля, выслеживая нас.
Как только наш обоз, не без труда преодолев склон холма, когда-то подступавшего вплотную к ферме Кюсак, выехал на гудронированную дорогу, я почувствовал великое искушение рвануться вперед и успокоить своих друзей в Мальвиле. Но, увидев, вернее услышав, как тяжелым галопом Малабар бросился за Амарантой, а корова, которой веревка сдавила горло, глухо взревела, я тут же осадил лошадь и снова перевел ее на шаг. Несчастная корова еще долго не могла очухаться, хотя Фальвина, перегнувшись через борт подводы с риском вывалиться на землю, терпеливо и ласково ее успокаивала. Кстати, корову звали Маркизой, а это значило, что на иерархической лестнице она занимала положение куда более скромное, чем наша Принцесса. Дядя уверял, что традиция жаловать своей скотине смеха ради аристократические титулы повелась в наших краях еще со времен Революции, когда «Жаки» погнали с земель знатных сеньоров. И правильно сделали, вставляла свое слово Мену. Сколько эти сеньоры нам зла причинили. Говорят, еще при Наполеоне III, прямо даже не верится, Эмманюэль, один граф в Ла-Роке взял и повесил своего кучера — тот, видите ли, посмел в чем-то его ослушаться. И ничего этому графу не было, даже полдня в тюрьме не отсидел.
Заметив наконец вдали донжон замка, освещенный факелами, я мыслью унесся во времена куда более отдаленные, чем Революция. При виде Мальвиля сердце мое возликовало. В этот миг я понял, что должен был чувствовать средневековый феодал, когда целым и невредимым возвращался он с победой из дальних походов в свои владения с богатой добычей и пленниками. Конечно, полной аналогии тут не было. Я не учинил насилия над Мьеттой, и моей пленницей ее не назовешь. Напротив, я освободил девушку. Но добыча была немалой и с лихвой возмещала то, что теперь нам придется кормить три лишних рта: нам досталось две коровы, одна из них, Маркиза, должна вот-вот отелиться, вторую, дающую отличный удой, мы оставили временно в «Прудах», равно как и быка, хряка и двух свиноматок (о заготовленных на зиму окороках и колбасах я уже не говорю), и кур там было в два-три раза больше, чем у Мену, но самое главное — в «Прудах» оказалось много пшеницы, так как у Варвурда хлеб пекли дома. Их ферма считалась бедной, поскольку «троглодиты» никогда ничего не покупали. В действительности же, как я уже говорил, земли, принадлежавшие ему на плоскогорье у Кюсака, были весьма плодородны. И в этот вечер мы вряд ли увозили с собой в Мальвиль и десятую долю имевшихся в «Прудах» богатств. Я подсчитал, что в ближайшие два дня нам придется сделать несколько поездок на двух подводах, чтобы перевезти оттуда весь скарб и скотину.
Любопытно, как отсутствие автомобилей изменило весь ритм жизни: путь от Кюсака до Мальвиля на лошадях у нас занял целый час, тогда как в машине мы проделали бы его минут за десять. Но зато чего только я не передумал, мерно покачиваясь на неоседланной, потной и разгоряченной Амаранте, чувствуя за собой Мьетту, которая, уткнувшись лицом мне в затылок и привалившись грудью к моей спине, крепко обхватила меня руками. Как щедро она одаривала меня в эти минуты! Будь же благословенна медленная езда! Впервые после дня катастрофы я чувствовал себя счастливым. Конечно, относительно счастливым. Я то и дело возвращался мыслью к Варвурду, лежащему среди камней; земля набилась ему в рот, в глаза, засыпала грудь. Ну и хитер был отшельник! А как решительно действовал! Жил он по своим собственным законам, не признавая законов общечеловеческих. Взбрело в голову — завел себе целый скотный двор производителей. Хотя кормить хряка, жеребца и быка на такой маленькой ферме было явно непозволительной роскошью, — в наших краях крестьяне оставляют в хозяйстве только особей женского пола и все наши коровы — искусственно оплодотворенные девственницы, а вот Варвурд питал особое почтение к мужскому началу. И в данном случае дело было не только в автаркии. Я усматривал тут чуть ли не религиозный культ полновластного самца. И сам Варвурд — супер-самец человеческого поголовья в «Прудах» — считал, что все женщины в семье, достигшие половой зрелости, включая и падчериц, принадлежат ему.
Мы приближаемся к Мальвилю, и теперь мне с трудом удается сдерживать Амаранту, она то и дело переходит на рысь. Но из-за несчастной Маркизы, чьи короткие ноги подкашиваются под тяжестью огромного брюха, я, прижав к бокам локти, решительно осаживаю лошадь. Право, интересно бы узнать, что думает моя кобылица о проведенном дне. Сначала украли, потом лишили невинности и вот снова возвращают отчему дому. Черт возьми, наконец-то я сообразил, почему она так покорно следовала за похитителем: почуяла запах жеребца, как теперь Красотка в Родилке, должно быть, чует наше приближение, издалека к нам доносится ее ржание, сначала ей отвечает Амаранта, а затем, оправившись от изумления (ого, еще кобыла!), трубным гласом и Малабар. В полной мгле животные по запаху чувствуют друг друга: одни зовут, другие откликаются на зов. Только мы ничего не чувствуем. Я имею в виду обоняние, но зато каждой клеточкой своей спины я ощущаю прижавшуюся ко мне Мьетту, ее грудь, живот, бедра. Всякий раз, когда Амаранта прибавляет ходу, девушка прижимается еще теснее и крепче стискивает пальцы у меня на животе. Ясно, она впервые едет на неоседланной лошади. И ей надолго запомнится эта поездка. Мне тоже. Все эти округлости за моей спиной живут, трепещут, наполняя меня жаром. Ее тело укрывает, обволакивает, засасывает меня. Эх, если б и я мог заржать, отбросив все думы в сторону. Я не страшился бы будущего, наслаждаясь дарованными мне минутами счастья.
В Мальвиле не пожалели факелов, два горели на донжоне, два — в бойницах въездной башни. Сердце у меня колотится как бешеное, когда я смотрю на свой чудесный, так надежно укрепленный и бдительно охраняемый замок. И пока мы взбираемся к нему по крутому откосу, я с восторгом разглядываю в дымном свете факелов огромный донжон, возвышающийся на заднем плане, и въездную башенку с примыкающей к ней крепостной стеной, между ее зубцами мелькают чьи-то тени, пока я еще не могу их опознать. Кто-то размахивает факелом над парапетом. Кто-то кричит:
— Это ты, Эмманюэль?
Жаль, что у меня нет стремян. Я бы поднял свою Амаранту на дыбы.
— Да, мы с Тома! И с нами еще люди.
Несутся возгласы, неразборчивые слова. Я слышу, как с глухим скрежетом распахиваются тяжелые дубовые ворота. Добротные петли на совесть смазаны, просто дерево выражает недовольство, что его потревожили. Я въезжаю в ворота и тут же узнаю факельщика — это Момо.
— Момо, закрой за коровой ворота!
— Мамуэль, Мамуэль! — восторженно вопит Момо.
— Корова! — восклицает, сияя от счастья, Мену. — Вы только поглядите, он корову привел.
— И жеребца! — добавляет Пейсу.
Каким героем я выгляжу! И какой вокруг меня подняли шум! Я вижу черные движущиеся силуэты. Но еще не различаю лиц. А Красотка в своем стойле, в нескольких метрах от нас, почуяла жеребца и ржет, раздувая ноздри, бьет копытом о дверцу, не может устоять на месте. Ей отвечают то Малабар, то Амаранта. У Родилки я останавливаюсь, пусть Красотка взглянет на лошадей и успокоится. Не знаю, разглядела ли она их, но так или иначе она замолчала.