Обождав минуту, я прокричал, по-прежнему не опуская бинокля:
— Ну, чего ж ты ждешь?
— А вы не пристрелите меня? — спросил голос.
— Конечно, нет. Прошло еще несколько секунд, потом я увидел, как из-за стены появился человек — в бинокль он мне показался гигантом, — он держал лук обеими руками над головой, как я ему приказал. Я отложил бинокль в сторону и схватил карабин.
— Тома!
— Да!
— Когда он будет здесь, укройся за бойницей и не зевай. Не спускай глаз со стены.
— Понял.
С каждой минутой фигура человека все вырастала. Шел он очень быстро, почти бежал. К моему великому удивлению, он оказался совсем молодым парнем с рыжевато-белокурыми волосами. Небритый. Дойдя до нашей стенки, он остановился.
Я сказал:
— Перебрасывай к нам лук и давай перелезай через стену, потом сцепи руки на затылке и встань на колени. Помни, что у меня в обойме восемь пуль.
Он выполнил все неукоснительно. Это был высокий, крепкого сложения парень в выгоревших джинсах, клетчатой залатанной рубахе и в старой коричневой куртке, треснувшей по швам на плече. Он был бледен и не поднимал глаз.
— А ну, смотри мне в лицо.
Он поднял веки, и меня поразило выражение его глаз. Такого уж я никак не ожидал. В его взгляде не было ни хитрости, ни жестокости. Напротив. На меня смотрели совсем мальчишечьи глаза, карие с золотистыми искрами, которые удивительно шли к его круглому лицу с мягким носом и крупным пухлогубым ртом. Все в нем было простодушно, все естественно. Я велел ему смотреть на меня: он посмотрел. Со стыдом, со страхом, будто ребенок, знающий, что сейчас его ждет взбучка. Я сел метрах в двух от парня, наставив на него дуло карабина. И спросил, не повышая голоса:
— Ты один?
— Да.
Ответ прозвучал как-то слишком поспешно.
— Слушай меня хорошенько. Я повторяю: ты один?
— Да. (В голосе едва уловимое колебание.)
Неожиданно я заговорил о другом:
— Сколько стрел у тебя осталось?
— Там?
— Да.
Он задумался.
— С десяток будет, — сказал он не слишком уверенно и добавил: — А может, меньше.
Странный стрелок: даже не удосужился подсчитать свои боеприпасы. Я сказал:
— Будем считать, что десять.
— Десять... да, должно быть, десять.
Я посмотрел на него и вдруг напористо, грубым тоном спросил:
— Тогда почему же, если у тебя осталось еще целых десять стрел, ты решил сдаться?
Он покраснел, раскрыл было рот, глаза его забегали, он как будто потерял дар речи. Такого вопроса он никак не ожидал. Я застал его врасплох. Парень окончательно растерялся, не в силах придумать чтолибо в ответ, да и вообще вымолвить хоть слово. Я грубо прикрикнул:
— Повернись ко мне спиной и положи руки на затылок.
Он тяжело повернулся на коленях.
— Сядь на корточки.
Повиновался.
— Теперь слушай. Я сейчас задам тебе вопрос. Всего один. Если соврешь, я тут же продырявлю тебе башку.
Я приставил дуло карабина к его затылку!
— Усек?
— Да, — ответил он еле слышно.
Я чувствовал, как он весь трясется под напором моего карабина.
— Теперь слушай. Повторять вопрос дважды я не стану. Наврешь — тут же стреляю. — Затем, помолчав секунду, так же быстро и резко спросил: — Кто еще был за стеной?
Почти невнятно парень ответил:
— Отец.
— Еще кто?
— Больше никого.
Я с силой нажал дулом ему на затылок.
— Кто еще?
Он ответил без колебания:
— Больше никого.
На этот раз он не лгал, я был уверен.
— У отца есть лук?
— Нет. Только ружье.
Я видел, как Тома повернулся в нашу сторону с ошеломленным видом. Я махнул ему, чтобы он продолжал наблюдение, а сам, изумленный не меньше его, переспросил:
— Ружье?
— Да. Двуствольное охотничье ружье.
— Значит, у твоего отца — ружье, а лук твой?
— Нет, у меня нет ничего.
— Почему?
— Отец мне не разрешает дотрагиваться до своего ружья.
— А до лука?
— И до лука тоже.
— Почему?
— Не доверяет мне.
Миленькие семейные отношения.
Я, кажется, начинаю понемногу понимать, что представляют собой «троглодиты».
— Это отец велел тебе сдаться?
— Да.
— И сказать, что ты тут один?
— Да.
Понятно, считая войну оконченной, мы бы доверчиво встали и, уже ничего не опасаясь, отправились за своей Амарантой и угодили бы в самую пасть к папаше, который поджидал нас за стеною со своей двустволкой. По выстрелу на каждого.
Я стиснул зубы и жестко произнес:
— Снимай ремень с брюк.
Он повиновался и тут же — я ничего еще не успел сказать — снова сцепил на макушке пальцы. Его покорность вызывала у меня даже жалость: несмотря на свой рост и могучие плечи, передо мной был, в сущности, мальчишка. Мальчишка, запуганный отцом, а теперь трепещущий от страха передо мной. Я велел ему сложить руки за спиной и связал их его собственным ремнем. Уже проделав эту операцию, я вспомнил, что у меня в кармане лежит веревка, пригодилась и она: веревкой я связал парню ноги. Затем, сорвав с лука носовой платок, я заткнул ему рот. Я проделал все это достаточно проворно и решительно, однако испытывая при этом чувство некой раздвоенности, будто смотрел на свои действия со стороны, как на актера в фильме. Я опустился на колени рядом с Тома.
— Слышал?
— Да.
Он повернулся ко мне, лицо его казалось бледней обычного. И тихо, с каким-то особым оттенком в голосе, что у него могло сойти даже за волнение, проговорил:
— Спасибо.
— За что?
— За то, что ты заставил меня только что лечь.
Я не ответил. Надо было что-то придумать. Теперь отец уже понял, что его западня раскрыта, но просто так он своей позиции, конечно, не покинет. А мы не можем ни оставаться здесь, ни уйти отсюда.
— Тома, — выдохнул я.
— Что?
— Следи за стеной, за скалой и за холмом. А я попытаюсь обойти его по холму.
— Он тебя заметит.
— Не сразу. Но если ты сам заметишь хоть чтонибудь, даже дуло ружья, стреляй. Сколько хватит пуль. Чтобы он не мог поднять головы.
Я пополз вдоль стенки по направлению к холму. Через несколько метров рука с зажатым в ней карабином взмокла от пота и сердце начало лихорадочно колотиться. Но я радовался, что так ловко провел «троглодита». Я чувствовал себя уверенным, собранным.
От холма, лежащего на «ничейной земле» между двумя вражескими стенками, в маленькую долину плавно спускался отрог. Я надеялся незаметно взобраться на него и таким образом очутиться выше позиций противника. Но я не рассчитал трудности подъема. Склон отрога оказался гораздо круче, чем я предполагал, каменистая почва отчаянно крошилась у меня под ногами, и вокруг не было ни единой веточки, за которую можно уцепиться. Пришлось перекинуть карабин за плечо, чтобы помогать себе обеими руками. Минут через десять я уже весь взопрел, ноги у меня дрожали, и я так задохся, что остановился перевести дыхание. Едва удерживаясь на кончиках пальцев, я стоял, вцепившись обеими руками в камни. В нескольких метрах над собой я видел вершину отрога, вернее, то место, где он сливался с рельефом самого холма. Если я и доберусь до него, я послужу прекрасной мишенью для человека, затаившегося за своей стеной, и я с отчаянием подумал о том, смогу ли я сохранить равновесие, перебрасывая карабин вперед и прицеливаясь. Я стоял, а глаза мне заливал пот, руки и ноги дрожали от нечеловеческого напряжения, грудь разрывалась от тяжкого дыхания, я совсем выбился из сил и уже готов был отказаться от своего плана и начать спускаться вниз. Мне вдруг почему-то вспомнился Жермен. Вернее, мне как наяву представился Жермен, когда, сбросив пиджак, он пилил дрова во дворе фермы «Семь Буков». Был он тучный, огромного роста. Он страдал эмфиземой легких и от любого физического усилия начинал тяжело, по-особому дышать: прерывисто, со свистом, будто вот-вот задохнется. Когда, наконец, я немного отдышался и у меня перестало стучать в висках, я вдруг осознал потрясшую меня истину. Я только что слышал дыхание Жермена. Так тяжело дышал вовсе не я, мне это только казалось. Совершенно отчетливо я слышал чужое дыхание, оно доносилось ко мне с той стороны отрога, нас разделяла лишь толща песчаника всего в несколько метров. Значит, «троглодит» тоже взбирается по Другому склону и сейчас наши пути сойдутся.
Я снова с головы до ног покрылся испариной, и мне показалось, что сердце мое вот-вот остановится. Если «троглодит» раньше меня доберется до вершины, он увидит меня первым. Тогда мне конец. Я попал в ловушку, у меня даже нет времени спуститься вниз. Вдруг с необычайной ясностыо мой мозг пронзила мысль: жить мне, может, осталось всего две-три минуты и единственным моим шансом на спасение было идти вперед и постараться первым атаковать врага. С одержимостью маньяка я снова начал карабкаться вверх, уже не обращая внимания на камни, которые катились из-под моих ног, теперь я знал, что человек не услышит меня за своим шумным дыханием.
Я добрался до вершины отрога в полном отчаянии, почти не сомневаясь, что меня встретит там наведенное дуло ружья, настолько дыхание «троглодита» пыхтящее, как кузнечные мехи, казалось близким. Я поднял голову. Но не увидел ничего. И сразу как гора с плеч. К тому же мне выпала сказочная удача: меньше чем в метре от себя я заметил совсем крепкий пенек; упершись в него левым коленом и твердо поставив правую ногу на камень, я мог сохранять довольно прочное равновесие. Перебросив ремень через голову, я схватил карабин, спустил предохранитель и зажал приклад под мышкой, готовый в любую минуту вскинуть свое ружье. Свистящее, надсадное дыхание слышалось все ближе; напряженно уставившись в одну точку, метрах в десяти от себя, где должна была показаться голова моего врага, я подавил искушение взглянуть вниз на маленькую долину и на Тома, укрывшегося в засаде. Собранный и неподвижный, я приказал себе расслабить мышцы и дышать ровнее.
Ожидание, длившееся, вероятно, не более нескольких минут, показалось мне вечностью, левое колено, упершееся в пенек, затекло, мучительная судорога свела все мышцы тела, даже мышцы лица; мне казалось, я превращаюсь в камень.
Наконец над отрогом появилась голова, плечи, затем грудь. Стараясь найти точку опоры, «троглодит» наклонился вниз, но меня он еще не видел. Вскинув ружье на плечо, уперев ствол в ямку над ключицей, я прижался к нему щекой и затаил дыхание. Но тут произошло нечто, чего я уж никак не ожидал. Дуло моего ружья было направлено в самое сердце врага. На таком расстоянии промах был исключен. Но мой палец словно застыл на спуске курка. Я не мог выстрелить.
«Троглодит» поднял голову, наши взгляды встретились. И тут же с невероятной быстротой он приложил ружье к плечу. Вслед за этим один за другим раздались сухие щелканья выстрелов и я увидел, как пули, пробивая ему рубаху, раздирали тело. Из раны невиданно мощным, как мне показалось, потоком хлынула кровь, глаза моего врага закатились, открывшийся рот с исступленной жадностью хватал воздух, тело опрокинулось назад. Я услышал, как оно катится вниз по склону, на который он только что взобрался, увлекая за собой камни, с грохотом, отозвавшимся долгим эхом в ущелье.
Взглянув вниз, я увидел, что Тома, перепрыгнув через стенку, несется по лугу, держа под мышкой ружье, чтобы поглядеть на убитого. Сам я решил сначала пойти развязать сына. При виде меня он от изумления и страха вытаращил глаза. В нем жила столь незыблемая вера во всемогущество своего отца, что он никак не ожидал, что в живых останусь именно я И он просто мне не поверил, когда я ему сообщил, что отец мертв.
— Иди, взгляни сам, — сказал я, легонько подтолкнув его в спину дулом карабина.
Когда мы направились к убитому, Тома уже возвращался после своего осмотра, и мы столкнулись с ним на полпути. Он нес патронташ и ружье Варвурда, перекинув его через левое плечо, на правом у него висела собственная двустволка.
— Прямо в сердце, — сказал он мне, и я заметил, что лицо его бледнее обычного. — Несколько пуль подряд.
Тут я открыл обойму. Обойма была пуста. Значит, я всадил в грудь «троглодита» целых пять пуль. Но Тома только качал головой, когда я пытался его убедить, что видел, как они раздирали тело «троглодита». При той стремительности, с какой они вылетали из ствола, разглядеть этого было нельзя. Единственное, что я мог видеть, — это как с каждой пулей все шире становилась дыра на рубахе.
— Не мучь ты себя, — сказал Тома, — он умер от первой же пули. — А затем добавил: — Ну, оставляю тебя, пойду собирать стрелы. Я ведь не забываю о своих обязанностях кладовщика. — При этих словах он сделал неловкую попытку улыбнуться и ушел.
Но Тома явно был потрясен, увидев тело «троглодита», так же, как был потрясен и я. Грудь — настоящее кровавое месиво! И разве забудешь это белое, словно гипсовое лицо. В моей голове никак не укладывалась мысль, что существует какая-то связь между легким нажимом моего пальца на курок и этим чудовищным разрушением.
Мне подумалось, что преступник, нажавший на кнопку и развязавший атомную войну, вероятно, испытывает сейчас подобное же ощущение, если только, конечно, он уцелел в своем бетонном логове.
«Троглодиту» было лет пятьдесят. Человек крепкого телосложения. Тучный рыжеватый блондин, одетый в велюровые коричневые засаленные брюки и изодранную куртку того же цвета. Я смотрел на это огромное тело, только что полное сил, а теперь лишенное жизни. Смотрел и на его сына. И не мог уловить в нем даже следа скорби. У него был вид человека ошеломленного и вместе с тем испытывающего чувство облегчения. Повернувшись ко мне, он уставился на меня с боязливым уважением и вдруг, схватив мою правую руку, наклонился, собираясь ее поцеловать. Я оттолкнул парня. Только этого мне еще не хватало. Но, заметив, что лицо его мгновенно исказил страх и растерянность, я спросил, как его имя.
Зовут его Жаке (уменьшительное от Жака).
— Жаке, — проговорил я тусклым, слабым голосом, — пойди помоги Тома собрать стрелы.
Он ушел как раз вовремя. Мне казалось, что я сейчас потеряю сознание. Ноги стали вдруг словно ватные, в глазах потемнело. Я присел у подножия отрога, в трех метрах от «троглодита», и, так как дурнота не проходила, лег, вытянувшись во весь рост, и закрыл глаза, мне стало совсем худо. Потом вдруг меня прошиб пот. И сразу же я испытал непередаваемо чудесное чувство живительной свежести. Я возрождался. И хотя я был по-прежнему очень слаб, но теперь то была слабость рождения, а не слабость смерти.
Минуту спустя я смог уже сесть и стал рассматривать «троглодита». Дядя говорил, что он смахивает на кроманьонца. Может, что-то общее и было. Выдающиеся вперед мощные челюсти, низкий лоб, сильно развитые надбровные дуги. Но если б ему коротко подстричь волосы, вымыть его, побрить, привести в порядок ногти и затянуть в новую военную форму, он, пожалуй, мало чем отличался бы от старшего офицера ударной группы. Да и, видимо, был не глупее любого из них. И столь же искушенным в умении сочетать элементарные животные хитрости, что зовутся военным искусством. В умении устраивать подлые ловушки. Засады. Лжекапитуляции. Приковывать внимание противника к центру, чтобы обойти его с фланга.
Я встал и пошел к тем двоим. Они не заметили моего состояния. Они, очевидно, решили, что я остался просто для того, чтобы отдышаться. Тома протянул мне лук, и я осмотрел его. Высота его была не меньше метра семидесяти, и мне показалось, что сделан лук более искусно, чем тот, который я подарил Биргитте.
Тома собрал трофейные стрелы. Сложил их все вместе и перевязал нейлоновым шнурком.
— Вон там, — произнес Жаке, не поднимая глаз, не смея впрямую упомянуть нашу Амаранту.
Мы снова поднялись по узкой луговине, где местами торчали пучки пожелтевшей травы, при всем своем убожестве радовавшие меня. Я разглядывал Жаке, этого белобрысого парня с крупным добродушным лицом. Меня по-прежнему поражали его детские, неотрывно глядевшие на меня глаза. Как я уже говорил, были они золотисто-карие и казались необычными оттого, что радужная оболочка занимала почти всю площадь глаза, как бы вытеснив белки, именно эти глаза и высоко приподнятые над ними брови делали его похожим на несчастного, в чем-то провинившегося пса, которому очень хотелось бы, чтобы его простили и обратились к нему с ласковым словом. Его переполняли самые добрые чувства, он готов был отдать вам свою привязанность и покорную верность. Он был также преисполнен могучей силы, о чем сам вряд ли догадывался, хотя она так и играла в его бычьей шее, исполинских плечах и длинных обезьяньих руках, перехваченных узлами мускулов, которым, видимо, никогда не случалось полностью расслабиться. Он шагал немного вразвалку между мной и Тома, поглядывая то на одного, то на другого, чаще на меня, вероятно, потому, что по возрасту я почти годился ему в отцы.
Я показал Жаке на лук, который тащил в правой руке, и спросил по-французски (я уже знал, что местного наречия парень не понимает):
— Чего ради твоему отцу взбрело в голову пользоваться этой штуковиной?
Он был так счастлив, что я к нему обращаюсь, ему так не терпелось мне обо всем обстоятельно рассказать, что он начал не слишком складно. По-французски он говорил как-то бесцветно, я не уловил в его речи ни сочности, ни ритма, свойственных нашему диалекту. У него был какой-то особый выговор, не похожий на здешний, но и не северный. Видимо, речь отца и та, что он слышал в школе, соединившись, породили эту странную языковую мешанину. Короче, «чужак», как у нас и считалось.
— Он научился на севере, — отвечал Жаке, как-то странно разбивая слова. — Он говорил, что в стрелковом обществе был чемпионом. — Потом добавил: — А наконечники к стрелам делал сам — для охоты.
Я с удивлением уставился на него.
— Для охоты! Он что, ходил на охоту с луком? А почему не с ружьем?
— Ружье-то слышно как стреляет, — чуть ли не заговорщически усмехнулся Жаке.
Он, должно быть, знал, что я сам охотой никогда не увлекался и леса мои были открыты каждому.
Я промолчал. Думается, я уже составил себе представление о будничной жизни «троглодитов»: увечья и раны, изнасилование в собственной семье, браконьерство — одним словом, полнейшее пренебрежение к законам. И как хитро, на мой взгляд, он додумался охотиться из лука. Это куда вернее, чем силки. Ведь силок нужно оставить в лесу и с ним всегда можно влипнуть: чего доброго, выследит егерь, а стрела — это дело секундное, и главное — убивает она бесшумно, не вспугнет дичь и не потревожит хозяев. Правда, в день открытия охоты хозяевам мало чего остается в собственном лесу.
Я по-прежнему молчал, и Жаке, должно быть, усмотрев в этом неодобрение, произнес с нарочитым смирением, рассчитанным на то, чтобы обезоружить меня — владельца замка Мальвиль, не ведавшего, что такое голод:
— Без охоты мы бы не каждый день мясо ели.
Да, мясо он, безусловно, ел каждый день. На него стоило только взглянуть. Отцовская охота явно пошла ему впрок. Меня удивляло только одно: как все-таки можно попасть стрелой в бегущего кролика?
Он даже охнул.
— Отец, — с гордостью сказал он, — на лету подстреливал фазана.
Так вот оно что, теперь по крайней мере я знал, куда девались дядюшкины фазаны. Он выпускал их по две, по три пары в год, и на этом все кончалось, никто больше не видел ни их, ни их потомства.
В запале Жаке добавил:
— Вообще он должен был прикончить вас первой же стрелой.
Я нахмурил брови, а Тома сухо заметил:
— Хвастаться тут нечем.
Пора было пресечь тот непринужденный тон, который принял наш разговор. Я строго спросил:
— Жаке, ведь это ты ранил нашего товарища и угнал у нас Амаранту?
Он покраснел, опустил свою большую рыжеватую голову и с самым несчастным видом зашагал дальше, раскачиваясь на ходу.
— Это мне отец приказал сделать.
И поспешно добавил:
— Но он велел мне убить вашего товарища, а я этого не сделал.
— Почему?
— Потому что это грех.
Признание прозвучало несколько неожиданно, и я взял его на заметку. Затем снова начал расспрашивать Жаке. Он подтвердил мои догадки о планах его отца: «троглодит» собирался заманить нас в ловушку поодиночке и уничтожить всех пятерых, а самому завладеть Мальвилем. Какое безумие! После Дня происшествия он мог стать властелином всей Франции, но ему нужен был только Мальвиль, пусть даже ценою пяти убийств. Поскольку «слуг», уточнил сын, он убивать не собирался. Так же как и немку.
— Какую еще немку?
— Ту, что моталась на коне по лесу.
Я уставился на него.
Разведывательная служба дала ложную информацию, были не учтены кое-какие побочные обстоятельства. Значит, замок и дама. Оголтелая Жакерия намеревалась предать смерти сеньора и совершить насилие над владелицей замка. Все равно, одного сеньора или нескольких. Поскольку, как я выяснил, все мы: Тома, Колен, Пейсу, Мейсонье и я — были для Варвурда «господами из Мальвиля», он часто говорил о нас со злобой и ненавистью, хотя мы его и в глаза-то не видывали. По его приказу Жаке шпионил за нами. Я остановился и, повернувшись к Жаке, в упор посмотрел на него:
— А тебе никогда не приходило в голову предупредить нас, чтобы избежать всех этих злодеяний?
Он стоял передо мной, глядя в землю, со связанными за спиной руками, застыв в покаянной позе. Мне подумалось, что он бы, вероятно, тут же пошел и повесился, намекни я ему только об этом.
— Приходило, конечно, но отец бы непременно узнал и убил меня.
Ясно, отец был не только всемогущим, но и всеведущим. Я смотрел на Жаке: он был причастен к готовящемуся убийству, он поднял руку на нашего товарища, он украл у нас лошадь.
— Так что же, Жаке, нам с тобой делать?
У него задрожали губы, он судорожно проглотил слюну, вскинул на меня свои добрые испуганные глаза и сказал, заранее покорившись судьбе:
— Не знаю. Наверное, убить.
— Именно этого ты и заслуживаешь, — подхватил Тома, стиснув зубы и побелев от гнева.
Я взглянул на него. Должно быть, он здорово переволновался за меня, когда я лез на холм. И теперь он считал, что я действую слишком снисходительно.
— Нет, — сказал я. — Убивать мы тебя не станем. Прежде всего потому, что убить — это взять на душу грех, как ты уже сказал. Но мы уведем тебя с собою в Мальвиль и лишим на время свободы.
Я старался не смотреть на Тома и не без некоторого удовольствия думал, как, должно быть, ему противно слышать из моих уст эту церковную чушь о грехе. Но делать нечего, приходилось говорить с Жаке на том языке, который был ему понятен.
— Одного? — спросил Жак.
— Что значит: одного?
— Вы уведете в Мальвиль меня одного? И так как я смотрел на него, вопросительно подняв брови, он пояснил:
— Ведь тут еще моя бабуля... Мне почудилось, будто он собирался назвать еще кого-то, но предпочел промолчать.
— Если бабуля захочет поехать с нами, возьмем и ее.
Я прекрасно чувствовал: Жаке грызет еще какаято мысль. Но видимо, никак не перспектива лишения свободы, поскольку его лицо, на котором читалось любое душевное движение, омрачалось, и омрачалось куда больше, чем в ту минуту, когда он ждал вынесения себе смертного приговора. Я зашагал дальше, готовый засыпать его новыми вопросами, когда вдруг в тишине, царившей в мрачном и голом ущелье, где мы продвигались среди черных остовов неупавших деревьев, по выжженной земле, местами покрытой желтоватыми пучками травы, где-то совсем близко раздалось лошадиное ржание.
Не обычное ржание. Это ржала не наша Амаранта, ржал жеребец, торжествующе, повелительно и нежно ржал жеребец, который, прежде чем покрыть кобылу, обхаживает ее, как говорил мой дядя — «доводит до нужной кондиции».
— У вас что, жеребец есть?
— Да, — ответил Жаке.
— И вы его не прикончили?
— Нет. Отец не хотел.
Я смотрю на Тома. Я не верю своим ушам. Меня захлестывает радость. На сей раз да здравствует отец! Я как мальчишка бросаюсь бежать. Больше того, мне мешает лук, и я отдаю его Жаке, он берет его, ничуть не удивляясь, и мчится рядом со мной, приоткрыв свой большой рот. Тома в несколько шагов, конечно, обгоняет нас, и с каждой секундой дистанция между нами все возрастает, тем паче что я тут же выдыхаюсь — мне не хватает воздуха.
Но вот и загон. Огромный участок перед жилищем «троглодита» (на 3/4 пещера и на 1/4 пристройка), обнесенный в два ряда колючей проволокой, натянутой на здоровенные, метра полтора высотой, почерневшие, но выстоявшие столбы из каштанового дерева. Посреди загона — привязанная к скелету дерева — моя Амаранта, трепещущая и покорная, по ее рыжим бокам пробегает дрожь, а золотистая грива в нетерпеливом порыве кокетливо отброшена назад. Кто и когда мог представить, что готовящееся кощунство переполнит меня такой радостью! Тягловый першерон покроет сейчас мою породистую, чистейших кровей кобылицу! Впрочем, этого безродного супруга не назовешь безобразным. Темно-серый, почти черный, с мощным крупом, коротковатыми ногами, могучей холкой и шеей, которую мне не обхватить и двумя руками. Чем-то, скорее всего коренастостью, он напоминал своих хозяев. Жеребец с тяжеловесной ловкостью гарцевал вокруг Амаранты, он глухо ржал, в глазах его сверкало пламя. Надеюсь, он понимал, какая неслыханная честь выпадала на его долю, и он, конечно, сумеет оценить разницу между грубой, неповоротливой першеронкой и нашей изящной трехлетней Амарантой, которой, при всей ее блестящей родословной, инстинкт воссоздания потомства повелевал уступить натиску жеребца.
Он ухаживал за ней с пылом, но не грубо, постепенно вовлекая кобылу в обольстительный танец и заражая ее своим яростным возбуждением, волей и мощью. Я смотрел сбоку на великолепную вытянутую вперед голову жеребца с развевающейся черной гривой, трепещущими ноздрями и гордыми, мечущими искры и как бы незрячими глазами. В жизни мне не доводилось видеть более совершенное воплощение силы. Кстати, он не кусал загривок Амаранты, утверждаясь в победе, и оставался нежным даже в минуту полного своего торжества.
После случки конь замер, задние ноги у него дрожали, а голова покоилась на гриве Амаранты. С минуту он простоял так в полном изнеможении, губы его обмякли, огнедышащий взор потускнел. Наконец он встряхнулся, поднял голову и вдруг, снова став самим собой, как пришпоренный, с воинственным ржанием мелким галопом понесся вокруг загона, прямо к нам, будто собираясь растоптать нас своими копытами. В каком-нибудь метре, не больше, он сделал резкий скачок в сторону, вызывающе взглянул на нас сбоку самодовольно веселым глазом и, не замедляя аллюра, ускакал в глубину двора. Еще долго у меня в ушах звучал ритмичный стук его тяжелых, сотрясавших землю копыт. Эти гулкие глухие удары, прозвучавшие в немом и мертвом мире, были для меня как музыка возрождающейся жизни.
У «троглодитов» оказался не один, а целых два примыкающих друг к другу дома, в первом — жили, во втором, по-видимому, были расположены конюшня, сеновал и свинарник. Оба здания были построены с большой изобретательностью. Фасад, выступающий из пещеры примерно на метр, был сложен из кирпича и покрыт крышей с навесом и трубой, вся эта постройка искусно вписывалась в амбразуру пещеры. Стены конюшни были тоже сложены из кирпича, а стены дома тщательно оштукатурены. В нижнем этаже была стеклянная дверь и окно, во втором-два окна. Стекла во всех окнах уцелели, а на толстых ставнях даже сохранились следы бордовой краски. Весь этот ансамбль, видимо, не потребовавший от хозяев вложения крупных средств, отнюдь не производил жалкого впечатления.
Над навесом и частью крыши вздымалась еще пятнадцатиметровая скала. Округлый, будто вздутый, наплыв на ней, козырьком нависший над домом, прикрывал его от дождя и даже придавал ему уютный вид. И вместе с тем, глядя на этот могучий свес над пустотой, становилось жутко. Казалось, того и гляди, он даст трещину, рухнет и завалит дом. Но ведь не первое тысячелетие он сохранял свое рискованное равновесие, и Варвурд, облюбовав это место для своего жилья, должно быть, решил, что он еще выдержит столь краткий срок, как одна человеческая жизнь.
По своему расположению жилище «троглодитов» удивительно напоминало нашу Родилку, только я не додумался заложить вход в пещеру такой же кирпичной стеной, а ведь именно она и спасла в День происшествия жизнь его хозяев.
Каких-нибудь других строений, кроме домишка в загоне, похожего на пекарню, я не заметил.
Вдруг я почувствовал на себе чей-то взгляд. Стоя на пороге дома, толстая старуха, одетая в засаленный черный балахон, смотрела на нас с изумлением и суеверным ужасом. Я решил, что это мать моего врага, и, шагнув вперед, сказал не без волнения:
— Ты, вероятно, догадываешься о том, что произошло и что явился я сюда не ради собственного удовольствия.
Ничего не ответив, она склонила голову без излишней скорби, что я сразу же подметил. Старуха была небольшого роста, с одутловатым лицом и отвислыми щеками, шея у нее была дряблая и жирная, казалось, будто подбородок сливается с огромной грудью, которая раскачивалась при малейшем движении, как два мешка с овсом, взваленным на спину осла. Единственное, что еще оставалось живым в этой ожиревшей массе, были черные, пожалуй, даже красивые глаза и над низковатым лбом всклокоченные, на редкость густые вьющиеся седые, с каким-то особым белоснежным оттенком волосы.
— Как я разумею, уж коли передо мной стоишь ты, знать, так суждено, — ответствовала она с полнейшим спокойствием.
Ни тени волнения, и, что меня особенно поразило, старуха говорила с местным акцентом и даже обороты речи были совсем здешние.
— Поверь, я сожалею о том, что случилось, — сказал я, — но выбора у меня не было. Или я, или твой сын.
Последовал ответ, которого я уж никак не ожидал.
— Заходи, — проговорила она, уступая мне дорогу, — отведай у нас чего-нибудь.
И, передернув плечами, она на местном диалекте со вздохом произнесла:
— Слава богу, никакой он мне не сын.
Я уставился на нее.
— Да ты говоришь по-местному.
— А я и есть местная, — ответила старуха. Резким движением она выпрямила корпус (отчего вышеупомянутые мешки с овсом перекатились из стороны в сторону), будто желая сказать: «Я вам не какая-нибудь дикарка».
— Я в Ла-Роке родилась, — продолжала старуха. — Может, знаешь в Ла-Роке Фальвина?