Когда коровы были уже, что называется, в мыле, гаучо накинули им на шеи лассо. Задыхающиеся животные издавали жуткие хрипы и мычание. Но бессердечные пастухи хладнокровно продолжали свою живодерскую акцию: поставив коров на колени, начали отрезать у них, еще живых, куски мяса, естественно, прямо с кожей. Мычание коров перешло на какие-то запредельные частоты звуков. Это было невыносимо слушать. Моргенштерн и Фриц направились прочь, подальше от этого жуткого места. Хирург же остался возле корраля и вытащил свой нож из-за пояса, ожидая момента, когда и ему будет позволено отрезать кусок от тела измученной коровы.
Гаучо, нацепив сочащиеся горячей кровью куски мяса на деревянные палочки или прямо на лезвия своих ножей, стали жарить их над огнем. Кровь, капая на огонь, шипела, и в этом шипении слышался слабый отзвук предсмертных хрипов животных. От огня поднимался легкий дымок со специфическим запахом, но у гаучо он не вызывал никаких неприятных эмоций и не мешал им тут же отправлять это мясо к себе в рот. Откусят прожарившийся кусочек от большого куска и снова суют его в огонь, нахваливая вкус этого «асадо кон куэро» [40], большого деликатеса, по их понятиям.
Костер, возле которого все это совершалось, начал понемногу угасать. Немцы вернулись к нему. Темнело, и вот-вот должен был появиться эстансьеро. Немцев общество гаучо демонстративно не замечало, как и предсказывал хирург, продолжавший надоедать всем своими откровениями из области методики ампутации. Впрочем, никому он особенно не досаждал, потому что никто из гаучо и не подумал бы его слушать.
Если бы мажордом не предложил доктору и его слуге перекусить, они так бы и остались голодными.
Откуда-то из клубящихся над пампой сумерек вдруг как-то неожиданно возник эстансьеро, хотя и был он давно ожидаем. Моргенштерн без каких-либо предисловий с ходу заявил, что хотел бы приобрести у него лошадей. Эстансьеро же первым делом выразил радость от того, что видит перед собой европейцев и надеется узнать у них свежие новости о жизни в Старом Свете, так сказать, из первых рук. Гаучо тем временем продолжали свою трапезу, поглощая один за другим куски мяса под скабрезные шутки и разные жутковатые истории. Время от времени кто-нибудь из них затягивал какую-нибудь патриотическую песню под аккомпанемент гитары, и тут же к певцу присоединялся целый хор хрипловатых, но по-своему красивых мужских голосов, Гаучо, как правило, очень музыкальны от природы, а уж такого, кто не играл бы на гитаре, просто не найдешь среди них.
Заметив хозяина, пастухи наперебой начали рассказывать ему, что сегодня случилось на эстансии, и не преминули по ходу дела дать исчерпывающую с их точки зрения характеристику доктору Моргенштерну, нимало не смущаясь его присутствием. Они сказал, что этот сеньор — безусловно, человек достойный и благородный, но большой оригинал и плоховато знает реальную жизнь, особенно в том, что касается обращения с животными, поэтому они не представляют себе, как он будет путешествовать по Гран-Чако, куда намеревается отправиться завтра.
Эстансьеро выслушал их с интересом, потом задал несколько вопросов по поводу того, как прошло родео, и уже после этого обратился к ученому:
— Прошу вас, сеньор, будьте настолько любезны, поделитесь со мной своими планами. У меня создалось такое впечатление, что вы не очень хорошо представляете себе, с чем сопряжено путешествие в Андах.
— Напротив, сеньор, — возразил ему приват-доцент, — я очень хорошо знаю, что нас может ожидать. Я читал книгу французского путешественника Амеде Жака [41] об экспедиции, маршрут которой проходил от Рио-Саладо до Чако.
— Мне никогда не приходилось держать эту книгу в руках, но, должен вам признаться, даже если бы я и имел ее перед собой, все же не стал бы полностью полагаться на мнение автора. Видите ли, никто не может передать с помощью описаний, пусть даже самых красочных, какие лишения и опасности подстерегают человека, отважившегося туда забраться. Хотя бы потому, что автор книги просто не мог испытать все из них. Он описывает одни ситуации, а вы попадете в другие. Дело в том, что в Гран-Чако надо быть постоянно готовым к любым неожиданностям. Подумайте об этом серьезно, прошу вас, обсудив все «за» и «против» со своим слугой, а сейчас ответьте мне вот на какой вопрос: когда вы планируете расстаться с так называемым доном Пармесаном?
— А почему мне надо с ним расставаться? Несмотря на все его странности, он все же приятный, образованный человек.
— Он — сумасшедший, и не более того.
— Но ведь он… — прекрасный хирург.
— Вы так полагаете? Значит, он сумел внушить вам это, только и всего. Дело в том, что все, что связано с хирургией, в его устах — это бред, навязчивая идея. Несмотря на то, что в его заплечном мешке вы на самом деле можете найти хирургические инструменты, этот сеньор еще ни разу в жизни не отрезал ни у кого ни единого волоса или ногтя.
— Бог мой, идея-фикс… — пробормотал обескураженно доктор. — И он только воображает себя хирургом…
— А что тут особенно, с другой стороны, если взглянуть на вещи философски, — сказал эстансьеро. — На белом свете полным-полно людей, одержимых какой-либо страстью, переходящей порой в болезненную манию, но никто почему-то не считает их безумцами. Может, только по одной-единственной причине — не придают этому бреду никакого значения, вот и все. Ведь, если не копать глубоко, многие безумцы ничем особенным от нормальных людей не отличаются, тем более если не предлагают никому ничего ампутировать. Я знаю, например, одного человека, чья идея-фикс заключается в том, чтобы повсюду раскапывать кости животных, живших на земле миллионы лет назад. Я думаю, если бы Ной был уверен, что эти одержимые представляют собой что-то ценное для науки, он бы непременно захватил кого-нибудь из них, живших на земле и до Потопа, в свой ковчег, но он почему-то этого не сделал.
— Сеньор, вы ошибаетесь, — возразил приват-доцент, — раскопки костей доисторических животных — вовсе не идея-фикс, а вполне достойное и чрезвычайно важное для науки занятие. Тот, о ком вы говорите, видимо, палеонтолог, в таком случае, вести раскопки — это его профессия, так же как, кстати, и моя. Вы меня очень заинтересовали этим человеком. Скажите, он находится где-то поблизости, не так ли?
— Да, сейчас поблизости.
— А я могу с ним познакомиться?
— Познакомиться? — Эстансьеро улыбнулся и продолжил: — Я подразумевал вас, сеньор.
— Меня? О… — Уже готовое сорваться с губ ученого удивленное восклицание словно застряло у него в горле. Наконец, сглотнув слюну, он смог выговорить: — По-вашему, я служу… бредовой идее?
— Разумеется. Не поймите меня дурно, сеньор, но это действительно так. Ну зачем вам на самом деле эти ящеры и динозавры, а?
— Я понял: вы имеете в виду практическую пользу. Хорошо, я вам отвечу. Так вот: с этой точки зрения, хотя в чистой, так сказать, академической науке она и не учитывается, ящеры, как вы говорите, называемые по-латыни «лацерта», могут помочь мне прославиться как ученому.
— Хорошо, такой практический резон, как желание славы, мне более понятен. Но все равно: зачем же вам мечтать о какой-то известности, славе, если вы их не дождетесь, потому что погибнете в пути?
— Погибну? Вы это утверждаете безоговорочно, или, как говорили древние римляне, «индибитатус»?
— Да, потому что я ясно вижу, что у вас на уме только эти доисторические существа, тогда как сейчас для вас гораздо более важно позаботиться о собственной безопасности в дороге. Вы плохо вооружены, у вас нет даже самого необходимого.
— Ах, вот вы о чем? Но оружие все-таки у нас с Фрицем есть. Я взял с собой книги, кирки и лопаты, а лошадей мы купим у вас. Кроме того, с нами будет сеньор Пармесан, хорошо знающий все тропы Чако.
— А если я вам скажу, что он лишь однажды добрался до границы Чако?
— В это я, простите, сеньор, при всем уважении к вам, поверить, ну, никак не могу. Отцу-Ягуару, насколько мне известно, сумасшедшие не требуются.
— В таком случае, я вынужден буду продолжить, сеньор. Кто в наших краях не слышал об Отце-Ягуаре? Вот этот «хирург» и сослался на него для придания своей персоне веса в ваших глазах. Повторяю, человек, называющий себя доном Пармесаном и прочая, уж не помню все его титулы, — просто болен духом. Попытайтесь, пожалуйста, смоделировать для себя, хотя бы чисто теоретически, поведение одержимого, который день и ночь бредит хирургией, когда ему вдруг случайно попадаетесь на глаза вы — человек явно неопытный в путешествиях, но тем не менее безрассудно рвущийся в Гран-Чако. Даже его воспаленный мозг в состоянии сделать одно простейшее умозаключение: где неопытность, там непременно жди ран и увечий. Но вы совершите громадную, роковую ошибку, если будете всерьез рассчитывать на него в случае каких-нибудь непредвиденных обстоятельств. Ничего он на самом деле не знает и не умеет.
Эстансьеро говорил очень убедительно, с обезоруживающей искренностью. Моргенштерн растерялся, не зная, что и отвечать ему. И тут в их беседу вмешался Фриц:
— Сеньор, напрасно вы так за нас беспокоитесь. Вы, видно, плоховато знаете нашего брата, пруссака. Мы пройдем всюду, где другие отступят, такой уж мы народ. К слову сказать, я уже однажды переходил через Анды, думаю, что и на этот раз мне удастся это сделать. Мы вовсе не безумцы, а, напротив, чрезвычайно здравомыслящие люди. Вот так.
Произнося эту тираду, Фриц смотрел вовсе не на хозяина эстансии, а на доктора. Это у него выходило невольно, потому что на самом деле он хотел не столько убедить эстансьеро, что он их не за тех принимает, сколько внушить своему хозяину побольше уверенности в собственной правоте.
Эстансьеро, видно, решив махнуть рукой на упрямых немцев, ответил Фрицу с нескрываемой обидой:
— Поступайте, как знаете! В конце концов, какое мне дело до вас, вы же рискуете собственными жизнями, а не моей. Тем не менее я искренне желаю вам удачи, сеньоры! — воскликнул он и уже совершенно безразличным тоном осведомился, где бы сеньоры хотели переночевать.
Сеньоры никаких особых пожеланий на этот счет не высказали, и им в качестве постелей было предоставлено по вороху меховых шкур, что оказалось совсем неплохо. Засыпали немцы под звуки песен гаучо, доносящиеся из корраля, и спали крепко. Когда они проснулись, солнце уже поднималось над горизонтом. Свежее, ясное утро сулило отличный день. Бодрые, деловитые гаучо как ни в чем не бывало уже хлопотали вокруг животных, словно и не провели они почти бессонную ночь. Над огнем был подвешен котелок, над которым поднимался аппетитный пар. В котелке варилась похлебка «пучеро» — смесь мяса, маисовых зерен, маниоки, сала, капусты и свеклы. Появился, потягиваясь, хирург, спавший вместе с гаучо в одном из ранчо, и все приступили к завтраку. В качестве питья вновь был предложен мате, от которого доктор после некоторого раздумья отказался.
После завтрака эстансьеро и оба немца вышли в пампу к тому месту, где паслись лошади. Несмотря на обнаруженную накануне вечером разницу во взглядах на предполагаемое путешествие, хозяин эстансии не уронил своего достоинства кабальеро: оказалось, он уже сам, встав с первыми лучами солнца, выбрал для немцев четырех прекрасных лошадей. По отношению к хирургу он, правда, не проявил такого великодушия и любезности. Дон Пармесан сам выбирал для себя лошадь и заплатил за нее гораздо дороже, чем доктор за всех своих, но тем не менее выбор его оказался, как выяснилось впоследствии, неважным. Путешественники сделали попытку расплатиться с хозяином за еду, но это было воспринято как нечто совершенно неприемлемое. У одного из гаучо дон Пармесан купил его старое седло, посчитав, что оно надежнее, чем любое новое. Немцы же приобрели у хозяина эстансии четыре новехоньких седла — два для верховой езды и два, специально приспособленных для перевозки тяжелых грузов. Здесь я должен заметить, что аргентинские седла — нечто совершенно особенное и замечательное в своем роде. К собственно седлу прилагается и прикрепляется множество разнообразных полезных предметов, необходимых в пути для разбивки лагеря.
Итак, больше у наших путешественников никаких дел на этой гостеприимной эстансии не оставалось. Эстансьеро до конца выдержал роль радушного хозяина, которую, впрочем, он играл вполне искренно, несмотря на то, что своего скептического мнения о немцах, как о путешественниках, не изменил, — к этому его обязывала честь кабальеро. Пожелав своим гостям на прощание счастливого пути, он все же не удержался и дал им совет держаться подальше от коренных обитателей Гран-Чако, а если уж придется с ними столкнуться, соблюдать максимальную осторожность. Племена Чако, сообщил он, постоянно воюют друг с другом, и индейцы, чуть что им не по нраву, тут же хватаются за свои отравленные стрелы.
Это предостережение было вовсе не лишено оснований. Индейцы Южной Америки действительно сплошь и рядом пользуются остро отточенными стрелами, которые они посылают во врагов или животных из духовых ружей или специальных духовых трубок. Яд для своих стрел они добывают чаще всего из коры стрихнинового дерева или из одного из видов лиан, который называется «маракури». Ядовитые экстракты индейцы получают путем каких-то колдовских операций также и из таких вполне безобидных, в общем-то, растений, как перец и лук, но, конечно, гораздо чаще из растений-эндемиков [42] Южной Америки. Важнейшая составная часть многих из этих растительных ядов — алколоид курарин (чаще его называют просто «яд кураре»), он проникает в кровь животного и человека так же легко и быстро, как яд кобры, мгновенно парализует работу легких, кровь перестает циркулировать по венам, и наступает смерть. К примеру, ягуар после того, как в него попала отравленная стрела, живет всего лишь две минуты.
Глава VI
ВЕРХОМ ЧЕРЕЗ ПАМПУ
Путь доктора Моргенштерна и его спутников пролегал в междуречье Рио-Саладо и Рио-Саладильо. Начали они свое путешествие в быстром темпе, благо, утренняя прохлада позволяла делать это без особого напряжения сил, а задавал темп скачки хирург. Как оказалось, он был отличным наездником, но при этом, к сожалению, совершенно немилосердным по отношению к лошади. Дон Пармесан так яростно гнал и пришпоривал ее, что немцы, будучи не в силах смотреть на такое истязание животного, стали уговаривать его прекратить это, но хирург в ответ только хохотал. Фриц тоже неплохо сидел в седле, чего, увы, никак нельзя было сказать о докторе Моргенштерне. Он прилагал огромные усилия к тому, чтобы сохранить равновесие в седле, и это ему, в общем, как ни странно, удавалось, но стоило совершенно неимоверного напряжения всех его сил. Лицо ученого, его плотно сжатый рот, расширенные зрачки говорили об этом достаточно красноречиво.
Вот уже путешественники, не снижая скорости, проехали деревянный мост через Рио-Саладо, потом небольшое поселение немцев-колонистов под названием «Эсперанса», то есть «Надежда», но останавливаться в нем не стали. Миновав колонию, они повернули на Кордову. Их подстегивало и вдохновляло желание как можно скорее догнать экспедицию Отца-Ягуара, но не только это: что ни говори, во время скачки по бескрайним просторам пампы в душе каждого человека рождается какое-то особенное чувство, сродни тому, что поднимает птицу в полет. Впрочем, лишь до поры до времени, а точнее, до того момента, пока лошадь под всадником еще полна сил. Я нисколько не шучу: с древних времен человек прекрасно знает, что часть ее энергии передается всаднику, и умеет пользоваться этим. Но когда усталость наваливается одновременно и на всадника, и на его лошадь, тут уж романтическое воодушевление постепенно гаснет и куда-то исчезает…
— Стойте! — с трудом, потому что не хватало дыхания, воскликнул наконец доктор. — Моя лошадь не может дальше скакать. Я чувствую, что причиняю ей боль своими шпорами. Ей нужен покой, по-латыни «транквиллитас».
— Согласен, — отозвался Фриц. — Мне тоже начинает казаться, что отдых минут на пятнадцать нам совсем не помешал бы. И еще я хочу сказать, что, если мы и дальше будем скакать в таком же темпе, то к вечеру будем уже в Китае, а зачем, спрашивается, нам забираться сейчас так далеко? У нас и тут достаточно всяких дел.
Однако хирург и слышать ничего не хотел ни про какие остановки и обосновал это так:
— Если сегодня к вечеру мы не будем в форте Тио, то до лагуны Поронгос за завтрашний день добраться никак не успеем. Я еду дальше.
— Бог в помощь! — невозмутимо парировал это заявление Фриц и, не обращая больше на хирурга ни малейшего внимания, спрыгнул с лошади и с выражением величайшего блаженства на лице растянулся на траве.
Но доктор Моргенштерн был настроен более серьезно, чем его слуга.
— Если вы, дон Пармесан, хотите загнать свою лошадь, — гневно воскликнул он, — то поезжайте дальше, но, учтите, другую вам негде будет взять! Вы безобразно обращаетесь с лошадью. Древние римляне назвали бы ваше отношение к этим замечательным животным «атравитас» или «круделитас», а также «дуритас» или «имманитас» и даже, я думаю, «севита», и все эти слова означают разные оттенки жестокосердия и грубости, чтобы вы знали.
— То, как я обращаюсь со своей лошадью, — мое личное дело, — огрызнулся, как уличный хулиган, хирург. — И никто не смеет указывать мне, что я могу с ней делать, а что — нет. Она — моя собственность, и этим все сказано.
— А я убежден, что никакая, даже баснословно высокая цена, заплаченная за животное, еще не дает человеку права истязать ее. В этом вопросе, — заключил он, — мы с вами расходимся в принципе, но просто по-человечески у меня ваше обращение с лошадью вызывает возмущение. Кстати, мы вас не удерживаем!
И демонстративно отвернулся от хирурга. Тот, подумав немного, счел за лучшее для себя все-таки остаться с немцами, но выразил свое недовольство глухим бормотанием себе в бороду. Потом ровно на полчаса замолчал. Едва истекла тридцатая минута их привала, вновь стал твердить, что, мол, пора ехать, правда, говорил он это уже не вызывающим, как прежде, а довольно нудным тоном. Вдруг послышался перестук колес. Они оглянулись. И увидели катящий по пампе на всех парах почтовый дилижанс. Это был единственный в здешних краях транспорт, регулярно курсировавший между Кордовой и Санта-Фе и перевозящий как почту, так и пассажиров.
Здесь, я думаю, читатель позволит мне сделать очередное маленькое отступление от основной линии нашего повествования, потому что такой предмет и даже, я бы сказал, явление жизни, как аргентинский почтовый дилижанс, заслуживает отдельной новеллы.
Тот, кто уже, возможно, предположил, что этот вид транспорта имеет много общего с немецкой почтовой каретой, сильно заблуждается. Разница между ними примерно такая же, как между ласковым майским ветерком и ураганной силы ветром «памперо». Тут надо принять во внимание еще одну важную вещь: под дорогами в Аргентине понимается нечто совсем иное, чем в Европе. Начнем с того, что в пампе нет никакого материала, подходящего для укладки дорожного полотна, и уже отсюда многое, я думаю, станет ясно. Здесь, когда говорят «дорога», то зачастую подразумевают всего лишь любой более или менее четкий след лошадиных копыт, оставшийся после того, как проехала группа всадников или предыдущий, по расписанию дилижанс. А вообще по пампе каждый ездит как ему вздумается, хотя, конечно, придерживается каких-то ориентиров, указывающих направление к нужной ему цели. Если же путнику попадаются низины, болота или неширокие, но с крутыми берегами речушки, он ищет выход из трудного положения, полагаясь чаще всего лишь на собственную сообразительность и находчивость.
Почтовые станции в пампе под стать этим дорогам. Чаще всего в этой роли выступает все то же убогое ранчо, в котором нет даже намека на какой-либо комфорт.
С чем сравнить этот экипаж, я сразу даже и не найдусь. Обратимся, пожалуй, к той сфере человеческих знаний, в которой столь хорошо чувствует себя один из главных героев этого романа доктор Моргенштерн, поскольку тут аналогии могут оказаться очень точными и выразительными. Так вот: аргентинский дилижанс своей побитостью, обшарпанностью и общей непрезентабельностью наводит на мысль о том, что он вполне мог быть современником пещерных медведей. Внутри этого дилижанса помещаются обычно восемь пассажиров, в то время как в немецкой почтовой карете всего четыре. Места для размещения багажа, естественно, не хватает, и каждый пассажир держит поэтому свою поклажу на собственных коленях.
Дилижанс несет упряжка в семь лошадей, запряженных цугом. Четверка перед кучером, майоралом, сидящим на козлах, впереди четверки две лошади, а перед этими двумя еще одна, на которой сидит форейтор, то есть тот, кто задает темп всей упряжке и выбирает направление движения. Есть и восьмая лошадь — под пеоном, едущим где-нибудь сбоку от упряжки, задача которого — подгонять животных и вообще следить за их состоянием и настроением. Если какая-нибудь из лошадок вдруг начинает недовольно пофыркивать или пытается вставать на дыбы, он быстренько приведет строптивицу в чувство с помощью кнута. На козлах за майоралом имеются дополнительные места, на которых, как правило, устанавливается какой-нибудь багаж. Ящики, тюки и коробки громоздятся и на крыше дилижанса, да еще там умудряются пристроиться несколько человек, которым не хватило места внутри дилижанса.
Сбруя этой упряжки на удивление примитивна: на каждой ездовой лошади всего лишь кожаная подпруга, соединенная с помощью лассо с поводьями майорала, — вот и все.
У майорала есть острая палка, которой он подгоняет ближайших к себе лошадей, и длинная плеть, которой можно достать и переднюю лошадь. Такие же плети имеются также и у форейтора и пеона, так что лошадям не приходится ожидать гуманного к себе отношения ни от кого из них.
Майорал, форейтор и пеон, по первому впечатлению, очень напоминают разбойников с большой дороги: грубоватые, одетые, по большей части, в какие-то полурваные и не слишком-то чистые куртки и штаны, с обветренными суровыми лицами. Но это тот самый случай, когда внешность обманчива. На самом деле они, как правило, очень честные, порядочные и по-своему деликатные люди. Все дело в том, что, согласно неписаному профессиональному кодексу чести аргентинских лошадников, ездить по пампе надо так, чтобы у всех пассажиров, что называется, искры из глаз сыпались, и никак иначе.
Каждый рейс дилижанса начинается со своеобразного, скажем так, звукового сигнала, сравнимого разве что с рычанием готовящегося к нападению тигра. Издает этот рык майорал, и тут же его подхватывают форейтор и пеон. Пассажиры давно привыкли к этому диковатому ритуалу и нисколько его не пугаются. Европейца, случайно оказавшегося в таком дилижансе, поражает не только то, с каким олимпийским спокойствием принимают они этот «сигнал», но и вообще все, что связано с такой поездкой. Трясясь, подпрыгивая и раскачиваясь, несется по пампе лихой дилижанс, а внутри его при каждом толчке начинается броуновское движение баулов и чемоданов, не говоря уже о шляпах: пассажирам не всегда удается удержать их на месте, несмотря на все свои старания. Да что там вещи, и сами люди порой летают по салону дилижанса не хуже вещей. При этом непроизвольно хватают друг друга за ноги, за руки, за что придется…
Представьте себе такой, вполне типичный для подобного путешествия диалог:
— Что это вы ищете в моей бороде, сеньор?
— Простите. Это тряска виновата. А зачем вам моя цепочка от часов?
— О, извините меня, ваша милость, я ухватился за нее случайно.
— Нет, это вы меня извините, ваша милость!
Голоса их дрожат от тряски, того и гляди что-нибудь свалится им на головы, но вежливость прежде всего…
Вдруг раздается страшный грохот. Это свалился с крыши и раскололся от удара один из деревянных ящиков. Выясняется, что в этом ящике, адресованном на имя профессора из университета в Кордове, было отличное красное вино, но несколько бутылок при падении ящика разбилось. Тут же принимается оперативное и вполне коллегиальное решение: вино из разбитых бутылок употребить по назначению, остальные, то есть целые, бутылки упаковать заново как можно более тщательно, а ящик перевязать ремнями. Но вот все это сделано, выпитое вино, естественно, создает особое настроение, и продолжается изысканный диалог пассажиров:
— Тысяча извинений, сеньор, не могли бы вы оказать мне любезность и убрать ваш тюк с моих коленей?
— Охотно, ваша милость! А где же ваша шляпа, сеньор?
— У вас на голове, ваша милость!
— Но где же тогда моя?
— О, вы только не огорчайтесь, сеньор: она случайно вылетела в окно.
К счастью, шляпу подобрал пеон. Как только это выясняется, поднимается буря восторгов, но тут же возникает новое затруднение — путь дилижансу преграждает ручей или небольшая, но быстрая речка. Пеон и добровольцы из пассажиров начинают собирать камни-голыши, которых в пампе не так-то уж и много. Наконец какое-то подобие брода готово, и с поистине адским грохотом дилижанс форсирует речушку. Кажется, по законам физики это никак не может произойти, однако происходит, и вот уже под радостное гиканье кучеров дилижанс мчится дальше. Но тут кучерам приходит охота показать высший класс езды по пампе, со скоростью примерно километров 25 в час. И начинается… На лошадей кричат уже все одновременно, включая и наиболее азартную часть пассажиров. Дилижанс на полном ходу раскачивается и кренится не менее резко, чем судно в открытом море в шторм. И тогда форейтор, чувствуя себя рулевым на мостике, начинает совершать маневры. В это время главное для кучера на козлах — не зевать. Как только форейтор заставляет передних лошадей круто менять направление движения градусов, скажем, на десять, майоралу нужно наклонить корпус дилижанса в сторону, противоположную направлению поворота, градусов уже на тридцать. Для этого четверка лошадей должна, в свою очередь, наклониться на шестьдесят градусов. И так то в одну сторону, то в другую. Почему во время этого безумного аттракциона у пассажиров головы не отваливаются, остается загадкой…
И вот, наконец, дилижанс добирается до одной из редких в пампе почтовых станций. Совершенно обессилевших лошадей меняют на свежих, несмотря на то, что те протестуют — отфыркиваются и встают на дыбы. Гонка по пампе начинается снова, все в том же безумном темпе…
Весной и осенью, когда трава в пампе сочна и вкусна, лошади стойко переносят все тяготы пути и немилосердного с собой обращения. Но когда безжалостное палящее солнце высушивает землю и превращает шелковистую зелень травы в мертвенно шуршащий, лишенный всякой окраски сухостой, лошади выбиваются из последних сил, таща тяжелый экипаж. Если в таком состоянии попытаться заставить их перейти на быстрый аллюр, они просто упадут замертво, и все. И это никакая не натяжка, а суровая правда: с тихой покорностью и выражением трагической обреченности во взгляде лошади ложатся на землю и вскоре испускают дух. Во время агонии их конечности судорожно дергаются, глаза наливаются кровью, челюсти оголяются. Стервятники, эти санитары пампы, уже тут как тут, заранее облюбовывают для себя наиболее аппетитные части тела несчастного животного, которые будут потом грубо, с отвратительной жадностью рвать своими зловещими клювами. Уже через несколько часов после смерти лошади на земле остается только ее обглоданный скелет. А ведь это существо еще недавно преданно и даже, я бы сказал, радостно служило человеку, загнавшему его ради какой-то своей прихоти или корысти, а может, и просто так, по глупости. Но если кому-нибудь вдруг придет в голову произнести вот эти самые слова перед аргентинцами, увы, он не встретит ни понимания, ни сочувствия…
Дилижанс — именно такой, какой я описывал, то есть совершенно дикого вида, за долгую жизнь которого лошадей было загнано тьма тьмущая, и обгонял сейчас доктора Моргенштерна, его слугу Фрица и дона Пармесана. Пеон чуть приотстал от упряжки и полюбопытствовал:
— Куда направляетесь, сеньоры?
— К форту Тио, ваша милость, — ответил хирург.
— И мы туда же! Не желаете ли, сеньоры, чтобы я предупредил коменданта форта о вашем скором прибытии?
— Да, мы были бы вам очень обязаны в этом случае, сеньор, — ответил ему доктор.
И, кивнув, пеон резко дал шпоры своей лошади, у которой шла пена изо рта, и устремился вдогонку за мчащимся экипажем — только его и видели.
— Ну и ну! — сказал Фриц, осуждающе покачав головой. — У нас в Германии такой жестокий лошадник очень быстро бы остался без работы. А этого еще именуют «ваша милость». Скажите, пожалуйста, какая важная персона! Герр доктор, а что вы думаете па поводу обращения с лошадьми в Аргентине?
— Мне нечего сказать тебе, дорогой Фриц, — грустно ответил ему доктор. — Ты ведь и сам хорошо знаешь, что я осуждаю жестокость по отношению к животным. Но когда я пытаюсь понять людей, проявляющих эту жестокость, то мне приходит в голову вот что: таковы правила, по которым жили их предки, а теперь живут и они, привыкшие к такому обращению с лошадьми с детства. Что поделаешь, они, несмотря на свою вежливость с людьми, и не подозревают о том, что по-настоящему интеллигентный человек любит и бережет все живое, а не только себе подобных. Древние римляне называли это благородное свойство человеческой души «перспиенция».
Жестокие люди, однако, находились и среди них. Увы… Человек не совершенен, мой друг, таким он был во все времена, таким и останется.
Доктор наверняка ответил бы на вопрос Фрица с гораздо большим негодованием, если бы не был таким уставшим. Ему было очень неловко перед своими спутниками за свое неумение сидеть в седле, и он молил Бога, чтобы они не заметили, что отдых требуется не только его лошади, но и ему самому. Во второй половине дня путешественники сделали еще один привал, но, несмотря на это, вопреки опасениям дона Пармесана все же к вечеру добрались до форта Тио.
В Аргентине, как вы, мои читатели, уже поняли, многие привычные нам понятия и явления приобретают порой весьма своеобразные и неповторимые черты, присущие только этой прекрасной и удивительной стране. Вот и в понятие «форт» здесь вкладывают не совсем тот смысл, что в других странах, в частности, в государствах Северной Америки. Форт Тио представлял собой не очень большую площадку, густо обсаженную колючими кактусами — живой изгородью. На этой площадке разместились несколько убогих ранчо, которые служили казармой для человек двадцати солдат во главе со своим командиром, лейтенантом, исполнявшим обязанности коменданта этой, в общем-то, бутафорской крепости. Ворота форта, смотревшиеся довольно странно в обрамлении стволов кактусов, были распахнуты настежь. Как только путешественники подъехали к ним, навстречу им вышел сам лейтенант.