– Будут ли еще распоряжения, сэр?
– Нет, благодарю вас.
Я дал ему двадцать пять центов, полагая, что этого достаточно. Возможно, даже слишком много. Мне показалось, у него слегка выпучились глаза, и он отвернулся, пробормотав:
– Спасибо, сэр.
– Постойте, – сказал я.
Он остановился и обернулся.
– Подождите здесь немного.
– Да, сэр.
Закрыв дверь, я поспешно стащил сюртук и брюки, предварительно сняв ботинки. Протянув руку за дверь, я вручил одежду коридорному.
– Пусть это отгладят и принесут мне примерно через час, – попросил я.
– Да, сэр, – донесся его голос из коридора.
Интересно, что он подумал. Постоялец из отеля «Дель Коронадо» с единственным костюмом? Да сохранят нас святые угодники.
После того как он ушел, я повернулся и осмотрел комнату.
Небольшая, не более двенадцати на четырнадцать футов. Минимальный набор мебели: темная деревянная кровать, рядом прямоугольная тумба с двумя ящиками, стоящая на массивном основании с четырьмя ногами; большой темный комод на ножках в форме львиных лап; плетеное кресло и зеркало в раме с завитушками на стене над комодом. Никаких ламп, освещение от люстры, висящей под потолком, – вроде той, что была в комнате, в которой я проснулся вчера. Камин в правом, дальнем от входа углу. Я ничего не забыл? Ах да, фарфоровая плевательница у плетеного кресла – образец утонченности конца века. Надо мне усовершенствовать свой плевок.
Прежде чем снять костюм, я швырнул пакет с покупками на кровать. Теперь взял его и понес к комоду, Достал вещи одну за другой и положил на комод. Потом, осознав, что слышу шум прибоя, подошел к окнам.
И опять был поражен близостью отеля к океану. Прибой был высоким, на песок с неумолчным ревом накатывались волны с белыми гребнями. Там, на каменном волнорезе, я заметил мужчину – вероятно, одного из постояльцев. Он был в цилиндре и длинном плаще. Всматриваясь в море, он курил неизменную сигару. Стоит ли добавлять, что он был плотного телосложения? Далеко в заливе, похоже, стояло на якоре какое-то морское судно.
Я обратил взор вправо, на то место пляжа, где мы с Элизой встретились впервые. Думая о ней, я долго туда смотрел. Что она сейчас делает? Вот-вот должна начаться репетиция. Думает ли она обо мне? Я ощущал прилив неудержимого желания увидеть ее, но старался всеми силами его подавить. Нужно было пережить еще три с половиной часа. И я не смогу их пережить, если стану предаваться размышлениям о том, как она мне нужна.
Повернувшись, я обнаружил в верхнем ящике комода почтовую бумагу, которая пригодилась мне для продолжения записей о происходящих событиях.
Сейчас я сижу на кровати в новом, с иголочки, белье – которое нельзя назвать чересчур соблазнительным – и просматриваю «Юнион», читаю новости дня, который вчера (моего вчера) был частью отдаленного прошлого.
Однако, помимо того, что побуждает меня к чтению, в самих новостях нет ничего волнующего. Жизненные коллизии в 1896 году удручающе знакомы. Вот, к примеру, заголовок: «ПРИЗНАЛ СВОЮ ВИНУ. ПАСТОР ПРИЗНАЕТСЯ В ПОПЫТКЕ УБИЙСТВА ЖЕНЫ ПУТЕМ ОТРАВЛЕНИЯ». Подзаголовок: «Несчастный приговорен к шести годам тюрьмы». Вот что я называю объективной журналистикой.
Другие заголовки также подтверждают то, что, хотя 1896 и 1971 годы отстоят далеко друг от друга по времени, они не слишком отличаются по значимости каждодневной жизни: «КОНЕЦ ПОЛИТИКА. Смерть жителя Денвера в Нью-Йорке». «УЖАСНОЕ ПАДЕНИЕ. Обрушилась платформа. Пострадали тридцать человек». И лучшее: «СЪЕДЕНЫ КАННИБАЛАМИ».
Одна небольшая статейка показалась мне тревожной, если не ужасной. Вот она вкратце: «Крупп, прусский производитель вооружений, сообщает о доходах порядка 1 700 000 долларов в год. Это позволит создать в некоторых странах фонды Круппа».
Впрочем, мне следует воздержаться от мыслей такого рода, то есть не стоит подробно останавливаться на мрачных аспектах того, что теперь для меня является будущим. Это может оказаться опасным. Надо постараться сделать сознание невосприимчивым к таким вещам. Тогда я узнаю об этом периоде не больше любого другого. Это единственный выход, я уверен. Предвидение превратится в мучение. Если только – у меня возникла идея – я не «изобрету» что-то и не стану невероятно богатым. Например, английскую булавку.
Нет. От этого тоже следует отказаться. Я не должен вторгаться в историю больше, чем уже сделал. Отложи газету, Кольер. Подумай об Элизе.
Вот что мне следует помнить: моя жизнь на этом этапе чрезвычайно упрощена. Все сложности моего «прошлого» исчезли. У меня одна цель – завоевать ее. Я не представляю себе, чем еще буду заниматься в ближайшее время.
У нее все по-другому. Мое появление, возможно, ее взволновало, но, если не считать этого, она по-прежнему погружена в свою жизнь. В течение двадцати девяти лет она движется по намеченному и совершенно особому курсу. Я могу быть случайным, мимолетным ветерком, но ее корабль по-прежнему подчиняется главному течению, сила жизненного ветра по-прежнему надувает его паруса. Неудачное сравнение, ну да бог с ним, я лишь пытаюсь сказать, что мелочи ее существования не смыло в одночасье, как случилось со мной. Ей придется продолжать сталкиваться с ними, даже если она будет общаться со мной.
Таким образом, я не должен чрезмерно на нее давить.
* * *
Когда коридорный принес мне отутюженный костюм, я надел брюки и ботинки, захватил с собой бритвенные принадлежности, зубную щетку и порошок и отправился по коридору в ванную комнату.
Там я учинил над собой кровавую резню. Несмотря на желание повернуться спиной к 1971 году, я поневоле стенал: полцарства за «Норелко»![49]
В какой-то момент этих кровавых манипуляций, когда кровь сочилась из одиннадцати порезов, а опасная бритва трудилась над двенадцатым, я всерьез задумался над тем, что произойдет сначала: завершится моя бритвенная оргия или меня подвергнут общему переливанию крови. Не будь моя щетина так заметна – знаю, что ее вид тревожил Элизу, хотя из вежливости она этого не говорила, – я бы отказался от попыток, признав свое полное поражение.
Одна мысль. Возможно, со временем я отпущу бороду, что вполне подходит для этой эпохи и поможет мне создать новый имидж – в собственных глазах, как и в глазах окружающих.
Во всяком случае, я вполголоса долго ругал себя за то, что этого не предусмотрел и не практиковался в обращении с опасной бритвой. Этот навык не так-то просто приобрести, хотя я не сомневаюсь, что смогу его освоить, если Элиза предпочтет, чтобы я был гладко выбрит.
Отражение в зеркале моих обструганных черт повергло меня в состояние совершенной истерики. Пора было, в конце концов, остановиться, или я мог перерезать себе горло. Я представил, как подхожу к номеру 527 и прошу его хозяина одолжить мне для порезов пластырь. Воображая, как он может отреагировать на эту просьбу, а также на мое сообщение о том, что я – именно тот, кто сломал его опасную бритву о дверной косяк, я зашелся совсем уже неудержимым смехом. Полагаю, это было нечто вроде разрядки. И все-таки стоять с этим оружием убийства в трясущихся руках было по меньшей мере самоубийственно. К тому моменту, как я совладал с приступом смеха и завершил неудачные попытки, по моему искромсанному лицу текли струйки крови. Я их смыл.
Когда я вышел из ванной, в коридоре уже ждал какой-то мужчина. Я и забыл, что тут ванная приходится на несколько номеров. Возможно, он был раздражен тем, что пришлось долго ждать. Возможно, он также слышал мой смех, ибо, когда я вышел, он разглядывал меня так, как мог бы разглядывать смотритель зоопарка какой-то особенно отвратительный экземпляр. Мне удалось сохранить серьезное выражение лица, но, едва я прошел мимо него, как громко фыркнул и, спотыкаясь, направился в свой номер, без сомнения, сопровождаемый его злобным взглядом.
Вернувшись в номер, я облачился в чистую рубашку, надел галстук, почистил ботинки грязной рубашкой и причесался – расческой было легче, чем пятерней. Потом посмотрел на себя в зеркало. «Не слишком-то вы привлекательны, Р. К.», – подумал я, рассматривая корку засохшей крови, кое-где избороздившую мое лицо, как горные цепи на топографической карте.
– Я сделал это для тебя, Элиза, – сообщил я покрытому коростой видению, и оно ухмыльнулось мне усмешкой влюбленного идиота, каким я и был.
Не знаю, сколько было времени, когда я вышел из номера, но наверняка до часу оставалось еще много; возможно, не минуло еще и двенадцати. Подойдя к наружной двери, я вышел на открытую террасу.
Там я долго стоял, глядя вниз, на пышно разросшийся дворик, и стараясь слиться с атмосферой 1896 года. Я все более и более убеждаюсь, что секрет успешного путешествия во времени заключается в том, чтобы в конечном итоге потерять чувство времени. Я намерен как можно скорее потерять всякое представление о «том, другом годе».
Теперь мое стремление быть ближе к Элизе сделалось таким сильным, что подавило все прочие мысли и чувства. Я спустился вниз и, подойдя к двери Бального зала, остановился, прислушиваясь. Внутри раздавался чей-то голос в немного искусственной манере театрального диалога, и я понял, что актеры все еще репетируют. Мне хотелось прокрасться в зал, сесть в заднем ряду и смотреть на нее, но я заставил себя сдержать это желание. Она ведь просила меня не приходить, и мне следовало выполнять ее просьбы.
Вернувшись в открытый дворик, я нашел себе кресло-качалку и сел в него, глядя на фонтан и следя за игрой водяных струй вокруг фигуры наяды. «Уж если я перенесся на семьдесят пять лет назад, – думал я, – то почему не могу перенестись вперед на полтора часа?» Нахмурившись, я отбросил эту фривольную мысль. Внезапно, взглянув на тыльную сторону левой руки, я с удивлением увидел сидящего там комара. «В ноябре?» – мелькнула мысль. Прихлопнув комара правой ладонью, я смахнул его останки. «Неужели я только что изменил историю?» – спросил я себя, вспомнив рассказ Брэдбери о том, как раздавленная бабочка изменила будущее.
Вздохнув, я покачал головой. «Может, если я усну, – подумал я, – то совершу своего рода путешествие во времени». Теперь я уже не боялся заснуть, поэтому закрыл глаза. Вообще-то я понимал, что лучше бы мне прогуляться и поближе познакомиться с этим новым миром, но не было желания: меня одолела усталость. В конце концов, я сегодня встал довольно рано. Веки отяжелели. «Отдохни, у тебя много времени», – уговаривал я себя. В тот момент немного поспать совсем не помешало бы. И я стал засыпать, несмотря на окружающий шум.
* * *
Почувствовав на плече прикосновение чьей-то руки, я открыл глаза. Надо мной склонилась Элиза – с растрепанными волосами, в разорванном платье.
– О господи, что с вами? – спросил я, потрясенный ее видом.
– Он хочет меня убить, – с трудом проговорила она. – Он действительно меня убьет.
Я хотел было ответить, но она с криком развернулась и побежала через открытый дворик к северному входу. Обернувшись, я увидел, что на меня собирается наброситься Робинсон с тростью в руке. С его лица в беспорядке свисали пряди черных волос. Я сидел, оцепенев в молчании, и следил за его приближением.
К моему удивлению, он пронесся мимо моего кресла, настолько увлеченный погоней за Элизой, что даже меня не заметил. Я вскочил на ноги.
– Вы не смеете этого делать! – завопил я, устремляясь за ним.
Оба были уже далеко впереди.
Пытаясь догнать их, я бросился через боковой выход и вниз по лестнице к парковке. «Постой, – подумал я, – парковки здесь быть не может». Мне пришлось перепрыгнуть через компанию откуда-то взявшихся белых мышей, которые бежали по дорожке.
Потом я заметил Робинсона, гнавшегося за Элизой вдоль берега.
– Берегитесь, если вы ей что-нибудь сделаете! – закричал я.
Если он ее только тронет, я убью его.
Теперь я был на берегу и пытался бежать по песку, но не мог. Я видел, как их фигуры постепенно уменьшаются в размерах. Элиза бежала ближе к воде. Я видел, как к ней подступает огромная волна, и пронзительно закричал, чтобы предупредить. Она не слышала. «Она так напугана, что ничего не замечает вокруг себя!» Я пытался бежать быстрее, но едва шевелился.
Казалось, она несется прямо в воду. Волна с ревом обрушилась на нее, рассыпавшись по сторонам хлопьями белой пены. Я споткнулся и упал на песок. Потом, поднявшись, в ужасе посмотрел на кромку воды. Робинсон тоже пропал. Волна смыла их обоих.
Я почувствовал на плече прикосновение руки и проснулся. Рядом стояла Элиза.
В течение нескольких мгновений я не мог отличить сон от действительности. Должно быть, я смотрел на нее со странным выражением, ибо она назвала меня по имени вопросительно-тревожно.
Я огляделся по сторонам, ожидая увидеть мчащегося к нам Робинсона. Ничего не заметил и вновь посмотрел на нее, только теперь осознавая, что видел сон.
– Боже, – пробормотал я.
– Что такое? – спросила она.
– Сон, – сказал я, судорожно выдохнув. – Ужасный…
Я умолк, сообразив, что по-прежнему сижу, а она стоит, и быстро вскочил.
– Что вы сделали со своим лицом? – в смятении спросила она.
Поначалу я не понял, о чем она говорит, потом вдруг сообразил.
– Боюсь, я не очень-то искусен в бритье, – объяснил я.
Она скользнула по моему лицу недоуменным взглядом. Мужчина моего возраста – и не умеет бриться?
– А как вы? – спросил я. – У вас все хорошо?
Она еле заметно кивнула.
– Да, но давайте пройдемся, – сказала она.
– Конечно.
Не подумав, я взял Элизу за локоть, но, заметив ее взгляд, отпустил ее руку и предложил свою. Когда мы пошли по извилистой дорожке к северному входу, я заметил, как она бросила взгляд через плечо. Это движение заставило меня содрогнуться, воскрешая в памяти подробности недавнего сна.
– Вы от кого-то скрываетесь? – спросил я, стараясь говорить шутливо.
– В некотором смысле, – ответила она.
– Робинсон?
– Разумеется, – пробормотала она, вновь бросив взгляд через плечо.
Когда мы дошли до боковой двери, я открыл ее для Элизы, и мы вышли наружу. Проглянуло солнце, и стало теплей. Пока мы спускались по ступеням, я посмотрел налево и увидел, как группа китайских рабочих сгребает с Пасео-дель-Мар опавшие листья и относит охапки их на берег, где другая группа сжигала листья.
Когда мы спустились до низа лестницы, Элиза, указывая в сторону Оранж-авеню, спросила:
– Пойдем туда?
Мне на миг показалось, что эта женщина больше привыкла приказывать, чем подчиняться. Мы пошли по аллее, огибающей западный фасад гостиницы.
– Как прошла репетиция? – спросил я.
Из всех вопросов, что я мог ей задать, этот был, наверное, самым неподходящим.
– Отвратительно, – ответила она.
– Так плохо?
Она вздохнула.
– Так плохо.
– Мне жаль.
– Это я виновата, – сказала она. – С труппой все в порядке.
– А с мистером Робинсоном?
Элиза мрачно усмехнулась.
– Нельзя сказать, что он вел себя смирно, – призналась она.
– Очень жаль, – сказал я. – Уверен, что это из-за меня.
– Нет-нет. – Она говорила не слишком убедительно. – Такое настроение у него бывало и раньше.
– Он лишь заботится о вашей карьере, – заметил я.
– Именно это он мне постоянно повторяет, – откликнулась она. – Настолько часто, чтобы в память врезалось навечно.
Эта фраза вызвала у меня улыбку.
– Он этого и добивается.
Она взглянула на меня, словно удивившись, что я хорошо отзываюсь о Робинсоне, несмотря на его отношение ко мне. Но как мог я поступить иначе? Он и в самом деле считал ее карьеру священной – я понимал это даже лучше, чем она. Если сюда примешивались также и эмоции – а я в этом не сомневался, – это было уже нечто другое.
– О, конечно, это так, – согласилась она. – Но тогда он становится тираном. Чудом будет, если к завтрашнему дню у меня еще останется импресарио, учитывая то, как мы с ним ругались.
Я с улыбкой кивнул, но, по сути дела, испытывал ревность к их длительным отношениям, даже если они были основаны скорее на разногласиях, чем на гармонии. Возможно, я придаю слишком большое значение существующим между ними отношениям. Я не могу всерьез представить, что Элиза его любит, хотя вполне допускаю, что он обожает ее с «почтительного» расстояния, трансформируя эту бессловесную преданность в нечто вроде деспотичного надзора за ее жизнью.
Она вдруг сжала мою руку и вновь улыбнулась, на сей раз радостно и – неужели мне это только показалось? – нежно.
– Но я навожу на вас скуку, – сказала она. – Извините меня.
– Не надо извиняться, – ответил я с улыбкой.
Она пристально смотрела на меня, пока мы прошли несколько ярдов, потом отвернулась, досадуя на себя.
– Ну вот опять, – тихо проговорила она. Потом вновь быстро глянула на меня. – Ричард, думаю, вы не имеете понятия о том, как это удивительно – то, что я свободно с вами разговариваю. Я никогда раньше не вела себя так с мужчиной. Хочу, чтобы вы знали, какой для вас комплимент, что я могу это делать.
– А я хочу сказать вам, что вы можете разговаривать со мной о чем угодно, – откликнулся я.
Снова этот взгляд. Она в смущении покачала головой.
– Что такое? – спросил я.
– Я скучала по вам, – сказала она.
Я не смог удержаться от улыбки, уловив в ее тоне изумленные нотки.
– Как странно, – отозвался я, с обожанием глядя на нее. – Я по вам совсем не скучал.
Ее улыбка засияла еще ярче, и она снова сжала мою руку. Потом, словно ища выход своей радости, взглянула вперед и воскликнула:
– О, смотрите!
Я повернул голову и увидел группу мужчин и женщин на велосипедах – они ехали по въездной дороге, направляясь в сторону Оранж-авеню. Я поневоле громко рассмеялся, потому что зрелище было и забавным, и чарующим одновременно. Все велосипеды имели одно колесо размером с шину грузовика – у некоторых оно было сзади, у других спереди – и второе маленькое колесо, как у детского трехколесного велосипеда. Это была смешная сторона. Очарование исходило от пар, восседающих на каждом велосипеде: мужчины в бриджах, на головах – кепи или котелки, женщины – в длинных юбках и блузках или джемперах, в шляпках типа кепи. В каждом отдельном случае женщина ехала спереди, иногда крутя педали, иногда ее везли. Всего семь пар, которые катились по изломанной линии, удаляясь от гостиницы, на ходу болтая и смеясь.
– Похоже, им весело, – сказал я.
– Вы когда-нибудь пробовали? – спросила она.
– Не на… – Я умолк, чуть не сказав: «не на таких велосипедах», потом закончил: – Городских улицах. Мне бы хотелось покататься с вами.
– Может, и покатаемся, – уклончиво ответила она.
Я испытал трепет, услышав из уст любимой смутное обещание того, что в будущем нас ждут совместные моменты.
Я заметил, что она правой рукой придерживает юбки во время ходьбы, и мне пришло в голову, что в 1896 году гуляющая женщина – это женщина однорукая, поскольку вынуждена постоянно придерживать подол над пылью ли, грязью ли, снегом ли, лужами или чем-то еще. Я улыбнулся про себя, по крайней мере мне так казалось, однако Элиза заметила и спросила, почему я улыбаюсь.
Я сразу понял, что, сказав правду, лишь подчеркну свою непохожесть на людей 1896 года, поэтому придумал на ходу:
– Я размышлял о том, как отреагировала на меня вчера вечером ваша матушка.
Она улыбнулась.
– Она никогда по-настоящему не сердится. Но знаете, тем не менее вам удалось навлечь на себя ее гнев.
При этих словах я захихикал.
– Она пользовалась успехом как актриса? – спросил я.
Ни в одной из книг об этом не говорилось.
Ее улыбка сделалась слегка задумчивой.
– Знаю, о чем вы думаете, – сказала она, – и полагаю, это лишь часть всего. Но она никогда не заставляла меня играть. Все получилось само собой.
У меня не было намерения затрагивать деликатную тему менее успешной актрисы-матери, самоотверженно переживающей триумф более успешной дочери, но я этого не сказал, а лишь улыбнулся, когда она добавила:
– Она по-своему имела-таки успех.
– Не сомневаюсь, – откликнулся я.
Некоторое время мы шли молча. Слова были не особенно нужны, и, полагаю, она чувствовала то же самое – возможно, даже острее меня. Свежий воздух, тишина и успокоительный ритм движений на земле, под небесами – вот почему она так любит прогулки. Это дает ей возможность забыть о напряженной работе.
Я не мог отказать себе в удовольствии пофантазировать по поводу моего будущего с Элизой. Прежде всего, не было причин, почему я не мог с ней остаться. Хотя беспокойство в отношении моей связи с 1896 годом еще сохранялось, но оно было скорее иррациональным, чем логичным, как мне казалось. Разве я не засыпал три раза в различных условиях, не потеряв связь? Беспокоился я или нет, но факты подтверждали, что с каждым часом я все прочнее укореняюсь в этой эпохе.
Таким образом, мое предположение о том, что я останусь с ней, было вполне логичным. Со временем мы поженимся, и поскольку я писатель, то начну писать пьесы. Я не стану ожидать, что она будет помогать мне с их постановкой. Они, рано или поздно, сделаются достойными сцены благодаря своим качествам. Я почти не сомневался, что она предложит свою помощь. Тем не менее поклялся себе, что наши отношения не будут строиться на такой основе. Не хотел бы снова увидеть подозрение или неуверенность на ее лице.
Меня не беспокоило то, что все прочитанные о ней книги различны. Теперь меня забавляло собственное стремление попасть в это новое окружение, даже путем срезания дверного косяка. Я решил, что на низших уровнях история должна обладать некоей гибкостью. Едва ли я попытался бы изменить ход надвигающегося сражения при Бородино.
В этот момент мое внимание было привлечено видом железнодорожного вагона, стоящего на подъездном пути примерно в ста ярдах от южного угла гостиницы. Я подумал, что он может принадлежать Элизе, и спросил об этом. Она подтвердила мою догадку. Я обошелся без комментариев, но у меня возникло странное ощущение наглядного подтверждения ее богатства. Не удивительно, что она меня подозревала – возможно, подозревает и сейчас, – хотя вряд ли. Я чуть не попросил у нее разрешения осмотреть интерьер вагона, потом сообразил, что эту просьбу едва ли можно считать обдуманной.
Мы пересекли подъездную аллею для экипажей, прошли мимо круглой клумбы и оказались на открытой площадке. Слева от нас тянулась длинная деревянная планка для привязывания лошадей, а впереди виднелись плотно растущие деревья и кусты. Пройдя через густые заросли, мы вышли к дощатому настилу, проложенному вдоль прибрежной полосы между океаном и бухтой.
Когда мы пошли по настилу, я посмотрел в сторону океана и увидел далеко впереди голубое небо и белые облака, гонимые ветром на север. Примерно в двухстах ярдах впереди от нас виднелись здание музея с остроконечной крышей и купальня. Неподалеку стоял сарай для лодок, к которому от этих сооружений вел другой дощатый настил. Впереди справа в море черным силуэтом выдавался казавшийся нескончаемым волнорез. На нем стоя удили рыбу с полдесятка мужчин и одна женщина. Прибрежная полоса была очень узкой – шириной не более тридцати футов – и с виду весьма запущенной, покрытой морскими водорослями, ракушками и, как мне показалось, мусором, хотя не хотелось в это верить.
Пройдя ярдов семьдесят, мы остановились у ограждения дорожки, чтобы посмотреть на бушующий прибой. Дул свежий, почти холодный морской ветер, обдавая наши лица бодрящими водяными брызгами.
– Элиза? – молвил я.
– Ричард?
Она с такой точностью воспроизвела мою интонацию, что я улыбнулся.
– Сейчас же перестаньте, – произнес я с притворной строгостью. – Хочу сказать вам нечто серьезное.
– О боже.
– Ну, не настолько серьезное, чтобы нельзя было перенести, – уверил я ее, но все-таки добавил: – Надеюсь.
– Я тоже на это надеюсь, мистер Кольер, – сказала она.
– Утром, пока мы были врозь, я думал о нас.
– Да?
Теперь ее тон не был таким легким, в нем сквозило смущение.
– И я понял, каким был безрассудным.
– Почему безрассудным?
– Потому что ожидал, будто моя преданность заставит вас…
– Не надо.
– Прошу вас, дайте досказать, – настаивал я. – Не так уж это страшно.
Тревожно взглянув на меня, она вздохнула.
– Хорошо.
– Я хочу лишь сказать, что понимаю: вам потребуется время, чтобы привыкнуть к мысли о том, что я – часть вашей жизни, и я дам вам столько времени, сколько нужно. – Сообразив, что это прозвучало высокомерно, я с улыбкой добавил: – Коль скоро вы поймете, что я теперь действительно часть вашей жизни.
Опять неуместный юмор. На лице Элизы снова отразилась тревога, и она отвернулась к океану. «Боже правый, почему я продолжаю говорить не то?» – подумал я.
– Я не хотел давить на вас, – сказал я. – Простите, если так получилось.
– Прошу вас, дайте мне подумать, – отозвалась она.
То было не приказание и не просьба, а нечто промежуточное.
Обстановка едва ли улучшилась, когда мимо прошли два человека, обсуждая на ходу жалкий вид пляжа. Как я узнал, это действительно был мусор. Шаланда, вывозившая мусор из гостиницы, время от времени не доходила до места, называвшегося «точкой балласта». Поэтому все скинутые за борт отходы приплывали обратно и засоряли берег.
Я вдруг посмотрел на Элизу.
– Вам надо уезжать сегодня вечером? – спросил я.
– По графику мы должны быть в Денвере к двадцать третьему, – сказала она.
Это был не совсем ответ на мой вопрос, но пришлось им удовольствоваться.
Я взял ее руку в свою и сжал.
– Опять прошу простить меня. Я перестану говорить вам, что не собираюсь на вас давить, не раньше, чем действительно буду это выполнять.
Сообразив, что выражение «давить на вас» может показаться ей непонятным, я вновь испытал неловкость.
Мое смущение усилилось еще больше, когда я понял, что мы пошли в сторону гостиницы. Мне хотелось найти слова, которые помогли бы вернуть чувства, испытанные нами во время молчаливой прогулки, но в голову не приходило ничего такого, отчего ситуация не усугубилась бы еще больше.
Мимо нас прошла пара: мужчина в длинном черном сюртуке, цилиндре и с тростью в руке и сигарой в зубах; женщина в длинном синем платье и капоре подходящего цвета. Проходя мимо, они улыбнулись. Мужчина дотронулся до полей шляпы и сказал:
– Мы с большим нетерпением ожидаем вечера, мисс Маккенна.
– Благодарю вас, – ответила она.
Стало еще хуже – ведь мне еще раз напомнили, что меня угораздило влюбиться не в кого-нибудь, а в «знаменитую американскую актрису».
Я напрягал мозги, стараясь придумать слова, которые смягчили бы нарастающее отчуждение.
– Вы любите классическую музыку?
Когда она ответила утвердительно, я тотчас же откликнулся:
– Я тоже. Мои любимые композиторы Григ, Дебюсси, Шопен, Брамс и Чайковский.
Ошибка. По тому, как она на меня посмотрела, я догадался, что потерял больше, чем приобрел, представ перед ней скорее как хорошо подготовленный поклонник, чем как искренний любитель музыки.
– Но самый мой любимый композитор – Малер, – добавил я.
Она ответила не сразу. Я смотрел на нее несколько секунд, прежде чем она спросила:
– Кто?
Я был сбит с толку. В одной из книг я прочитал, что ее любимый композитор – Малер.
– Я никогда о нем не слыхала, – призналась она.
Ко мне вновь возвращалось чувство растерянности. Как это могло быть, что она не слышала о Малере, когда в книге говорилось, что он ее любимый композитор? Я пребывал в сильном замешательстве, пока не сообразил, что, возможно, именно я познакомил ее с музыкой Малера. В таком случае не означает ли это, что мы будем проводить вместе больше времени? Или это ознакомление состояло в том, что я упомянул его имя? Я окончательно запутался в этих противоречивых мыслях. И тут Элиза с улыбкой повернулась ко мне – конечно, это не была улыбка любви, но все же я почувствовал, что почти счастлив.
– Извините, если я от вас отдаляюсь, – сказала она. – Просто я в таком смятении. Просто разрываюсь напополам. Обстоятельства нашей встречи и нечто такое в вас, чего мне не понять, но от чего не могу отказаться, тянет меня в одну сторону. Моя… подозрительность к мужчинам тянет в другую. Хочу честно вам признаться, Ричард. Я уже много лет сталкиваюсь с заигрываниями мужчин и могу сказать, что справляюсь с этим без всякого труда. А с вами, – она слабо улыбнулась, – так трудно, что я почти себя не узнаю. – Поколебавшись, она продолжала: – Я знаю, вы ведь понимаете, что там, где дело касается объективных достижений, женщину заставляют чувствовать ее подчиненное положение.
Ее слова меня поразили. Не только non sequitur[50], но и один из постулатов феминистского движения в 1896-м?
– Из-за этого, – продолжала она, – женщины вынуждены прикрываться субъективизмом, то есть уделять своей личности больше значения, чем следует, подчеркивая внешность и тщеславие, а не ум и способности. Я избавлена от подобного положения вещей благодаря своему успеху на сцене, но цена этого избавления – потеря престижа. В театре мужчины не доверяют женщинам. Своими достижениями мы подвергаем опасности их мир. Даже если они ценят нас за наши успехи, то выражают это особым, мужским способом. Критики всегда пишут о красоте или очаровании актрисы и никогда – о ее мастерстве в исполнении роли. Если, конечно, актриса не столь преклонных лет, что критику не о чем больше писать, как о ее игре.
Пока она говорила, во мне боролись два чувства. Одно – признание справедливости ее высказываний. Другое было сродни благоговению перед внезапно открывшейся глубиной женщины, в которую я влюбился. Понятно, что невозможно было разглядеть эту глубину в выцветшей фотографии. Элизе присуще нечто, восхищающее меня в женщине: ярко выраженная индивидуальность в сочетании со здравомыслием. Я слушал ее как завороженный.