Илья Масодов
Небесная соль
Небесная соль
Это было красивое воскресное утро. Небо было ясное, густо-голубое, как вода. Сквозь любое раскрытое окно прорывалась его чистая глубина, где подтаивали белоснежные облака, сотканные из далекой, холодной материи ушедших с земли снов. Птицы рано проснулись в то утро и щебетали, прячась в древесной листве, мухи изредка ударяли в стекла, не разогревшись еще после своей ночной смерти, люди же большей частью спали, потому что утро было воскресным, только какие-то беспокойные дети уже звали друг друга в покрытых еще тенью дворах, да приглушенным эхом доносился издали звук выбиваемого ковра, многократно отразившийся от бетонных стен, и если бы некий предполагаемый мужчина вознамерился бы отыскать его источник, ту красивую девушку в цветочном халатике, что выбивала в некоем пустом дворе ковер, за занавесью листвы, в палаточных лабиринтах сохнущего белья, девушку нежную, еще зевающую в полусне, несколько раз нерадиво ударяющую ковер в одно и то же место, потому что ее невидимая мать может только слышать звуки хлопков сквозь густую листву, так вот, предполагаемый мужчина вряд ли смог бы прийти к ней, заблукал бы он в сыроватых параллелепипедах дворов, иногда ему бы казалось, что звук доносится с юга, а иногда — с севера, так бы он и бродил, потерявшийся человек, не зная своего счастья, пока эхо не умолкло бы, и он бы не понял, что девушка выбивала ковры уже множество лет назад, а ему слышалось только эхо, подобно тому, как другим людям встречается в небе свет давно погасших звезд.
Путь Пети пролегал между заслоняющими невысоко поднявшееся солнце домами, и они были подобны для него раскрытым книгам, дома, и каждая книга писана была иным шрифтом и на ином языке, тут были и книги серые, бетонные, с десятками одноликих балконов, пыльные, как статистические издания, какие обычно сдают на вес в макулатуру, были и книги официальные, покрытые со слепого боку гигантской мозаикой, встречающей и провожающей самолеты, были старинные, кирпичные, в каких всегда таится сказка, хотя бы волшебная история прежних владельцев, потому что нет ведь их уже на свете, этих людей, может, и не жили они, кто знает, а вещь осталась, хранит на себе следы взглядов, пальцев и налеты дивного дыхания мертвецов.
Выходя на открытые места, Петя старался держаться солнечной стороны, а сырые, сквознячные дворы проходил быстрее, иногда он даже жалел, что не дождался троллейбуса, но очень уж долго можно было бы его ждать, а тут всего три остановки, кроме того Петя надеялся срезать путь дворами, но незнакомые улицы путали его, иногда он заходил в тупик и вынужден был возвращаться, однако Петя не боялся опоздать, потому что у него было в запасе полчаса, мать настояла, чтобы он вышел заранее, сама она всегда выходила заранее и очень долго потом ждала, но ожидание мало ее тяготило, она говорила со смехом: зато я уверена, что не опоздаю. Еще час назад Петя надеялся, что Лидия Михайловна позвонит и скажет, чтобы он не приходил, так было уже в прошлое воскресенье, у нее болела голова, какое это было бы облегчение, не пойти, освободить себе воскресное утро, посмотреть телевизор и пойти играть в футбол на соседний стадион, все мальчишки пойдут, а он нет, не успеет, вот если бы она хоть жила где-нибудь поближе, тогда еще можно было бы успеть.
Дом Лидии Михайловны казался Пете таинственным и чужим, потому что он совсем не был похож на его дом, — бетонную девятиэтажку, влитую в асфальт посреди практически голого двора, где стоят мусорные баки и раскинулась детская площадка, включающая песочницу с проломанным бортиком, двое качелей, ржавую горку и зеленые железные лесенки, ведущие к небу, но почему-то обрывающиеся на небольшой высоте. Дом Лидии Михайловны пятиэтажен и утоплен в листве тесно обступивших его деревьев и кустов, так что за ними не видно окон, только вечером, — а Петя приходил сюда в среду вечером, — свет зашторенных люстр проступает сквозь шевелящуюся листву, однако людей в квартирах не различить, внутри дома пахнет странно, как если бы испортилась штукатурка; поднимаясь по лестнице, Петя оглянулся на дверь квартиры, расположенной точно так же, как квартира Лидии Михайловны, только этажом ниже, один раз он позвонил в нее, ошибившись этажом, звонок был расшатан и не сразу зазвучал, зато сразу из-за неплотно пригнанной двери глухой старческий голос спросил Петю, кого ему нужно и продолжил после его ответа, что никакой Лидии Михайловны тут больше нет, жила когда-то, да померла, на кладбище схоронена, чему Петя удивился и пошел домой, за что и получил потом от матери, а Лидия Михайловна живет не здесь, Лидия Михайловна живет выше, за коричневой дверью с новым глазком, а за соседней дверью живут канарейки, которые все время поют, утром и вечером, щебечут, не умолкая, а еще выше, куда Петя не поднимался никогда, живет маленькая рыжая собака, иногда приглушенным стенами лаем откликающаяся на тихие Петины шаги.
Петя позвонил в дверь и прислушался. Щебетали канарейки, кроме того, в соседней квартире говорило и играло радио. Лидия Михайловна никогда не включала радио, у нее вообще никакого радио не было, когда ей хотелось, чтобы что-то зазвучало в комнатах, она садилась за пианино и сама играла, а современные песни, которые любил Петя, Лидия Михайловна не любила и сморщила нос, когда он однажды заговорил о них, она немного сморщила нос, что выражало у нее высшую степень презрения и недовольства, значительно большую той, которую она выражала, когда совсем сморщивала нос, например, от неприятного запаха испортившихся у нее в холодильнике котлет. Одним словом, к звуку Лидия Михайловна относилась гораздо придирчивее, чем к котлетам, или книгам, которые валялись у нее прямо на полу, хотя в остальном она была аккуратна, особенно в коридоре, куда открылась дверь, за порогом — Лидия Михайловна, в платье, никогда Петя не видел ее в халате, она всегда была в такой одежде, что могла бы незамедлительно выйти на улицу, даже тапочек не носила, а какие-то туфли без каблуков, она приветливо улыбнулась Пете и посторонилась, чтобы он мог войти, он поздоровался и вошел, снял обувь и отыскал у вешалки предназначенные специально для него тапки, в квартире Лидии Михайловны пахло, как обычно по воскресеньям, свежим кофе, она пила кофе по утрам, с булочкой, намазанной черничным вареньем, или сливовым, кто варил это варенье, непонятно, не она же сама его варила.
Впрочем, Петю это не интересовало, ему хотелось, чтобы два часа урока прошли быстрее, не важно — как, потому он больше не торопился, зная, что в одиннадцать все равно пойдет домой, он медленным шагом прошел в комнату, сел на стул, Лидия Михайловна принесла свое кофе, поставила его на столик возле пианино, где кроме того стояла черная лакированная вазочка с луговыми цветами, которые тоже непонятно было, кто нарвал, не сама же Лидия Михайловна их нарвала, а больше в квартире никто не жил, хотя была еще вторая комната, где Петя не бывал, только видел сквозь приоткрытую дверь, что комната та мала, и стоят в ней платяной шкаф, кресло, торшер и кровать, после чего совсем не остается места кому-нибудь еще жить.
Лидия Михайловна взяла Петину тетрадку и, мельком пробежав глазами по написанным нотам, улыбнулась чему-то своему, отпила кофе и плавно взмахнула рукой, показывая Пете на пианино. Он повернулся к нему на стуле, открыл крышку, перевел дыхание и стал неуверенно играть, играть в то утро было неловко, чем дальше он играл, тем неувереннее себя чувствовал, ошибок вроде бы он совершал не так много, но ему самому не нравилось, как он играл, а вскоре стало так неприятно, что захотелось прекратить, Лидия же Михайловна особенно не волновалась, останавливала его не чаще, чем обычно, просила переиграть короткие фрагменты, пила свой кофе, смотрела между раздвинутыми шторами в окно, где чисто голубело подернутое облаками небо, негромкий, ломающийся звук выходил из инструмента и катился в утренний воздух, Петины друзья уже вышли на истоптанную траву футбольной площадки, Генка встал на ворота, пришли противники — ребята из соседнего двора, а звук все ломался, все не хотел жить на солнечном свету, как трудно было вдохнуть в него певучую жизнь, в этот простой звук, наконец он окончился, Лидия Михайловна придвинула второй стул и теплым, ласковым голосом стала объяснять Пете его ошибки, он плохо слушал, она наигрывала отдельные места, небрежно, одной рукой, и клавиши пели у нее, пели не все полностью, но напевали, как живые, будто знали мелодию в точности, но ленились произносить каждый звук, Петя не верил, что когда-нибудь сможет так, он чуть не плакал, следя за светлой рукой Лидии Михайловны, за ее гибкими пальцами, на одном из которых сверкал искоркой тонкий перстенек, она наигрывала и подпевала голосом, она смеялась без смеха, она смеялась глазами, а потом вдруг остановилась на полуслове, глядя на свою изогнувшуюся над клавишами руку, кисть была как птица, заснятая быстрым фотоаппаратом в момент полета, разведенные в стороны пальцы помнили последний звук, он таился в них, был нарисован ими, она улыбнулась и сказала:
— Ты знаешь, Петя, я, кажется, забыла вчера купить соль.
Она отняла руку от пианино, встала со своего стула и ушла на кухню, потом сразу вернулась.
— Да, так и есть, — грустно сказала она. — Забыла. Посиди минутку, я схожу к соседке, попрошу у нее. Если хочешь, можешь выйти на балкон, посмотреть, там у меня еще анютины глазки растут. Я сейчас вернусь.
Лидия Михайловна ушла, и в квартире наступила полная тишина, только тихонько жужжали мелкие мушки под погашенной люстрой, видимо, люстра не совсем еще остыла, и чуткие существа грелись ее потусторонним теплом, не требуя большего. Петя тоже смирно сидел на отведенном ему стуле и смотрел в окно, там небо становилось все прозрачнее, открывая в себе натуральную синеву, освещенные солнцем деревья перед соседним домом шумели от налетевшего ветра, небо отражалось также в элементе стекла, входящего в книжный шкаф Лидии Михайловны, и теперь за стеклом Петя мог рассмотреть идущие с запада облака, которых в окне еще не было видно. В шкафу стояло множество книг, перед ними красовались порой маленькие вазочки или тонкие бронзовые статуэтки, покрытые налетом пыли. Пете почему-то стало вдруг страшно в чужой, заполненной солнцем квартире, эта прозрачность, эта ясность показались ему вдруг признаками чего-то иного, чего он никогда не знал. Небо входило в окна сквозь стекло, как вода, проникающая в тонущий корабль, похоже было, что весь дом вот-вот накренится, птицы будут залетать в комнаты, пианино станет играть без рук, нежно катя шлифованные клавиши, откроются новые выходы в стенах, и за ними будут зеленеть юные рощи, просвечивая белизной берез, и жить тогда надо будет совсем не так, совсем по-иному, как жить Петю никто не учил.
Пете показалось, что оно уже началось, наплывание неба, и Лидия Михайловна несомненно знала, что начнется, и потому именно ушла, он оглянулся через плечо, где оставлена была открытой дверь в коридор, и увидел, что Лидия Михайловна стоит на пороге и молча смотрит на него обычным своим ласковым взглядом, но от ее молчания и от самой неожиданности ее появления Петя чуть не вскрикнул, ему тут же стало стыдно, ведь он испугался невесть чего, тем более, что Лидия Михайловна улыбнулась и вошла в комнату, будто ничего и не произошло.
— Ни у кого соли не было, — весело пожаловалась она. — Пришлось на первый этаж идти, к Песковым. Зато смотри, какую они мне дали, — она присела на стул и развернула на коленях сложенный газетный листок. Внутри была самая обычная поваренная соль, какой любила посыпать хлеб сестра Генки, того, что стал на ворота, а еще такую соль Петя видел в школьной столовой. Лидия Михайловна же нашла в этой соли нечто совершенно особенное, она откровенно любовалась ею, проводила пальцем, оставляя бороздку, и кристаллики с шорохом оползали с кучки на газету. — Совсем друг друга не держится, — с какой-то светлой нежностью вымолвила Лидия Михайловна, — а какая прозрачная, ты понимаешь, Петя, это же настоящая, это небесная соль. В ней солнце задерживается, оттого она такая жгучая. А ты на балкон так и не выходил? — вдруг отвлеклась она, и улыбнулась немного виновато. — Пойдем, я тебе анютины глазки покажу. Сейчас, я леечку возьму, полью их заодно.
Лидия Михайловна отправилась на кухню за леечкой, а Петя встал со стула и подошел к балконной двери. В ящиках действительно росли лиловые цветочки, да еще немного маргариток, а с дальней стороны балкон был закрыт листьями винограда, среди которых розовели неразрывные таинственные сухожилия лоз.
— Ручку вниз, — посоветовала сзади Лидия Михайловна. Петя отворил балконную дверь и ступил на сухой бетонный пол, немного посторонившись, чтобы Лидия Михайловна могла пройти к своим анютиным глазкам. В углу балкона стояли еще какие-то ведра и обшарпанный низенький стул.
— А воздух сегодня какой! — мечтательно вздохнула Лидия Михайловна, — Чудесно.
Она не прошла вперед, чтобы полить цветы, у нее вообще не было в руках лейки, вместо этого она ласково обняла Петю сзади за шею и закрыла ему рот и нос мягким платком, от которого сильно пахло лекарством. Петя хотел было вырваться, но Лидия Михайловна прижала его затылком к своей теплой груди, всем телом своим оттеснила его к балконной стене, и тут облака пошли в Петю, как пена на выпиваемой воде, он потерял силы и сел на маленький стул, а потом и вовсе перестал что-нибудь чувствовать или понимать. Глаза Пети, не мигая, уставились в небо, и в них Лидия Михайловна сразу увидела две своих крошечных тени, она положила платок на грудь мальчика и, развернув пакетик с солью, посыпала ею его раскрытые светло-серые глаза. Потом она склонилась над Петей, стирая ладонью волосы с его лба, и крепко прижалась губами к его правому глазу, просто потому, что он был к ней ближе. Раскрыв рот, она что было силы всосала глаз, он ушел с чмокающим звуком, и когда уже был во рту Лидии Михайловны, она пустила вход зубы, чтобы перекусить некие нити, связующие мертвое и живое, или, иначе, ощущения вкуса и любви, на закинутое назад лицо мальчика тихо потекла мелко пузырящаяся светлая кровь, Лидия Михайловна легко проглотила глаз и, чуть повернув Петину голову, так что кровь пролилась через скулу и закапала на пол, натужно всосала и второй, проглотила, облизнула губы и, осторожно подняв мальчика под мышки, словно боясь разбудить, потащила в комнату, ноги Пети волочились по коврам, в ванной Лидия Михайловна нагнула Петю капающим лицом в раковину и быстро перерезала ему сбоку шею опасной бритвой.
Едва струя горячей крови ударила в дно раковины, Лидия Михайловна подставила под нее выпрямленный указательный палец, чтобы попробовать температуру, а убедившись, что она достаточна, помыла руки под струей, пользуясь хорошим французским мылом, не от излишней жестокости, а просто потому, что в доме уже пять дней как перекрыли горячую воду.
Сука
Белкина стояла прямо на остановке, чтобы не подходить близко к телефонному автомату, где всё ещё говорили. Давно стемнело, зажглись белые и жёлтые фонари, сыпался мелкий, очень холодный дождь. Капельки дождя покусывали Белкиной лицо, охотно принимавшее цвет ближайшего фонаря, ведь собственного цвета у него не было, одна безразличная материя мокрой мягкой кожи, бледной, как тесто. Желтовато-светлые волосы Белкиной слиплись прядями на лбу и висках, но Белкина не щурилась, спокойно подставляя глаза дождю. Она неподвижно стояла вон у того фонаря, где урна, и, кажется, смотрела всё время в одну сторону, в сторону шоссе, по которому изредка, шурша по воде, проезжали светящие фарами машины.
Белкина не любила машин. Ей нравился в них только потусторонний свет фар, и потому Белкина предпочитала фонари, как стационарные источники нечеловеческого света. Ей не нравилось, что каждой машиной движет водитель, сидящий за рулём, ведь это порождает глупое отклонение от движения вокруг неведомого центра, да, Белкина верила, что каждое движение есть вращательное и, следовательно, у него обязан быть центр. Может это выглядит скучным или же смешным, но в основе всякого порядка для неё лежал порядок тяготения, что и понятно, если учесть, что она постоянно жила на поверхности земли. Если бы машины двигались независимо от человеческой воли, может быть, Белкина полюбила бы их, как фонари, у которых человек может только сесть и умереть, но не в силах нарушить порядок подачи света.
Белкина мечтала преподавать в школе математику, но только в тёмное время суток, потому что математика — наука ночная, с наступлением темноты на земле остаётся только неотъемлемая геометрия, а искусственные источники света придают ей чёткость, неведомую самим их создателям, ведь планы расстановки ламп лишь следуют уже установленным законам городского рельефа, а городской рельеф, как минимальная форма рельефа вообще, воспроизводит тяготение в его видимой форме. Белкина мечтала водить тёмными улицами онемевшую группу детей, не понимающих своими тупыми, отуманенными усталостью головами слов учителя, как в сомнамбуле, водить глухонемых детей тёмными улицами, лучше всего в дождь, чтобы было мокро, чтобы везде приобретали форму лужи, о, лужи приобретают форму, кто её изучал, математику луж, а Белкина чувствовала, чистое тяготение воды на асфальте, её холодную мягкость на жёсткой, наждачной его щеке, она могла бы это и обьяснить детям, почему нет?
Белкина повернула голову и с жадностью посмотрела на заполненный смрадным мужским телом автомат. Когда он уже кончит, сволота. Человек, прилипший изнутри к стеклу спиной кожаного пальто, много дышал, отчего в телефонной будке уже запотели все стёкла, говорил он мало, а больше слушал, сутулясь и медленно почёсывая затылок рукой. Белкина повернулась и неторопливо пошла по тротуару, ударяя себе сумкой в колено, и глядя преимущественно под ноги. Под ногами Белкиной вспыхивали в лужах фонарные лампы, выявляя похожую на электрические помехи рябь дождя по поверхности воды.
— Говно, — прошептала Белкина. — Вонючее говно.
Она резко обернулась, встречая глазами огни идущего в упор грузовика. Водителя было не разглядеть в тёмной кабине, но грузовик повернул и прошёл мимо, выбросив на тротуар недалеко от Белкиной фонтан коричневых брызг.
— Заведи мне собаку, — попросила Белкина. — Я буду с ней гулять, ты не будешь. Когда она начнёт утром плакать, я пойду с ней в песок. Я буду ходить с ней в сырой песок, трижды в день.
По центральной полосе шоссе прошла «Волга». Белкина посмотрела на свои заляпанные грязью сапоги, вздохнула и продолжила путь к телефонной будке. Дождевая вода уже проникла сквозь её волосы и текла тёплыми каплями по коже головы, чтобы выйти на лицо. Добредя до будки, Белкина несильно постучала кулаком в стекло. Мужчина обернулся, кивнул, но продолжил слушать трубку.
— Что вы там слушаете, — шёпотом спросила его Белкина. — У меня собака не плачет, у меня её нет.
Белкиной вдруг стало очень жутко, потому что она явственно вспомнила, что с ней было минувшей ночью, от ужаса Белкина закусила губу и зажмурилась, отирая раскрытой ладонью мокрое стекло. Неудобно придавленная к столу, на котором лежали вещи, в частности книги, тетради, шариковая ручка, она с трудом могла дышать, грудь болела от жёсткости мёртвого материала, болела и вывернутая тяжестью рука, тошнило, было так противно, так гадко, что от вида лежащих на столе вещей становилось ещё гаже, ведь они не могли помочь Белкиной, спасти её от ужаса.
— Ай, — шепнула Белкина, мотнув головой под уколами дождя.
Навалившись на неё, больно задавив своей тяжестью, он ввёл в неё сзади слизистый член, как толстую холодную клизму, он взял её за волосы и вывернул голову на бок, притиснув щекой к липкой клеёнке стола. Она была в поту. Как только он ввёл в неё, через все кишки, до горла, он выбросил семя, и оно потекло у Белкиной изо рта, прямо на клеёнку, ледяными соплями потекло изо рта, и из носа тоже потекло, она булькала и хлюпала, пытаясь дышать, а он вытащил, через все кишки, вытащил и ушёл, оставив её лежать грудью на столе, но что-то он забрал из неё с собой, может быть, почки?
— Ай, ай, ай, — повторила Белкина, тупо мотая головой. Ужас прошёл так же внезапно, как и начался, и она раскрыла глаза, всё ещё подрагивая всем телом. Ладонь её машинально тёрла по стеклу, размазывая дождевые капли. Белкина прокашлялась и снова постучала в дверь будки.
— Откройте, — шёпотом попросила она. — Пустите меня внутрь.
Мужчина снова обернулся на стук и опять кивнул головой.
— У меня красивые гениталии, — продолжала Белкина, глядя в его плохо бритое лицо восточной национальности с выпуклыми губами и показывая сложенными пальцами руки на стекле красоту своих гениталий. — Я не занималась этим с животными, или вы думаете, что я сплю с животными? С животными неприятно спать, они всё время возятся, обнюхивают, может быть, в поисках пищи. Я девственница, в смысле скотоложества. Бывают же анальные девственницы и другое. Или вы думаете, я привлекаю собак? Я же сказала вам, у меня нет собаки, меня никто не ждёт.
Мужчина опять кивнул, но не Белкиной, шёпота которой не слыщал из-за звуконепроницаемого стекла, а кому-то, кто говорил с ним, и кто не мог видеть его согласия. Белкина тоже кивнула и, рассеяно оставив рукой стекло, пошла прочь, ударая сумкой в собственное колено.
— Говно, — сказала Белкина почти без голоса. — Вонючее говно.
Она долго шла по улице, никого не встречая, пока не увидела вечерний киоск, где продавали жвачки и разные конфеты. Белкина купила в киоске жвачку и стала её жевать.
— У вас нет пищи для собак? — спросила она тихо у молодого человека за прилавком. — Чтобы они не возились ночью.
Продавец покачал головой, поджав нижнюю губу.
— Может быть, у вас найдётся печенье? У меня нет собаки, я живу одна.
— У меня вино есть, — улыбнувшись, ответил продавец. — Не выпьешь?
— Не называйте меня на ты, — рассмеялась Белкина, чуть не подавившись жвачкой. — Так у вас есть собственная собака?
— Собака у меня есть, — согласился продавец.
— А какой породы? — поинтересовалась Белкина, облокачиваясь на выступ прилавка, чтобы удобнее было слушать.
— Колли.
— Мальчик или девочка?
— Кобель.
— А как его зовут?
— Артур.
— Но это же человеческое имя, — подозревающе нахмурилась Белкина. — Вы меня не разыгрываете?
— Да нет, — усмехнулся продавец. — Что вы.
— А сколько ему лет?
— Четыре.
— Так он уже взрослый, — сладко улыбнулась Белкина. — Настоящая кобелина.
— Послушайте, — лицо продавца вплотную приблизилось к стеклу. — Давайте мы пойдём ко мне, это недалеко, в соседнем доме. Я покажу вам кобеля, мы выпьем вина, поговорим.
Белкина покачала головой, пусто глядя парню в глаза.
— Вы же хотите переспать с псом, или я не прав? — спросил он.
— Не хочу.
— А мне показалось, вы хотите.
— Нет.
— Вы хотите, — твёрдо сказал продавец, узко улыбнувшись. — Вы хотите переспать с моим псом. Но это будет стоить денег.
— Денег? — удивлённо переспросила Белкина, машинально продолжая жевать.
— Денег. У вас есть деньги?
— У меня красивые половые органы, — заявила Белкина, показывая сложенными пальцами руки, какие у неё половые органы.
— Замечательно, — улыбнулся продавец. — Мне это подходит. Я пользуюсь вашими половыми органами, вы пользуетесь моим псом.
— Я не это имела в виду, — сказала Белкина и, резко оторвалась от прилавка.
— Подождите! — приглушённо заговорил продавец. — В рыло, в сраку, с псом вместе, что же вы уходите!
Белкина тоскливо посмотрела на него.
— Говно, — зло сказала она. — Вонючее говно.
— Сука, мразь! — взвизгнул парень.
Белкина повернулась и пошла прочь, расплёскивая сапогами лужи. Ледяной дождь садистски сёк ей лицо.
Возле афиш она увидела мальчика, стоящего под зонтом. Мальчик читал объявления о продаже вещей, расправляя пальцем слипшиеся от дождя бумажки с номерами телефонов. Белкина подошла к нему и посмотрела на мальчика в профиль.
— Мальчик, ты не находишь там объявлений о продаже собак? — спросила Белкина.
Мальчик обернулся и посмотрел на неё довольно странным отсутствующим взглядом.
— Меня интересуют только крупные породы, — продолжала Белкина.
— Продаётся щенок сенбернара, — тупо проговорил мальчик.
— Щенок! — обрадованно всплеснула руками Белкина. — Настоящий щенок! Но сенбернар это слишком, — неожиданно помрачнела она. — Он слишком большой. Я боюсь сенбернаров.
— Сенбернары не злые, — проговорил мальчик, всё ещё глядя на Белкину отсутствующим взглядом.
— Зато я злая, — тихо сказала Белкина. — Послушай, мальчик, — она склонилась ниже, — у меня такие красивые половые органы, — она поднесла руку к его лицу и показала сложенными пальцами, какие у неё половые органы. — Сенбернар их совершенно испортит. А они такие красивые, как цветы.
— Можно мне посмотреть? — спросил мальчик, капая водой с зонта на плечо Белкиной.
— Я совсем не это имела в виду! — зло прошептала Белкина и, схватив мальчика за волосы, ударила коленом в лицо. Мальчик выронил зонт, который с царапающим треском упал на асфальт, и вцепился в руки Белкиной, она же, уперевшись ногами, бросила его головой в афиши. Не удержав равновесия, мальчик упал коленями на бровку. Белкина тут же с размаху дала ему сапогом в живот, потом ещё раз. Застонав, мальчик повалился набок, поджимая ноги. Бегло оглянувшись по сторонам, Белкина с силой топнула ему сверху по искажённому страданием лицу. Мальчик заплакал от боли, пытаясь закрыться рукой. Белкина со сдавленным придыхом бросилась коленями на небольшое мягкое тело, зажала мальчишку ногами, вытащила из сумки завёрнутый в белую тряпку нож, тряпка заплелась, и Белкина неумело ткнула нож вместе с тряпкой мальчику к горлу, он захрипел и задёргался, она надавила рукой, всовывая нож глубже, словно распарывая жабры рыбе, и давила, пока мальчик не затих. Тогда Белкина устало поднялась и за руки поволокла мокрый труп на другую сторону афиш. Нож торчал из горла мальчика, и белая тряпка на нём висела двумя окровавленными концами, как пионерский галстук. Вернувшись, Белкина подобрала зонт и, сложив его, швырнула в кусты.
Застегнув сумку, она подошла к тому месту, где стоял мальчик, и стала искать объявление о щенке сенбернара. Скривившиеся губы Белкиной бесшумно шевелились, когда она перечитывала расплывшиеся от многих дождей печатные буковки объявлений. Она так ничего и не нашла. Растерянно теребя застёжку на сумке, Белкина осторожно заглянула за афиши. Мальчик лежал на засыпанной раскисшими окурками и серыми обёртакми пирожков земле с ножом в глотке.
— Говно, — чуть не плача, прошептала Белкина. — Вонючее говно.
Ларинголог
Я схватил девочку сзади за волосы и ударил головой в стену. Волосы у нее были длинные, мягкие, голова мотнулась на лету к стене, как дыня в сетке. Рванувшись вперед, она упала, глухо стукнула об пол сумка со спортивными принадлежностями. Под мышки обхватив ее грудь, я поволок свою добычу в темноту, за мусоропровод, а во мне все звучал тот волшебный, исчезнувший звук, с каким ее голова встретила камень, звук, с которым ничто не сравнить, в нем и шорох обсыпанной штукатурки, и короткий хрящевой хруст детского черепа, и мягкий, нежный удар разбиваемого в кровь рта.
Ударить девочку головой в стену — это, скажу я вам, надо уметь, чтобы все получилось как надо, а мне была важна скорость, у меня не было времени, она готовилась вызвать лифт, загорелась бы кнопка, глаза ее привыкли бы к темноте, она могла бы увидеть такое страшное, таинственное, то, что ей запрещено видеть во веки вечные, то, отчего ни один луч света не должен проникнуть в ее чуткие глаза, короче — меня.
Подумать только, это маленькое существо могло бы увидеть меня, и что бы она подумала при этом, кем бы назвала, кто знает, да это и не так страшно, страшно же, что я отразился бы внутри нее, а что отразится раз, останется навечно, и никакой кровью, никакой зверской жестокостью, никакой низостью не стереть этого потом, потому что отражение есть словно рисунок на сфере высшего бытия, видимость его исчезает, но отпечаток хранится вечно где-то там, в запредельности, откуда мы с тобой родом. Нельзя ей было увидеть меня, провести взглядом, но никак не увидеть, никак не понять, что это такое — я, да и как можно сметь это понять, осознать своим мозгом маленьким, чувствами своими нераспустившимися коснуться, я тебе сейчас коснусь, шептал я за мусоропроводом, прижимая к себе теплое, обморочное детское тело, я тебе покажу, как плохо быть любопытной. Сумку ее я тоже притащил, чтобы не валялась на дороге, и она постоянно била меня по ногам какими-то там кедами или еще чем, теперь я ее опустил в угол, дышал тяжело, от смятения чувств, прижимая девочку к себе спиной, трогал руками ее лицо, приоткрытый рот, мокрый от крови, нос, веки, щеки, уши. На ушах были маленькие серьги, как твердые металлические прыщики. Трогал я ей лицо и представлял, как оно ударилось в стену, где ей было больно, штукатурку вытирал. Как она мотнулась в моей руке, даже простая физика природы искусственно невоспроизводима потом, за что не дергай, а все тебе не волосы с детской головой, и ощущение не то, да и звук не тот. Об стену, о меловую стену, белую, как луна, уходящую ввысь пустым колодцем желаний, нужно было ударить тебя головой, вперед лицом, чтобы ты забыла о своей жизни и вспомнила о моей любви. Налетев ртом на стену, ты стала моей, думал я там. Всегда теперь ты будешь моей, думал я.
Пальцы мои улавливали мельчайшие топографические нюансы ее лица, я углублял их в щеки девочки, деформировал ей носик, осторожно подтягивал кверху веки, проводил подушечками по едва различимым бровям, ее же волосы клал я ей на лицо, легкие шелковистые пряди неземного происхождения, иногда отворачивал ухо, словно мог разглядеть самими руками в темноте написанные на его обратной стороне знаки.
Но особенно занимал меня ее рот, разнимая, заворачивая ей губы, я нажимал на подбородок, чтобы его открыть, цеплялся пальцами за зубы, она дышала, ничего не понимая, была без сознания, но дыхание ведь находится выше сознания, ничто так не пугает меня, как дыхание, оно подобно ходу живых часов, воплощению времени, медленно съедающего обворожительное детское тело, оно не дает красоте застыть, навсегда отпечататься в зрачке Вселенной, стать вечной, завершив тем самым замысел Творца, оно существует помимо, за пределами, вовне, тебе вредно дышать, воздух отравлен ароматом роз, ароматом чувственной любви и смерти, ты не должна дышать, моя прелесть, если хочешь стать вечной.