Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Небесная соль (сборник)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Масодов Илья / Небесная соль (сборник) - Чтение (стр. 3)
Автор: Масодов Илья
Жанр: Отечественная проза

 

 


      — Ну что вы лезете, — застонал я. — Куда вас несет!
      — Ехать надо, — угрюмо ответил он.
      Соски девочки стянулись и потеряли цвет, как увядшие цветочки.
      — Что, уже ворота открыли? — я положил ладонь Женечке на грудь. Мне показалось, что она едва заметно дышит. Глядя до того в ее уснувшее лицо, я подумал было, что она ушла, отвернулась от меня навсегда, а ведь когда-то между нами было, например, когда она позволила мне за рубль поцеловать себя в носик в подворотне, или когда жадно показала мне язык при мимолетной дворовой встрече, или когда однажды сидела на лавочке перед парадным, в коротком платье, поставив ноги на сиденье, и заметила, что я стою, жую жвачку и смотрю на ее собравшиеся складкой трусики, но ноги не опустила, сделала вид, что ей все равно. Но теперь, когда я впервые спокойно коснулся ее обнаженного тела, едва теплого от разложения, почувствовал, как что-то напухает и проходит сквозь ее органы, как тихо булькает и урчит в ней смерть, мне снова стало жаль Женечку, я снова впал в призрачное безумие, притащившее меня сюда, заставившее писать свой адрес на ладони мертвого ребенка, открывшее передо мной эти едко пахнущие поля, куда опадает сажа из длинных узких труб. Они сожгут ее, они намереваются ее сжечь. Еще один ужасный ритуал, бездушный, сжечь ее, ангела моего, чтобы ничего от нее не осталось, только горстка жирного пепла, в урну ее и замуровать, что за языческий кошмар, что за чернокнижие поганое, сжечь, как ведьму, за что, за то, что она была чище, лучше, светлее их? Я нажал Женечке на подбородок и всунул ей палец в сухой рот. Из нее вышло немного вонючего воздуха, как из приспущенного мячика. Она треснет там, в огне, у нее лопнет животик, она поднимется на палящем воздушном потоке, охваченная огнем, она будет плясать под их музыку.
      Нет! Я натянул на Женечку покрывало. Автобус медленно шел к раскрытым воротам крематория. В заднее окно видно было, как потянулись за ним машины с участниками ритуала, будущими зрителями кощунственного аутодафе. Многие брели по обочине шоссе, не опасаясь опоздать. Я открыл двери автобуса и спрыгнул на ходу, неудобно ударившись правой ступней в асфальт. Автобус завернул на отведенное место, чтобы потом податься задом к распахнутым дверям залы. Крематорий походил на храм, и современная архитектура еще более подчеркивала бесчеловечное, тупое мракобесие. Все было безжизненно, выполнено в абстрактной геометрической манере, из белого и черного, ровными линиями, стояли мерзкие мужчины в черных костюмах, служители культа, я подобрался к одному из них и взял его за деревянный локоть, от него пахло присохшим потом, наверное, трудно приходилось в костюме на такой жаре.
      — Прошу прощения, — тихо сказал я. — Сейчас принесут девочку, нельзя ли было ее не жечь? Я заплачу.
      Мужчина внимательно посмотрел на меня своими хищными глазами, но какого рода это был интерес, я понять не мог.
      — Мне не нужен труп, я просто не хочу, чтобы ее сожгли. Не по-христиански это. Лучше в поле закопать.
      Мужчина не отвечал, продолжая смотреть мне в глаза, его напарник тоже уставился, покачивая головой вверх и вниз, как змея. Я вытащил деньги.
      — Возьмите, ради бога, — я сунул деньги мужчине в карман фрака. — Не жгите только ребенка, я прошу вас, не…
      — Будет сделано в лучшем виде! — рявкнул вдруг первый мужчина так, что второй дернулся и судорожно мигнул. — Гриша, встречай родственников, — он повернулся на каблуках и вышел в единственную в зале внутреннюю дверь.
      Дальше все было, как всегда, как на сатанинской мессе. Один крупный с проседью мужчина говорил речь, а может, проповедь, вытирая платком пот со лба и глаз, женщины держали под руки мать, которая уже, кажется, была в экзальтированном обмороке от жары, оратор лицемерил о быстротечности человеческого бытия, проклинал мою злую душу, надо же на ком-то было выместить, даже к Богу воззвал, но неуверенно, видно, не привык, потом он прослезился, вспомнив одну историю о Женечкиной непосредственности, как это обычно происходит в таких случаях, такие истории живут дольше детства, а порой и человека, вот только одно воспоминание это и останется после нее, больше ничего. Все повздыхали, слезы вытерли, но пора уж было и жечь, ребенка-то, к обряду приступать, гроб на круг поставили, на раздвижные ворота в ад. Могут ли они представить себе, каково ей там будет, в огне?
      Второй служитель крематория уже снова был на месте, оба стояли у стены, сложив руки перед собой, охранники врат. Лица у них сухие, страшные. Створки раздвинулись, гроб грохнулся о металлический пол поднятого до отказа, под самые ворота, лифта, как в железную могилу, и стал медленно опускаться в шахту. Все были сдержанно рады, что уже конец. Им так хотелось, чтобы быстрее наступил конец коротенькой Женечкиной жизни, раз уж ее угораздило, так с глаз долой. Вот она, любовь человеческая, перед смертью всегда остаешься одна, никому ты не нужна, всем надоела.
      Створки с лязгом затворились. Мать Женечки сдавленно вскрикнула, и ее потащили прочь. Все бросились наружу. Никто не хотел видеть Хозяина. Каждый боялся услышать из-под разрезанного плотной щелью, как женский орган, сатанинского круга приглушенный детский визг. Я остался стоять у казенных венков, укрепленных на белых столбиках вдоль стен. Я сочувствовал матери. Мы были с ней близки. Она рожала, я убивал.
      Мы долго стояли так молча: я возле венков, служители напротив, сложив руки. Они не смотрели на меня, я не смотрел на них. Наконец я прошел к внутренней двери. Она была заперта.
      — Вы не можете получить тело, — сказал говорящий. Немой кивнул.
      — Я хочу похоронить, — твердо сказал я. — Прямо тут, в поле.
      — Вы полагаете, черви лучше огня? — зло каркнул говорящий.
      — Я заплатил вам за право похоронить ее в земле.
      — Вы можете в течение часа попрощаться с трупом. Часа вам хватит?
      Я шагнул к нему и заглянул в желтые змеиные глаза.
      — Я заплатил вам за право похоронить ее в земле, — четко проговорил я. — Вы продали мне это право, слуги огня, — я показал говорящему свою правую ладонь. Его перекривило.
      — Зачем ты пришел в дом огня? — гадко просипел он.
      — Мои слова были услышаны, — сухо сказал я. — Я заплатил, теперь дело за вами.
      Говорящий повернулся и прополз к двери, сунул ключ в замок. За дверью был коридор, полого уходящий вниз. Женечка лежала на полу, головой к порогу, на грязной простыне.
      — Коридором до конца, потом налево, первая дверь. Лестница там, — говорящий вырвал из-под девочки простыню, так что труп перекатился на живот, подвернув под себя руку.
      — Лопаты у вас нет? — спросил я, поднимая ее на руки. Голова Женечки бессильно свесилась назад, рот открылся, из него шел неприятный запах. Я встряхнул ее, она с готовностью булькающе всхрапнула газами.
      — Когтями выроешь, — прошипел немой. Губы его при этом даже не пошевелились.
      Я похоронил Женечку в полевой балке, поросшей высохшей от жары травой. Рыл я ножом, связанная корнями земля поддавалась плохо, запах цветов и стеблей душил до беспамятства, пот лился градом, Женечка отрешенно лежала на краю балки и капризно разлагалась. Кончив рыть, я свалил ее на дно, забросал дерном и вырванной травой. Получилось черти как, но мне было уже все равно.
      Дома, приняв душ, я сидел в кресле перед раскрытой балконной дверью и пил холодное молоко. Был уже закат, небо сделалось темно-алым, словно в глубине его собиралась кровавая гроза. Вечерняя прохлада несла с собой теплое дыхание усталых пыльных плит со стен домов, таинственный аромат чужих кухонь. Когда-то в детстве я прочел сказку о некоем мальчике, поступившем в ученики к злому повару, готовившему чудовищные шоколадные торты, уже не помню, чем был плох повар, и чем все кончилось, помню только чувство страха перед простором неведомых пищевых учреждений, где все белое, розовое, желтое, и где таится смерть, непохожая ни на какую другую.
      Я проснулся ночью, ложе мое походило на секционный стол в лаборатории уличных ламп. Я лежал, вытянувшись и не в силах вернуться к жизни. Потом я вспомнил: меня разбудил потусторонний, приснившийся крик дверного звонка. Было четыре часа ночи.
      Когда я открыл входную дверь, она стояла, прислонившись спиной к стене. Волосы ее путано свешивались, покрывая плечи. Ее трясло. Она подняла руку, показала мне ладонь. Она ничего от меня не ждала, она пришла потому, что ей некуда больше было идти.
      Сидя на кухне за столом, Женечка поминутно вздрагивала, будто от холода. Я налил ей остывшего чаю. Она боялась пить.
      — Пей, — сказал я.
      Она испуганно посмотрела на меня.
      — Не бойся, я тебя больше не ударю.
      Она отвернулась к стене. Похоже было, что она просто разучилась пить из чашки. Я положил ей руку на маленькое вздрагивающее плечо. Она потянулась своей рукой и залезла мне между пуговицами под рубашку. Рука у нее была стылая.
      — Это нельзя, — сказал я. — Пей.
      Женечка отняла руку и взяла ею чашку, поднесла к лицу. Она была красива, мертвая девочка, дующая в теплую жидкость, широко раскрывшая зацветшие сливовой синью глаза.
      — Куда ты пойдешь? — спросил я.
      Она показала свободной рукой в стену. Рука стала хамелеонить, почти сливаясь с узором обоев. Она поднесла чашку к губам, приоткрыла рот. Что-то темное пролилось в чай из ее рта. Я пододвинул к ней тарелку с сырниками. Она посмотрела на них так, словно это были красивые речные камни. Опустив веки, она стала медленно пить.
      Когда мертвые пьют, это страшно и радостно, как если в ноябрьской роще идешь по красочной неживой листве. Когда мертвые пьют, мне вдруг хочется жить.
      Ночь была глубока, как озеро. Мы молча сидели на кухне при свете белого фонаря, заслоненного древесной листвой. Мы пили чай, я и она, мертвая девочка Женя. Мы молчали, как если бы все между нами уже было сказано. Она дрожала и дула на еле теплый чай, опуская свои нетленные ресницы. Я тогда был так близок ей, я был почти мертв, и она была так близка мне тогда, она была почти жива.
      Ты знаешь, ради той близости я ее и убил.

Синие нитки

      То был, к примеру, Новый Год. Дед Мороз был и Снегурочка была, и все, кто ещё с ними приходит. Дед Мороз, правда, был ненастоящий: слишком худой, морковного цвета пальто висело на нём, как мешок, лицо к бороде не подходило, это просто дядька был средних лет, никакой не дедушка. А вот Снегурочка мне понравилась, невысокая она была, скромная, всё стояла потупившись и краснела, я скоро заметил, что она стесняется, подошёл к ней и стал подарков просить. А у неё подарков не было, да и у Деда Мороза их уже не было: мало взял и давно все роздал. Стала Снегурочка Деда Мороза за рукав дёргать, чтобы он со мной сам поговорил, а он, помню, Катьку по головке гладил, не потому что так любил, а потому что она ему руками в бороду вцепилась, — уж очень она, борода, была мягкая и длинная, — и не отпускала, так и стоял он, бедный, согнувшись, распрямиться не мог, тогда борода бы слезла, и все бы увидели, что Дед Мороз был не настоящий, а просто дядька средних лет. Стоял и улыбался — а что ему ещё оставалось, а Снегурочка, — красивая такая девушка с большими серыми глазами, — не понимала глупая, почему он не отзывается, и драла его за рукав, и тоже улыбалась, то мне, то ещё одной незнакомой девушке, что стояла у стола и глядела на клубок синих ниток. Вот в этом-то клубке и было всё дело, тут я уверен, если бы не он, они вообще бы не пришли, и Нового Года, может быть, и не было бы: вся мишура с подарками была затеяна ради того, чтобы до клубка добраться, а добраться до него они и не могли, тогда бы все всё поняли, схватили бы Деда Мороза, содрали бы с него бороду и рожей били бы о край стола, как папа бил Катьку: цапнет за волосы и ткнёт рожей об угол, губы разобьёт, и Катька потом обзываться уже не может, шепелявит только и слюни свои сосёт с кровью. А девушка, что стояла возле стола, — назовём её Снегурочкой Два, — клубок взять не могла, даже прикоснуться к ней боялась, не её это было дело: она была ищейка. Догадаться было несложно, я сразу и догадался, кто не понимает, могу объяснить: это люди такие, или не люди, в общем, существа, которые только и делают, что ищут, а отыскав, тронуть не смеют, стоят и смотрят, ждут хозяина. Случается часто — идёшь по улице, и видишь: сидит на скамейке мальчик, ест булку и на дерево смотрит. Никто и внимания не обратит, а я знаю: это он дерево нашёл. Нашёл, а взять не может, потому что нечем, да и не надо оно ему, не для себя ведь искал, в этом-то всё и дело, как в клубке синих ниток, что лежал на столе, Снегурочке Два он был не нужен, она просто стояла рядом и стряхивала что-то с висевшего на стуле халата, а на самом деле просто вид делала, что стряхивает, на самом деле она нашла, то что нашла. Если бы я даже говорить с нею начал — это пошло бы в пустоту, она меня и слушать бы не стала, так они вечно, ищейки, коли уже нашли что-нибудь — ничем их нельзя отвлечь, а Снегурочка Один нервничала, даже на часики украдкой поглядела, часики у неё были золотистые, тонюсенькие, циферблат крошечный, такой, чтобы никто и разглядеть не смог, какое у неё там время, а я всё ныл, всё ныл, что без подарка остался, а Дед Мороз с Катькой возился: сперва, как я уже говорил, он её по головке гладил, потом на руки поднял, но Катька только с виду такая маленькая и удобная, на самом деле она же жутко тяжёлая, будто у неё в груди кусок бетона спрятан, как-то раз она свалилась на меня со шкафа, когда полезла конфеты из вазы доставать, и чуть шею мне не сломала. Ох и бил я её тогда! Кулаками бил, за волосы таскал, и ногами бил, потом она под тахту залезла, так я взял швабру и палкой ещё её тыкал под тахтой, а она пищала от ужаса, что я её убью. А я бы и убил, такой я был злой, да и плечо ушибленное сильно болело, но мать пришла с работы и я швабру бросил. Так что Деду Морозу приходилось нелегко тяжёлую Катьку держать, и он её всего три шага пронёс и на стул поставил, а она бороду не отпускала, только одной рукой за шею Деда Мороза обняла, наверное, думала, что он теперь станет ей дедушкой и её все бить перестанут. Ну такая уж у Катьки была судьба: все её били, и папа, и мама, и я, и дядя Коля, и дядя Игорь, и наш двоюродный брат Мишка, и дети во дворе, и дети в школе, и учительница, и даже дворник Дмитрий Потапович. И все били Катьку за дело, и Дед Мороз бы тоже бил, если бы она у него дома жила. Папа бил Катьку столом, стулом, стенкой, босой ногой, ремнём с пряжкой, штанами, углом ладони по морде и по шее, мать била Катьку тряпкой, совком для мусора, черпаком по лбу, рукой наотмашь по морде или в ухо, я бил Катьку всем, что попадалось под руку, также ногами, руками, коленями, дядя Коля бил Катьку сверху кулаком по голове, и ещё портфелем, дядя Игорь бил Катьку книгой, сложенными газетами, её собственной куклой, ногами, потом он ещё душил Катьку сзади за затылок, поднимал её под мышки и пинал коленом под зад, Мишка бил Катьку кулаками, коленями, душил лицом в диван, и щипал за мягкие части тела, дети во дворе били Катьку чем угодно, в том числе футбольным мячом, камнями, палками, асфальтом и скамейкой, дети в школе били её кроме всего прочего портфелями, учебниками, линейками, унитазом в девчоночьем туалете и указкой, учительница била Катьку только руками по морде и указкой по спине, дворник Дмитрий Потапович бил Катьку водой из шланга, куском самого шланга и задубевшей дохлой крысой, которую держал за хвост, а Дед Мороз стал бы бить её мешком с сапогами или пустым чайником по башке, а Снегурочка Один бы била её локтями в нос, и пинала в живот, а Снегурочка Два хватала бы Катьку за волосы и тёрла ртом от набеленную стену, как делал один мальчишка во дворе, на стене остались потом кровавые лишаи от Катькиных соплей, а морда самой Катьки сделалась белой, как у клоуна, а ещё Снегурочка Два, наверное, била бы Катьку головой, выдёргивая её в воздух руками, мне рассказывали, что так бьют детей в Индокитае, но я не очень-то верил, что индокитайцы до такого дошли, а вот Снегурочка Два наверняка бы дошла, по глазам видно было. Одним словом, поставил Дед Мороз Катьку на стул и возился с ней, а я тем временем глядел на Снегурочку Два, на застывшие глаза её, на нос, на капельки пота, проступившие по лицу, как по куску сыра, глядел я на неё, да так долго, что уже начал думать: а не нашёл ли я, сам-то. И тут вдруг заметил, что Снегурочка Два очень похожа на Снегурочку Один, ну прямо одно лицо, ну просто она и есть. Посмотрел на Снегурочку Один, а та — вылитая Снегурочка Два, и не понять, то ли они близнецы, то ли лицами поменялись. Присмотревшись, я понял, что и правда — поменялись. Значит, никакой я Снегурочки Два не нашёл, попробуй найди её такую. Тут кто-то погасил свет и ёлку зажгли, вообще стало ничего не разобрать, кроме этих, которые с Дедом Морозом пришли, всегда меня интересовало, кто они и зачем повсюду за ним шатаются. К примеру, на диване сидела сухонькая женщина в чёрной шали с острыми чертами немолодого лица, сама она сидела спокойно, а глаза у неё ох как бегали. А рядом сидел мужчина, небритый, взъерошенный, чумной какой-то, ёрзал постоянно, прямо таки не мог себе места найти. Вот чего они припёрлись, скажите на милость? Лезть к ним я не хотел, признаться, было как-то муторно. Пока я их разглядывал, нелюдей этих, тут Катька вдруг как взвизгнет! Будто в тишине кто-то молнию на сумке резко рванул. Понял я: это Дед Мороз её ухватил, мучить начал. Катька надо сказать никогда не кричала от боли, только от радости, а от боли она взвизгивала, живо так, даже задорно, а если уж совсем ей было мучительно и страшно — тогда пищала, как загнанный в угол мышонок, вот я уже рассказывал, как она пищала, когда я её под кроватью палкой от швабры тыкал, ведь там была безысходность: деваться ей было некуда, а я всё тыкал, тыкал, и Катька понимала, что я не устану, не пожалею и затычу её насмерть. Однако теперь я в полумраке никак не мог разобрать, что же Дед Мороз такое Катьке сделал, ущипнул, что ли? Смотрю — задёргалась она, ногами запиналась, и сразу начала пищать, тоненько, жалобно, понятно стало, что ей очень страшно и уже не до мягкой белой бороды. Бросился я ей на помощь, а Снегурочка Два, которая теперь вместо Снегурочки Один была, ухватила меня за руку, в сторону рванула и повалила с ног, и сама на меня упала. Прижала к паркету, лицом к лицу придвинулась и шипит, словно пар из-под крышки выходит. Тут мне стало не по себе. Одна мысль у меня была в голове: что она ядовитая, Снегурочка Два. А Снегурочка Один пошла по комнате с клубком синих ниток, нехорошо пошла, неправильно, какими-то рывками, как будто переносилась иногда просто без ног, или это была игра света и тьмы, а сидевшие на диване мужчина и женщина завыли, негромко, хрипло, как больные собаки. Я руки поднимаю — они неживые, еле их и видно, и не чувствую я, куда они движутся, взял Снегурочку Два за волосы, Катькиного писка больше терпеть не мог, такой он был острый, отворачиваю от себя лицо Снегурочье, и замечаю: вот оно, там, под волосами, на затылке, шито всё, шито синими нитками. Воздуха не стало, я задыхался, только одно знал: главное — помнить, главное — не забыть про нитки, вот зачем они им нужны были, они без них жить не могут, это скрепляющая сила, о нитках нельзя забывать, так я помнил и её с себя свалил, гадину, а Дед Мороз Катьку на столе рвал, она лежала перед ним, тряслась вся, бедная, платьице уже разодрано, крови много, или это красные лампочки на ёлке так светили, а он её рвал, царапал, драл, как кот, а те, на диване, выли, тут я на него бросился, напрыгнул сзади, в воротник морковного пальто вцепился, и у него на затылке, конечно, нитки были, я — за них, а он как заревёт, глухо так и страшно, так ревут мертвецы ноябрьскими ночами, от вечной своей боли, вырвал я нитки, он и упал подо мной, словно дерево, я на него повалился, и всё затихло, то есть те, на диване, затихли, перестали выть, не стало им больше мочи, или такая наступила боль, что её уже не извоешь. Кто-то побежал к дверям, мелко семеня, как заводной, но завод раньше кончился, осел, заскрёб по паркету у книжного шкафа, Дед Мороз же лежал неподвижно, как бревно, Снегурочки тоже лежали на полу, обе, то одна, то другая, я уже начал понимать, какие они, их обеих нельзя было увидеть одновременно, только по очереди, а Катька зашевелилась на столе, в разорванном праздничном платьице, которое ей мама купила, а она так мечтала его надеть, исцарапанная Дедом Морозом, зашевелилась она на столе, и тут я заметил, что у меня на рубашке — кровь, Снегурочка чем-то кожу попрокалывала, сволочь, а она же ядовитая, вспомнил я, и Дед Мороз ядовитый, недаром у него пальто такое красное, и мы с Катькой теперь отравленные, и скоро умрём. От страха я задрожал, кругом мрак, трупы валяются, скоро умрёшь, только мужчина и женщина на диване сидят парой, и в тишине, когда слышно было, как за горой застучал пустой, идущий сквозь ночь в парк, трамвай, женщина сказала:
      — Возьми синие нитки. Зашей кожу.
      — Зашей кожу, — хрипло повторил мужчина. — Сам станешь дед.

Гниды

      Папа так ударил ногой в дверь, что одна из створок вырвалась из петли, на ней раскололось стекло, упало на паркет и хрустнуло смертельными трещинами. Аня затряслась в шкафу. Она крепко вцепилась себе руками в плечи, чтобы не трястись, но не могла, тело всё равно дрожало, мелко-мелко билось в стенку шкафа, Аня уже вся взмокла, каким-то противным, липким потом. После удара в дверь несколько секунд было совсем тихо, потом грохнула об пол ваза, она шмякнулась с сухим треском и разлетелась на куски. Аню чуть не вырвало. В туалете за стеной завыла мать, тоскливо, как отравленная собака, которую привязали к дереву где-нибудь в лесу, а сами ушли, чтобы не видеть, как она будет дохнуть, ползать по земле и дохнуть. Сегодня мама выла как-то особенно жутко.
      — Анька? — хрипло спросил папа.
      Через замочную скважину дверки шкафа Аня видела, что папа не зажёг в комнате свет.
      — Анька, ты где?
      Аня уткнулась лицом в колени и затряслась пуще прежнего. Мать выла за стенами, лишь изредка прерываясь, чтобы набрать воздух. Он её уже надрал, поняла Аня. Он её надрал, но ему этого мало.
      — Анька, — обиженно прохрипел папа. — Не прячься.
      Казалось, его удивляло, что она прячется. А ведь она всегда пряталась, когда он начинал драть маму. Но теперь он её найдёт. Недаром он разбил дверь. Он знает, что она тут.
      — Анька! — трубно взревел папа. — Иди ко мне, падло!
      Аня заползла поглубже в заросли одежды. Она услышала, что отец включил телевизор, как всегда, погромче, и пошёл к шкафу. Мама за стеной вдруг перестала выть. Аня вся сжалась и слушала тяжёлые, неспешные шаги отца, который приближался, неотвратимо, как катящийся с горы камень. По телевизору передавали какой-то фильм, папа всегда включал погромче телевизор, потому что Аня могла очень слышно кричать. Тело отца с силой навалилось на закрытый шкаф, так, что захрустели переборки.
      — Ворообушеек! — гадко прогудел он, сложив губы трубкой и подражая воздуху, гуляющему в вентиляционных дырах. — Ворообушеек!
      Он тихонько постучал по дверце шкафа. Аня сидела не дыша.
      — Где наш маленький воробушек? — сам себя спросил папа, ёрзая по поверхности шкафа. — Где же наш воробушек? Тут, — он опять застучал в дверцу. — Тут наш воробушек. Лучше будет, если ты ответишь папе. Где наш воробушек?
      — Тут, — еле слышно отозвалась Аня.
      — Ага. Тут, в коробочке. Неужели тут? Что-то не слышно.
      — Чирик, — тихонько выдавила из себя Аня.
      — А, теперь слышу, — сыто прохрипел папа.
      Дверца шкафа заскрипела, отворяясь. Аня прижала пятки к попе и закрыла руками лицо. Над её головой зашуршала одежда.
      — Ишь, куда забралась, — хрипло шепнул отец. — Знаешь, что будет больно. Папа надерёт.
      — Не надо, — слабо попросила Аня. Она, впрочем, знала, что просить бесполезно.
      — Разве воробушки разговаривают? — вдруг зло гаркнул отец. — Я спрашиваю! — заорал он из платяной чащи.
      — Чирик! — пискнула Аня, еле сдерживая слёзы. Она знала, что плакать нельзя, это хуже всего. — Чирик, чирик.
      Откуда-то сверху влезла сильная рука отца и нащупала Анину голову.
      — Ага. Вот мы где.
      Ладонь отца провела по рукам, которыми Аня закрывала себе лицо, по сведённым плечам девочки, залезла на спину, разворачивая волосы, потом вернулась и согнутым пальцем скользнула по Аниной шее, вверх, повторяя линию до уха. Внезапно, ухватив Аню за щиколотку, рука потащила её вверх.
      — Ай, папочка, не надо! Не надо, не надо, папочка, миленький! — заголосила Аня, упираясь изо всех сил и пытаясь вырваться, но отец держал мёртвой хваткой. Он вытащил её из шкафа и бросил на пол, Аня больно стукнулась коленками, но что могла значить эта боль по сравнению с тем, что её ожидало, ведь Аня знала, что папа будет её драть, потому и вопила, и плакала, и дёргалась у него в руке. — Не надо, пожалуйста, не надо, папочка, не надо!
      — Что не надо? — гадливо спросил отец, нагибаясь над упавшей Аней и запуская ей вторую пятерню поглубже в волосы.
      — Драть, — упавшим голосом пролепетала Аня. — Пожалуйста, не надо драть.
      — А ты ж не слушаешься! — с хитрецой заметил отец. — Я тебя звал — ты не пришла.
      — Я боялась, папочка, я боялась, — жалобно заскулила Аня.
      — Ага, — крякнул отец, подтаскивая её за шиворот к тахте. — Боялась. Ясно. А теперь снимай тряпки.
      — Папочка…
      — Снимай тряпки, падло! — заорал отец, так громко, что Ане забило уши. — А то изорву!
      Аня неожиданно вывернулась и попыталась укусить отца за пальцы, но он вовремя одёрнул руку и ударил девочку локтем в лицо. Аня замертво упала на пол.
      — Кусаться? — ехидно спросил отец. — Я тебе покусаюсь. Я тебя сам так покусаю, что сдохнешь. Так и запомни: сдохнешь!
      Аня запомнила. Если отец обещал сделать что-нибудь плохое, то всегда потом делал.
      — А где мама? — спросила Аня, расстёгивая платье и посасывая разбившуюся изнутри о зубы губу.
      — Мама скоро придёт.
      Раздевшись, Аня бережно сложила платье на стуле, потому что за неопрятность отец мог её добавочно побить, и влезла на тахту. Теперь она стояла на пёстром покрывале в одних трусиках.
      — Ну, чего стала? — спросил отец. — Пляши!
      Аня стала плясать.
      — А что такая мрачная? — рявкнул отец, который уже уселся в кресло и закинул ногу за ногу.
      Аня стала улыбаться.
      — И руками делай.
      Аня стала поворачиваться и делать руками всякие фигуры. Она и до того их делала, но мало. Она танцевала и поворачивалась, хотя ей до сих пол никак не удавалось унять дрожь в ногах. Обычно папа ставил ещё на проигрывателе пластинку, но теперь не поставил, а без музыки танцевать было трудно, тем более, что мешал телевизор, там как раз задолбили миномёты: фильм был про Великую Отечественную войну. Неожиданно в комнату вошла мама. Она была бледная, как смерть.
      — Филипп, — сказала она с порога. — Меня тошнит.
      Папа перестал улыбаться. Какое-то время они молча смотрели, как Аня старательно пляшет на тахте.
      — Зачем ты вазу разбил? — спросила мать.
      — Посмотри, она хорошо пляшет, — глухо сказал отец.
      — Всё к чёрту, Филипп. У меня в животе словно котёл с землёй. Мне всё осточертело.
      Отец поморщился. Аня перестала плясать и отёрла выступивший на лбу пот.
      — Погляди на неё, Катя. Погляди, как таращится, будто муха.
      — Всё к чёрту, Филипп, — мать села на стул, ударившись локтями в расставленные колени и бессильно уронила голову. Волосы свесились перед ней. — Я не могу уже на всё это смотреть.
      Аня заплакала. Теперь уже можно было плакать.
      — Да заткнись ты, вонючка, — устало произнёс отец.
      Аня села на тахту, отвернувшись к стене и стала плакать в руки, без голоса.
      — Выключи это дерьмо, — тихо попросила мать.
      Отец встал и выключил телевизор.
      — Зачем ты разбил вазу, дерьмо, — без выражения сказала мать. — Она была дорогая.
      — Да, — угрюмо согласился папа. — Я — дерьмо.
      — Ты всегда был дерьмом. Всегда был и остаёшься дерьмом, — мрачно произнесла мать. — Аня, ты не пойдёшь завтра в школу. Завтра мы поедем на кладбище, к Наташе.
      — Катя, ну зачем, — застонал папа. — Мы же были там на прошлой неделе.
      — Заткнись, дерьмо. Ей мало, — в голосе мамы послышалось тошнотворное отвращение. — Она лазит ко мне каждую ночь. Сядет на край кровати и гладит лицо. Ручки у неё такие ледяные.
      — Катенька, замолчи, — тихо застонал папа.
      — Каждую ночь, — тупо повторила мать. — Она вонючая, холодная.
      Папа сел в кресло, потому что не мог больше стоять.
      — После того, как она приходит, меня тошнит, — сказала мама. — Мне тошно смотреть на всё вокруг, особенно на тебя, Филипп. На твою свиную рожу. А ты ещё выкамариваешь. Унитаз опять сегодня был грязный. Кому ты это оставил? Ты всё должен сжирать, всё! Ясно тебе?
      — Оно жидкое было, Катя, стекало.
      — Стекало? Тряпкой собери. Ты же говноед, а не я. Что я могу поделать, если у меня расстройство кишок?
      Папа слез с кресла и лёг на пол, потому что не мог больше сидеть.
      — А отчего у меня расстройство кишок? — продолжала мама.
      — От моей свиной рожи, — глухо ответил папа, медленно сгибаясь в животе.
      — Верно, Филипп, — подтвердила мама. — От твоей свиной рожи.
      Аня тем временем перестала плакать и снова стала одеваться, потому что ей было холодно. Одевшись, она подошла к окну, переступив через вытянутую по полу руку отца. Погода была пасмурной, во дворе кругом блестели лужи.
      — А ещё я сегодня утром слышала, как кто-то воду сливал, — сказала мать. — А, Филипп? Ты сливал?
      — Это не я, — испуганно промямлил отец. — Это, наверное, Анька.
      — Анька? — подозрительно спросила мать.
      — Да мама, это я писать ходила.
      — Врёшь, — пусто сказала мать. — Он тебя запугивает, я знаю.
      — Нет, Катенька, нет! — захрипел отец, дёрнувшись на полу. — Я ел, я не смывал!
      — Гнида, — отчётливо произнесла мать. — Гнида ленивая. А ты, Анька — маленькая, трусливая гнидка. Мне за вас одной перед вонючей Наташкой отвечать. Мне одной отвечать.
      Аня дохнула на холодное стекло и нарисовала на нём пальцем крестик. Завтра они поедут на кладбище, и она станет на Наташкину могилу. Наташка там, в земле, станет скрестись, рыть гнилое дерево ногтями. Каждую ночь она приходит и просит у Ани одно и тоже. Плачет, катается по ковру. «Ну скаажи», — мысленно перекривляла Аня Наташку, — «только скаажи, что ты меня лююбишь. Ну я тебя оочень прошу». Нет, Аня никогда ей такого не скажет. Никогда.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5