Самая любовь его ко сну проистекала, вероятно, из необыкновенного, ничем невозмутимого хладнокровия. Добросовестно оглядываясь вокруг себя в поисках повода для волнений, Обрюта не находил таковых и потому – если обстоятельства того требовали – спал. А ночь, безусловно, самое требовательное и несомненное из обстоятельств. Когда же обстоятельства требовали иного, он действовал. И тут к чести Обрюты можно заметить, что он безропотно признавал Юлия за обстоятельство, за одно из возможных, не последних по важности обстоятельств.
Без лишних споров он согласился с предложением мальчика не тревожить караул, высек огонь и стал собираться. Прежде всего, разыскал шляпу – плоскую и широкую, с обвислыми мятыми полями, препоясался мечом, примечательной особенностью которого являлась большая, в три или четыре перехвата рукоять при довольно-таки коротком, хотя и тяжелом лезвии. Меч удивительно подходил своему коренастому, плотному хозяину, малому основательному и хваткому.
– Щит брать? – спросил Обрюта, утирая ладонью щекастое, гладкое лицо.
– Не надо, я думаю, – не очень уверенно отвечал Юлий. Найдется ли, в самом деле, такой щит, чтобы отгородиться от обольстительных голосов воркующей в башне нечисти?
– Я тоже думаю, что не надо, – легко согласился Обрюта, имея в виду при этом свои собственные соображения, которые, однако, держал при себе, так же, как княжич держал при себе свои.
Они оставили свечу внизу, на последней ступеньке лестницы и, тихонько отомкнув запоры, покинули дом. На улице была иная тишина, не та, что в комнатах – просторная тишина. Торжественно, тихо и холодно. В слегка промороженном небе белела заиндевелая луна. Среди каменных теснин вокруг зияли колодцы и провалы света.
Немо и глухо стояла залитая призрачным зеленоватым сиянием дверь. Она не поддалась ни осторожным подергиваниям, ни крепкому напору плеча. За плотно сплоченными досками не различались даже обрывки звуков, те лопочущие нечто невразумительное голоса, что мнились Юлию, когда, затаив дыхание, он сидел на подоконнике своей комнаты.
– Стучать? Ломать будем? Как? – спросил Обрюта, не особенно таясь.
– Надо бы подождать, – с некоторым сомнением прошептал Юлий.
– Лады! – отозвался покладистый малый.
За поперечным выступом крепостной стены легко могли поместиться два не притязающие на удобства соглядатая. Здесь они и устроились, невидимые и укрытые; единственный вход в башню в десяти или двадцати шагах освещала луна.
Прошло уже немало времени, а ничего не происходило. Юлий ерзал, часто выглядывал из-за выступа и, наконец, после нескольких попыток выведать мнение Обрюты решился высказать собственные соображения.
– Вот что, княжич, – шепотом возразил Обрюта, – если мы с вами в засаде, то давайте помолчим. А если мы не в засаде, то пойдемте без лишних разговоров спать.
Не известно по какой причине столь разумная постановка вопроса показалась Юлию обидной, он умолк. Ни слова не произнес он, когда четверть часа спустя Обрюта, не вступая в объяснения, присел на корточки, привалившись спиной к стене. А потом не слишком-то осторожно засопел.
Оказалось – спит.
Обида и возмутившаяся гордость заставили Юлия сдержаться. С мстительным даже чувством он принял решение не трогать Обрюту, пока самый ход событий не пробудит отступника. Мальчик остался один, прислушиваясь и приглядываясь за двоих.
Луна над коньками крыш показывала второй час ночи. Беззвучно махая крыльями, скользнула тупоголовая птица. То исчезала она в темноте – мазнувший по звездам комок тени, то снова обнаруживала себя против блеклого месяца, и вот – пропала последний раз и не объявилась.
На другом конце крепости далекими голосами перекликались часовые и смолкали. Тишина полнилась призрачными шелестами, вздохами… обрывками чьих-то мыслей. Не самые даже звуки – тени где-то пребывающих звуков. Тени бесплотных существ обозначали себя в переулке… тени легких босых шагов ускользали от постижения. И слух, и зрение плохо повиновались Юлию, он должен был закрывать глаза, чтобы разобраться в чувствах…
– Вставайте, княжич! Полно вам спать! – От первого же толчка Юлий вскочил, но поздно – ночи уже не застал, она миновала безвозвратно! Алеющий на востоке день, раздавшийся купол неба высветил каменные теснины обморочной, обманчивой мглой. Синие и красные цвета Обрютовой куртки представлялись оттенками серого, а дверь в Блудницу… Грязное темное дерево и ржавое железо.
– Не лучше ли дома спать? – бурчал Обрюта. – Вот, княжич, вы весь дрожите. Что хорошего-то, на камнях? Роса.
Отвратительная заботливость Обрюты, вовсе не помышлявшего о собственной вине, заставила Юлия замкнуться, он не стал упрекать Обрюту и сам не оправдывался.
Однако это было не просто: Юлий крепился, чтобы и словом не обмолвиться о ночном предприятии, помалкивал и Обрюта. То было неравное состязание: Юлий мучался, Обрюта по обыкновению не видел для себя неудобств в сколь угодно продолжительном молчании – хоть ты и вовсе рта не раскрывай. Не большой он был охотник до разговоров.
Раздумывая, как распорядиться неожиданно обретенной, такой хлопотливой тайной, Юлий склонялся теперь к тому, чтобы исключить из дела Обрюту – по совокупности причин, в которых не стоило и разбираться; мысли Юлия обратились к Громолу. Душевная щедрость и великодушие побуждали Юлия поделиться тайной со старшим братом, но присутствовал тут, к прискорбию! и корыстный расчет. Имелось у Юлия предположение, что жутковатая возня в Блуднице это уже нечто такое, чем не стыдно похвастать.
* * *
Покои наследника престола, двух и трехэтажная пристройка, примыкали к великокняжеским палатам, но главным своим входом смотрели не на дворцовую площадь, а на маленький солнечный дворик, где умещались несколько розовых кустов и огромный ясень, поднимавшийся раскидистой вершиной не многим ниже дворцовых башен и шпилей; оголенные корни дерева дыбили древнюю мостовую.
Покои эти по заведенному в незапамятные времена порядку принадлежали наследникам рода Шереметов, а ясень напротив покоев – вон еще когда! – посадил Лжеакинф, утопленный впоследствии в возрасте шести лет в ведре с патокой. Разоблаченный похититель престола, пытавшийся подменить собой подлинного Акинфа, захлебнулся избытком сладости, к которой имел губительное пристрастие; зеленое деревце осталось. Хотя нельзя исключить, что посаженный Лжеакинфом ясень оказался бы на поверку Лжеясенем, вздумай только кто-нибудь провести настоящее, нелицеприятное расследование. За давностью лет однако вопрос этот был забыт, никто не решался ставить его в такой плоскости. Неудобно было бы признать, что разоблаченный ясень какое уже поколение – века! – осеняет колыбель Шереметов своими подложными листьями и притворной кроной.
Под этой-то не весьма достоверной сенью обитал ныне наследник престола Громол. Юлий бывал здесь редко, смущали его, однако, не свойства сомнительного ясеня, а осязательные, близлежащие обстоятельства. Покои, десятка два бестолково устроенных комнат, полнились челядью и праздными молодыми людьми неопределенного назначения. Эти развязные юнцы с вихлявыми голосами – всегда смолкавшими, едва подходил Юлий, – как раз-то и делали посещение Громоловых покоев испытанием. Еще одно неудобство того же рода составляла стража. Скучающие ратники у крыльца беззастенчиво глазели на княжича и, понятно же, не могли не замечать грубо заштопанных Обрютой чулок. Ратники располагали достаточным досугом, чтобы внимательнейшим образом изучить торчащие из слишком коротких рукавов запястья мальчика, а что себе думали, при себе и держали, не высказывая никаких суждений – ни дозволенных, ни крамольных.
К тому же повторные испытания и неприятности ничему не учили Юлия. Высокомерные взгляды закованных в латы верзил неизменно обращали Юлиевы мысли к развязавшимся подвязкам и спущенному чулку, он вспоминал тут прохудившиеся колени штанов, и поскольку с коленями ничего уже нельзя было поделать, по-рачьи втягивал усыпанные цыпками пясти в рукава. И, окостенев телом, кое-как, спотыкаясь, достигал крыльца. И неизменно, миновав подверженный взглядам часовых дворик, он забывал подтянуть чулок – до следующего раза. Никого ведь, в сущности, в целом Вышгороде, кроме часовых у покоев Громола, не занимало, как Юлий одет, что он ест, из каких таких вздорных книг черпает свои жизненные представления, и что вообще себе думает о загадках мироздания. Бдительное внимание часовых, однако, нисколько Юлия не радовало.
Но тайна Блудницы – это другое дело. Тайна давала Юлию ощущение значительности, которой ему так не хватало в безмолвных отношениях с верзилами у Громолова крыльца, и он рассчитывал пройти испытание безболезненно.
Так оно и вышло. Стража едва глянула. Это были малознакомые, может быть, и вовсе новые парни; бердыши они составили к стене, а сами метали кости на нижней ступени крыльца. Бочком пробираясь за спиной у рыжего, Юлий нечаянно его потревожил, и рыжий, придержав руку с зажатыми в кулаке костями, сердито буркнул:
– Полегче, малой! И – да! – Он оглянулся, охваченный внезапным подозрением: – Вот что, еще раз сюда сунешься – башку оторву. Черным ходом, понял?! Больше предупреждать не буду!
Товарищ его, более миролюбивый или более нетерпеливый, толкнул рыжего под локоть:
– Кидай!
Что касается «малого», то тут, понятно, имелся в виду непритязательный Юлиев рост; и насчет «башки» неясностей как будто не оставалось. А вот указание на черный ход представлялось Юлию не слишком вразумительным, поскольку никакого черного входа у покоев наследника престола вообще не имелось: столовая Громола соединялась крытым переходом с большой кухней дворца и только-то. Юлий постоял, ожидая дополнительных разъяснений, и поскольку таковых не последовало, почел за благо удалиться. На душе было скверно. Юлий понимал, что в следующий раз, распознав ошибку, рыжий будет ужасно мучаться. Будущие мучения рыжего и свое ответное будущее смущение портили Юлию жизнь уже сейчас.
Покрытая сбившимся ковром мраморная лестница привела его наверх, где было пусто во всей череде видимых насквозь комнат. В обманчивом безлюдье разносился крепкий жеребячий гогот, различались и человеческие слова. Направо от входа сразу за лестницей валялся на недавно обитой шелком, но продранной скамье долговязый слуга в белых чулках. Он поспешно вскочил, с неприятным изумлением обнаружив Юлия, и как бы себе в оправдание пояснил:
– Братец ваш, великий государь княжич Громол, почивают. – И показал туда, где жеребячились несдержанные, ломающиеся голоса. Вслед за тем, устыдившись, должно быть, несообразности сказанного, слуга явственно покраснел.
Юлий, страдая за чужую ложь, тоже покраснел, они испуганно разбежались глазами. Спохватившись, слуга суетливо нырнул под скамью, откуда извлек вместе с облаком пыли иссохшую в жестоком безводье, закоченелую тряпку и с этим орудием чистоты накинулся на толстый пук страусовых перьев, которые торчали из ушастого шлема на стене. Потряся перьями, он взялся за подвешенный ниже круглый щит и впоследствии, возможно, простер свое усердие и на другие предметы обстановки, о чем Юлий уже не имел возможности судить по личным впечатлениям.
Принюхиваясь к стойкому запаху псины, он двинулся чередою запустелых комнат, где валялись в самых неожиданных сочетаниях стаканы, плети, мячи, прорванный, сплошь истыканный каким-то треугольным острием и съежившийся от этого издевательства барабан. Высокие окна необыкновенно чистого и гладкого стекла, полуприкрытые небрежно спущенными или наоборот кое-как поднятыми занавесями, впускали в комнаты потоки солнца, которое сообщало этому застарелому беспорядку вид легкомысленный и радужный. Разнобой голосов в дальнем конце покоев указывал Юлию путь, он перестал озираться, как вдруг напомнил о себе оставшийся в сенях слуга:
– Госс-сударь!… – громко прошипел он и больше того не успел, хотя и взмахнул предостерегающе тряпкой, когда Юлий оглянулся. С другого бока рявкнуло чудище – до нутра пронизывающий рык, что-то жуткое ринулось на Юлия, он шарахнулся, задохнувшись, и пережил собственную гибель прежде, чем уразумел случившееся: огромный лев вздыбился, заслонив собой одверье…
И почему-то оставил Юлия невредимым на расстоянии вытянутой руки от резанувших воздух когтей, от вздернутой, запрокинутой пасти, извергающей слюну, рев и зловоние.
Сердце неслось скачками.
Толстый ременный ошейник и железная цепь удерживали бешенство зверя на пороге смежной комнаты, лев вскинулся на задние лапы, повторяя свое собственное изображение на десятках владетельских гербов.
Впереди в конце сквозного ряда комнат высыпали люди Громола. Опознав младшего княжича, они, как видно, смешались, не решились смеяться и примолкли. Слуга с тряпкой благоразумно исчез.
Сделав над собой усилие, чтобы оправиться, а это не просто было рядом с рыкающим львом – зверь метался, расхаживал лихорадочными шагами, волоча цепь и чего-то в комнате опрокидывая, – Юлий распрямил плечи. Однако недалеко он ушел навстречу двинувшимся к нему людям, как наступил на толстую палку с перекладиной – ходули, брошенные посреди прохода, – чудом избежал падения и проделал несколько шагов лётом, единым духом оказавшись между встречавших его юнцов. Во всяком случае, не нужно было этой пытки – томительно выдерживать себя под встречными взглядами! А там уж рукой подать до спальни Громола, где обнаружил он еще нескольких молодых людей, одетых так же, как эти – для гимнастических упражнений: облегающие штаны и короткие шнурованные курточки с широкими в плечах рукавами.
Все занавеси в спальне, просторном, в три огромных окна помещении, были подняты; та же разруха и безалаберность: игральные карты на ковре, заставленные объедками и опивками столы. А наследник престола Громол, одетый и в башмаках, закрывши голову подушкой, спал на едва разобранной кровати.
Юлий уж вообразил было, что Громол придуривается, но скоро должен был убедиться в обратном; так что следовало признать, что застигнутый в сенях слуга весьма основательно утверждал, что «почивают».
– Государь! – ничуть не понижая голоса, заговорил один из собравшихся для гимнастических упражнений юнцов. Он отделился от товарищей, неторопливо, с видимым удовольствием откинул за плечи длинные волосы и стал, скособочившись на манер танцевального коленца: руки кулаками в бока, всей тяжестью опирался на правую ногу, левую занес в сторону и уставил в пол пяткой. Помнится, это был младший сын владетеля Шебола. – Ваша милость, государь! Если вы возьмете на себя ответственность, мы попробуем разбудить наследника.
По правде говоря, Юлий предпочел бы удалиться и зайти к брату позднее, при более благоприятных обстоятельствах, но смалодушничал, купившись на такую очевидную уловку, как «ответственность». Он кивнул.
– Мы сделаем все, что в наших силах, – указав на одобрительно глядевших товарищей, продолжал владетельский сын. – Но и за вами, за вами тоже – да, доля участия. На вашу долю выпадет наиболее ответственная и опасная задача: сдернуть подушку.
Юлий кивнул, не находя слов. Должно быть, бледность и растерянность, запечатленные на его лице львиным рыком, еще не сошли и служили закономерным дополнением к спущенному чулку и обтрепанным обшлагам слишком коротких рукавов.
Откуда-то взялись музыканты, разобрали два гудка, трубу и барабан. Не тот, дырявый, что валялся в одной из комнат, а другой, поменьше, маленький ловкий барабан, оказавшийся в руках на удивление миловидной девушки в ладном, но довольно-таки скромном для столь блистательного общества платье. Владетельский сын Шеболов подал музыкантам знак, и Юлий уловил влажный, словно бы размягченный взгляд, который барабанщица бросила на юного вельможу.
Взгляд этот был ясен Юлию, как невзначай сорвавшееся признание; сердце его кольнула боль, ибо считанных мгновений хватило Юлию, чтобы осознать, как хороша и чиста девушка, и миновала богатая событиями эпоха, как Юлий ощутил неприязнь к Шеболову сыну. В ревности его, впрочем, не было ничего от соперничества, ибо – что говорить! – Шеболов сын и создан был для любви, так же, как милая, с чистым открытым лбом барабанщица создана, чтобы влюбиться… в это горделивое лицо со слегка взгорбленным носом. Тщательно ухоженные волосы юного вельможи, завитые мелкими кольцами, рассыпались по плечам, как небрежно брошенная груда драгоценностей.
Все это был только миг.
Музыканты взыграли, девушка застучала проворными пальцами в барабан и сразу же улыбнулась – такая девушка не могла не засветиться радостью при звуках задорного наигрыша, а Юлий… Ему ничего не оставалось, как сдернуть с головы брата подушку. Что он и сделал, благоразумно отстранившись от готовой брыкаться ноги.
Громол дернулся и застонал, переворачиваясь лицом в постель, зажал уши, но защититься от музыки уже, как видно, не мог.
Подстрекаемые Шеболовым сыном, музыканты ступили ближе. Трубач дудел, неестественно подрагивая щеками, гудочники споро наяривали смычками, в лицах застыло напряжение, которое можно было бы при случае счесть и улыбкой, и только барабанщица, проворно выстукивая звонкими кончиками пальцев во всем согласные лад и меру, оставалась сама собой. В прелестном лице ее, в полуулыбке было все то же ожидание счастья, не какого-то особенного, частного счастья, а счастья вообще – для всех и всегда. В барабанщице, кажется, не было и тени робости перед слишком большим для слабого человека миром, словно бы она обладала каким-то прочувственным тайным знанием, сообщавшим уверенность, что всякое зло, попав на солнечный свет, глухо заурчит и уползет прочь.
Вдруг Громол взрычал и подскочил, вызверившись, хватил подушку и, мгновенно обежав глазами музыкантов, миновал девушку, чтобы ляпнуть гудочника, – накрыл его вместе с прижатым к щеке гудком – жалобно тренькнула струна, и все стихло. Громол стоял в постели на коленях, дико озираясь.
Боже милостивый! Изможденное, желтое, с запавшими щеками лицо его, лихорадочный сухой блеск в глазах потрясли Юлия.
И никто-никто, ни один человек вокруг, роковой печати не видел. Гимнастические юнцы улыбались, можно было различить всё от угодливой, слегка пришибленной гримасы до наглой усмешки, не изменившей себе и под царственным гневом. Тут было все, кроме изумления и жалости, которые должна была бы вызвать постигшая наследника перемена. Никто как будто не видел ничего особенного, и даже барабанщица, чью чуткую душу постиг Юлий, не ужаснулась, а обиделась, потупила глаза и утихомирила барабан, плотно накрыв его раскинутыми врозь пальцами.
– Юлька! – довольно спокойно произнес Громол, воззрившись на младшего брата. – Тебя-то сюда какой черт принес?
– У меня дело, – сообщил Юлий, замявшись.
– Дело! – ухмыльнулся Громол, однако в насмешливой интонации проскальзывало и нечто ласковое. Снисходительное. Громол, отделяя Юльку от своих приспешников и подручников, всеми своими ухватками как будто свидетельствовал, что блажной братишка не подлежит ни гневу, ни чрезмерным насмешкам, что расположение наследника к младшему брату есть нечто неизменное, стоящее выше болезненных перемен и прихотей, за которые будут расплачиваться другие. – Дело! – повторил он, совсем смягчаясь. – Тогда полезай! – и прихлопнул по постели.
Громол сидел на смятом покрывале в одежде и в башмаках, но Юлий не считал возможным залазить в постель к брату, не снимая обуви. Он сунулся было расстегнуть пряжки и тут замешкал, вовремя припомнив, что пятки на обоих чулках продраны. Чтобы дыры не выглядывали поверх задников, Юлий спускал носки чулок вниз и закладывал их под след, последовательно по мере разрастания, перетягивая дыру все ниже и ниже. Эта хитроумная уловка позволяла ему избегать каких бы то ни было забот, связанных с прохудившимися чулками; но кто же в здравом рассудке мог предвидеть нынешнее стечение обстоятельств?
Юная барабанщица смотрела особенным, внимательным взглядом, значения которого он разобрать не мог и стал краснеть.
– Только это тайна! – жалобно прошептал Юлий, обращаясь к брату за помощью; опустившись на колено, он стоял у подножия кровати, не разгибаясь.
– Господа! – живо откликнулся Громол. – У Юльки тайна! Большая и страшная! Прошу всех выйти! Убирайтесь, говорю, к чертовой матери! Речь идет не более и не менее, как о государственной тайне! – Тут уж Громол прыснул.
Когда народ вышел, сдержанно ухмыляясь, Юлий забрался в постель к брату. Печать недоброй перемены проступала столь явственно, что Юлий стеснялся смотреть в лицо Громолу и блудливо отводил глаза, опасаясь выдать обуревающие его сомнения, жалость и тревогу. Странные эти ужимки не укрылись от наследника.
– Знаешь, что про тебя говорят, Юлька? – снова развеселился он. Юлий подозревал, что ничего особенно хорошего не говорят, но промолчал, не стал делиться своими предположениями. Однако и Громол, надо отдать должное, опустил этот предмет вовсе и, еще раз переменившись, воскликнул с чувством: – Братишка! – В глазах его заблестели так поразившие Юлия слезы. Он кинулся тискать младшего брата, потянул к себе, обнял, толкнул в плечо, принялся пихать и терзать – вполне ощутимо.
– Ах ты, боже ж мой! – повторял он, задыхаясь. – Братишка! Почему ты меня забросил? Ты нигде не бываешь… тебя никто не знает. Я эту дурь из тебя выбью – да! – И действительно, пребольно Юлия колотил. – Я сделаю еще из тебя настоящего молодца, ты у меня с рогатиной на кабана пойдешь! Послушай, да ты в лапту-то играть умеешь, а?
– Умею, – едва вякнул Юлий и снова был смят всесокрушающим порывом братской нежности.
– Вот то-то и оно! То-то! Да! Я тебя заставлю! Прыгать-то через веревочку заставлю – да! Слушай, когда я возьму власть, велю посжигать книги.
– О-о! – только и выдавил из себя полузадушенный неистовыми объятиями Юлий. Громол же, не запинаясь, мчался и дальше – напролом через пень-колоду.
– Во всем этом чертовом государстве книги позапрещаю, если только ты сейчас же, сейчас же, слышишь? сейчас же не поклянешься что…
– Что?
– Что ты меня любишь! Сейчас же, слышишь! Клянись! – Громол отстранился, он тяжело дышал, глаза безумно сверкали.
– Люблю, – пролепетал Юлий.
– Нет, не так, я требую клятвы!
Но Юлий молчал, не желая поддаваться насилию. И скоро Громол почувствовал, что братишка «уперся», теперь уж с ним ничего нельзя было сделать. Громол слишком хорошо это знал: уперся, значит уперся. Он не стал продолжать, а поскучнел лицом и когда миновалась лихорадка, особенно явственно проступили признаки болезненного истощения: запали щеки. С острым уколом жалости Юлий приметил сизые тени под глазами, напоминавшие даже синяки.
– Ну, так чего ты притащился? – враждебно осведомился Громол.
То, с чем Юлий «притащился», казалось ему уже не столь важным, как синяки под глазами брата, но он не решился спрашивать о важном, очень хорошо, по старому опыту зная, что нарвется на грубость.
– Я ведь возле Блудницы живу, – начал Юлий.
– Ну? – несколько насторожился Громол, потянул смятое покрывало на колени. Юлий опустил глаза: тяжело было видеть это измученное и словно чужое лицо.
– Окна там всегда закрыты, столько лет. Ставнями закрыты.
– Ну.
– Ну так там теперь кто-то поселился – честное слово. Там кто-то теперь живет… по ночам то есть. А не днем.
– Почему ты думаешь?
Юлий рассказал почему. Громол слушал молча и ни разу не перебил, лицо его потемнело еще больше.
– Это очень важно, – сказал он, наконец, и Юлий сразу почувствовал облегчение оттого, что тайна его была признана.
– Ты кому говорил? – спросил еще Громол, раздумывая.
– Никому.
– Ну и молодец. Не стоит, никому не говори. Вот что: я сам Блудницей займусь… Вместе с тобой, – поправился он, приметив, как обеспокоено ерзнул Юлий. Он опустил глаза, провел пальцем по полуоткрытым губам.
– Вот что… Я достану ключ, без огласки, и мы с тобой вдвоем…
«Вдвоем!» – мысленно подпрыгнул Юлий.
– …Как-нибудь башню осмотрим. Ну, а там видно будет.
Конечно, Юлий согласился бы и с менее разумным замыслом, а против этого и вовсе нельзя было возразить.
– И вот что, Юлька, ты славный парнишка… И ты мой брат!
– Да.
– Ты княжич из рода Шереметов! Черт побери, Юлька, ты ведь Шеремет!
Юлий безмолвно согласился и с этим.
– Ты меня позоришь!
– М-да? – подавился Юлий.
– И я этого терпеть не намерен. Ты должен развлекаться. Всякий княжич из рода Шереметов, всякий Шеремет, черт побери, обязан развлекаться! Всякий человек в государстве имеет свои обязанности – обязанность князей развлекаться. Все государевы родственники, дальние свойственники – развлекаться. Кто не развлекается, внушает подозрения. Когда я возьму власть, издам указ, что все князья, княжата, княжичи, княгини и княжны, которые не развлекаются, будут лишены головы. Если ты не развлекаешься, на что тебе все это: глаза, уши, рот, язык?
– М-да, – пробормотал Юлий, не совсем твердо уверенный, что Громол шутит.
– Послезавтра, крайний срок, в пятницу я велю устроить для тебя праздник. Нарочно для тебя. Самое блестящее общество. Шеболова сына Зерзеня поставлю распорядителем.
– Да? – ужаснулся Юлий.
Возможно, он побледнел. Что-то такое изобразилось в его лице, что заставило Громола всмотреться особенно пристально.
– И только попробуй улизнуть! – проницательно заметил он.
Юлий молчал, не отрицая замысла.
– На десять дней, чтобы прочувствовал, чтобы проняло. В поле. Под шатрами, – безжалостно продолжал Громол, испытывая удовольствие от Юлиевых мучений. – Конница. Песельники. Пляски до утра. Веселье до упаду. Игрища. Лицедейство. Шуточное побоище в ближайшей деревне. Шуточные пожары. Шуточные похороны не шуточно пострадавших. Шуточное покаяние. Кощунство. Вот так: в довершение всего устроим для тебя какое никакое кощунство. На первый раз хватит и этого.
Юлий «уперся». Громол узнал это по выражению лица, отчужденному и замкнутому.
– Ну так что, будешь развлекаться? – спросил он, опять меняясь.
– Не буду, – отвечал Юлий, чтобы не вводить брата в заблуждение, и потупил взор, избегая всякого намека на вызов.
– Что же мне тебя на коленях просить?
Юлий молчал.
– Знаешь, как укрощают зверей царственной породы? – сказал Громол немного погодя.
Юлий молчал.
– Ну так узнаешь! – недобро пообещал Громол.
Юлий, устроившись на краешке кровати, не переменил положения и после того, как Громол его оставил и, выглянув в смежную комнату, где бездельничала придворная шатия, кликнул человека. Человек оказался длинным нескладным парнем с на удивление маленькой головой и несуразными конечностями. Смутно угадывая свое особенное предназначение, парень, выряженный, разумеется, в гимнастические штаны и курточку, неловко переминался и помаргивал, бесцельно трогал жалкие, обозначенные только темной полоской над губой усики.
– Где плеть, Ширяй? – резко спросил Громол, и Ширяй вздрогнул, словно взбодрился – искать.
Плеть валялась на виду и прежде еще, чем Ширяй успел в полной мере выказать свое усердие в поисках, Громол подобрал ее с ковра, крутанул, пробуя руку, и прищелкнул ременным хвостом по полу.
– Становись-ка ты, голубь, козлом! – велел он Ширяю без лишних предисловий.
Привычный к любым гимнастическим упражнениям, этого простого приглашения Ширяй все же не понял, уразуметь не мог, как это понимать – козлом. Большего Ширяй, впрочем, себе не позволял: только не понимать. Он глядел округлившимися глазами с такой тоской, словно спасение свое полагал лишь в одном: вымолить себе высочайшее дозволение не понимать и дальше. Теперь и всегда. До скончания века. Не понимать никогда, если будет на то дозволение. Однако Громол вовсе не обращал внимания на трепещущую в знак покорности жертву, он не сводил глаз с Юлия, а тот, не видя уже возможности уклониться от вызова, отвечал таким же неподвижным, немигающим взором. «Но-но, – говорил один, – осторожней!» – «Угу!» – преспокойно ответствовал другой. Так они препирались взглядами, а вслух, зловеще растягивая слова, Громол обращался к Ширяю:
– На колени-то встань, голубь, слышь! На колени!
Не смея уже отрицать, что положение тела «на колени» ему известно, Ширяй, страдальчески исказившись лицом, опустился на пол.
– Вперед-то нагнись! Плечики опусти. Руками упирайся, – понукал Громол, не оставляя взглядом Юлия.
Ширяй выполнил и это.
– Головку-то убери. Головку зачем подставлять?
Не в силах постичь последнего – зачем, в самом деле, подставлять головку? – Ширяй извернулся назад, на хозяина, от него единственно ожидая разрешения своих недоумений. Головку же не убирал и не отворачивался, в крайней растерянности решившись на этот отчаянный знак сопротивления.
– Проси княжича, – невольно усмехнувшись, велел наследник и передернул плеть по полу. – Буду лупить тебя как сидорову козу. Как козла, если хочешь. До тех пор, пока княжич, ужаснувшись, не примет мое предложение. Проси княжича, Ширяй, взывай к милосердию, в руках княжича твоя шкура.
– Ваш-ш-ш-милсст! Гос-с-сударь! – зашлепал губами Ширяй. От неестественного положения на карачках лицо его оросилось потом, язык не повиновался, и ничего иного Ширяй уже породить не мог: – Вашшшшмиссст! Гос-с-сударь! – Затравленный взгляд на дверь в смежное помещение, где обосновалось беспечное стойбище гимнастических юнцов, показывал, что, несмотря на крайнюю степень потрясения, Ширяй все же способен был помнить о попранном достоинстве – он опасался свидетелей.
Юлий спустил ногу с кровати и так остался, захваченный сердцебиением, тогда как Ширяй сыпал раздробленными, растерявшими словесную оболочку звуками, эта дребедень валилась из него, как из трухлявого мешка.
Обморочное бездействие младшего брата опять обмануло Громола. Он перекинул хвост плети назад… Вжик! – в пыльном солнечном воздухе сверкнуло ременное жало, но Юлий сорвался с места прежде взмаха, в тот самый миг, когда исхудалое лицо наследника ожесточилось для удара. Одним прыжком Юлий очутился между Громолом и ставшим под плеть Ширяем – разящее жало резануло его по щеке со свистом.
Юлий дернулся, проглотив вскрик, – Громол в тупом изумлении взирал на последствия своей горячности. На щеке Юлия через скулу вздулся ровный, как нарисованный, рубец… Еще мгновение – Громол с похожим на стон ругательством откинул плеть и кинулся к брату. Испуганно заголосил, сообразив ужасное недоразумение и Ширяй. На стоны эти, на вопли и причитания приоткрылась дверь – владетельский сын Зерзень позволил себе полюбопытствовать и вошел, чуть замешкав на пороге; вслед за ним потянулась прочая придворная братия.