Мать взглянула на моего соседа (разговаривая, я смотрел на него) и ответила:
- Да, я принесла много яиц.
Затем она пошарила в сумке и сказала:
- Я принесла тебе еще кое-что.
С этими словами она достала пакет, перевязанный веревочкой.
- Что это? - прошептал я взволнованно. - Покажи! Нет, я сам разверну. Дай мне.
- Пожалуйста, - подсказала она, отодвигая пакет.
- Пожалуйста, - повторил я, протягивая к нему руку.
- Это тебе прислала миссис Карузерс, - продолжала она. - Мы еще не раскрывали пакета, и нам всем хочется узнать, что в нем.
- Как она его принесла? - спросил я, положив пакет к себе на колени. Она входила в дом?
- Она подъехала к воротам, передала его Мэри и сказала, что это для ее маленького больного братца.
Я дернул веревочку, пытаясь ее разорвать. Как и отец, я всегда строил недовольные гримасы, когда должен был задать работу пальцам. Отец всегда гримасничал, открывая перочинный нож. "Это по наследству от матери", говорил он.
- Господи, что это за рожу ты скорчил? - воскликнула мать. - Ну-ка давай сюда пакет. Я сейчас разрежу. Нет ли у тебя в тумбочке ножа?
- Возьмите в моей, - сказал смотревший на нас Ангус. - Где-то с краю, вот в этом ящике.
Мать нашла нож и разрезала веревочку. Я развернул бумагу, на которой красовалась внушительная надпись: "Мистеру Алану Маршаллу", и с волнением стал рассматривать крышку плоского ящика, украшенную изображением ветряных мельниц, тачек, фургонов, сделанных из просверленных металлических полосок. Я приподнял крышку и увидел металлические квадратики и рядом с ними в маленьких отделениях винтики, отвертки, колесики и гаечные ключи. Мне не верилось, что все это - мое.
Подарок произвел на меня огромное впечатление, но то, что его прислала мне миссис Карузерс, казалось просто невероятным.
Можно было почти без преувеличения сказать, что поселок Туралла - это миссис Карузерс. Она построила в нем пресвитерианскую церковь, воскресную школу и добавила флигели к дому священника. Она жертвовала деньги на ежегодные школьные премии. Все фермеры были у нее в долгу. Она была председателем "Отряда надежды", "Библейского общества" и "Лиги австралийских женщин". Ей принадлежали гора Туралла, озеро Туралла и лучшие земли вдоль реки Тураллы. У нее была особая мягкая скамья в церкви и особый молитвенник в кожаном переплете.
Миссис Карузерс знала все церковные гимны и пела их, возводя глаза к небу. Но гимны "Ближе, господь, к тебе", и "Веди нас, ясный светоч" она пела альтом, прижимая подбородок к шее, и тогда казалась хмурой и строгой потому, что ей приходилось петь очень низким голосом.
Когда священник называл эти гимны, отец обычно бормотал, уставившись в молитвенник: "Ну, сейчас заведет!", но матери такие реплики не нравились.
- У нее очень хороший голос, - сказала она как-то отцу за воскресным обедом.
- Голос хороший, - сказал отец, - это я за ней признаю, да только она всегда тащится в хвосте, а у финиша обходит всех нас на полкорпуса. Того и гляди, она себя загонит.
Мистер Карузерс давно умер. При жизни он, как нам говорил отец, всегда против чего-нибудь протестовал. Протестуя, он поднимал пухлую руку и откашливался. Он протестовал против коров, которые паслись у дороги, и против падения нравов. Кроме того, он протестовал против моего отца.
В 1837 году отец мистера Карузерса, представитель какой-то английской компании, прибыл в Мельбурн, а оттуда с караваном повозок, запряженных волами и нагруженных припасами, направился на запад. Говорили, что в сотне с небольшим миль от города, в богатом лесами краю, поселенцев дожидаются прекрасные вулканические земли. Правда, добавлялось, что в этих местах туземцы относятся к белым враждебно и с ними так или иначе придется разделаться. Для этого участникам экспедиции были розданы ружья.
В дальнейшем мистер Карузерс стал владельцем сотен квадратных миль хорошей земли, которая теперь была разделена на десятки ферм, и арендная плата с них приносила немалый доход. Большой дом сине-серого камня, который мистер Карузерс построил в поместье, перешел по наследству к его сыну, а когда тот умер, стал собственностью миссис Карузерс.
Этот огромный дом был окружен парком, занимавшим тридцать акров. Парк был разбит в английском стиле - с чинными дорожками для прогулок и церемонными цветниками, находившимися под неустанным присмотром caдовника.
В тени вязов и дубов, под кустами, вывезенными из, Англии, многочисленные фазаны, павлины и пестрые китайские утки что-то клевали и рылись в прошлогодней листве. Среди этих пернатых прогуливался мужчина в гетрах и с ружьем в руках; иногда раздавались выстрелы: это он стрелял в белых и розовых попугаев, прилетавших полакомиться плодами во фруктовом саду.
Весной английские подснежники и нарциссы расцветали среди темной зелени австралийского папоротника, а садовники катили нагруженные доверху тачки между европейскими флоксами и мальвами. Своими острыми лопатками они ударяли по пучкам травы и по ворохам веток и листьев, лежащим у подножия немногих сохранившихся эвкалиптов, подсекая корни уцелевших диких австралийских цветов; те вздрагивали и падали, и их увозили в тачках, чтобы затем сжечь.
И на тридцати акрах царили чистота и порядок, все было прибрано и приглажено.
- Чернокожие теперь не узнали бы эти места, - сказал отец, когда мы как-то проезжали мимо ворот поместья.
От ворот до дверей дома вилась вымощенная гравием, обсаженная вязами дорога. Сразу же за воротами приютился небольшой коттедж, где жил привратник с семьей. Как только раздавался цокот копыт и шум подъезжавшего экипажа, он выбегал из домика, распахивал ворота и снимал перед приехавшим гостем шляпу. Гости - скваттеры в шарабанах, запряженных парой, приезжие из города в рессорных экипажах, дамы с осиными талиями, церемонно восседавшие в фаэтонах, глядя поверх голов чопорных девочек и мальчиков, примостившихся на краешке переднего сиденья, - все они проезжали мимо сторожки, кивая или покровительственно улыбаясь привратнику, встречавшему их со шляпой в руке, или и вовсе его не замечая.
На полпути от ворот к усадьбе находился небольшой загон. Когда-то здесь высокие голубые эвкалипты вздымали свои обнаженные руки над кенгуровой травой и казуаринами, но теперь это место затеняли темные сосны, и земля под ними была густо усыпана коричневой хвоей.
Внутри загона по кругу беспрестанно ходил олень - по одной и той же протоптанной дорожке, тянувшейся вдоль ограды. Иногда он поднимал голову и хрипло ревел, и тогда болтливые сороки прекращали свою трескотню и поспешно разлетались в разные стороны.
Наискосок от загона виднелись конюшни - двухэтажные постройки из серо-голубого камня с сеновалами, стойлами и кормушками, выдолбленными из стволов деревьев! Перед конюшнями на вымощенной булыжниками площадке конюхи, присвистывая на английский лад, чистили скребницами лошадей, а те беспокойно перебирали ногами и помахивали подстриженными хвостами, тщетно пытаясь отогнать надоедливых мух.
От конюшен к портику хозяйского дома вела широкая дорога. Если какой-нибудь путешествующий сановник или просто английский джентльмен с супругой приезжали сюда из Мельбурна, чтобы познакомиться с жизнью большого поместья и увидеть "настоящую Австралию", экипаж останавливался под портиком и, после того как седоки, выходили, направлялся по этой дороге к конюшням.
В честь приезда гостей чета Карузерс устраивала балы, и в такие вечера на заросшем папоротником холме, который высился за домом, под несколькими уцелевшими акациями собирались самые смелые и любопытные обитатели Тураллы, чтобы поглазеть сквозь большие освещенные окна на женщин в платьях с глубоким вырезом и с веерами в руках, приседавших перед своими кавалерами в первых па вальса-кадрили. До небольшой кучки любопытных доносилась музыка, и они не ощущали холода. Они слушали волшебную сказку.
Однажды среди любопытных находился и мой отец; он держал в руках полупустую бутылку; и каждый раз, когда за освещенными окнами кончалась очередная фигура танца, он издавал веселый возглас, а потом, продолжая что-то выкрикивать, кружился вокруг акаций с бутылкой вместо дамы.
Вскоре для выяснения причины этих воплей из большого дома вышел тучный мужчина, у которого на золотой цепочке от часов в виде брелока висел миниатюрный портрет его матери, оправленный в золото львиный коготь и какие-то медали.
Он приказал отцу уйти, а когда тот не унялся, замахнулся на него кулаком. Объясняя то, что произошло вслед за этим, отец говорил:
- Я уклонился, перешел в захват и сыграл на его ребрах, как на ксилофоне, а он так охнул, что чуть мою шляпу не унесло.
Потом отец помог своему противнику встать и почиститься, сказав при этом:
- Я как увидел ваши побрякушки, так сразу понял, что вы не в форме.
- Да, - ответил тот растерянно. - Побрякушки... да, да... Меня немножко оглушило.
- Хлебните-ка, - сказал отец, протягивая ему свою бутылку.
Тот отпил из нее, и они с отцом обменялись рукопожатием.
- Он неплохой малый, - говорил нам потом отец, - просто затесался в дурную компанию.
Отец объезжал лошадей Карузерса и дружил с его главным конюхом Питером Финли. Питер частенько захаживал к нам, и они с отцом обсуждали статьи в "Бюллетене" и прочитанные ими книги.
Питер Финли происходил из "хорошей" семьи, но был, что называется, "паршивой овцой", и родные, чтобы избавиться от него, обещали выплачивать ему пособие, если он уедет в Австралию. Он умел поговорить на любую тему. Зато члены семьи Карузерс особым красноречием не отличались. Репутация умных людей, которой они пользовались, была основана главным образом на умении произнести в нужный момент "гм, да" или "гм, нет".
Питер говорил быстро, с увлечением, и его охотно слушали. Мистер Карузерс часто повторял, что Питер умел поддерживать умный разговор, потому что получил хорошее воспитание, и выражал сожаление, что Питер пал так низко.
Питер с ним не соглашался.
- Жизнь моего старика превратилась в сплошную церемонию, - рассказывал он моему отцу. - Да еще какую! Меня самого чуть было не засосало.
Мистеру Карузерсу было нелегко развлекать важных персон, которых он приглашал погостить у себя в поместье. Когда вечером после обеда он сидел с ними за вином, в разговоре то л дело возникали томительные паузы. Путешествовавший сановник или титулованный англичанин не находили ничего занимательного в "гм, да" или "гм, нет", н поэтому, если гости мистера Карузерса были высокопоставленными особами, предпочитавшими пить послеобеденный коньяк за оживленной беседой, он неизменно посылал на конюшню за Питером.
Питер без промедления направлялся к большому дому и входил в него с черного хода. В маленькой комнате, специально для этого предназначенной, стояла кровать атласным одеялом, а на кровати лежал один из лучших костюмов мистера Карузерса, аккуратно сложенный. Питер облачался в него и шествовал в гостиную, где его представляли присутствующим как приезжего англичанина.
За обедом его беседа восхищала гостей, а мистер Карузерс получал возможность с умным видом произносить свои "гм, да" и "гм, нет".
Когда гости расходились по спальням, Питер снимал костюм мистера Карузерса и возвращался в свою комнатку за конюшней.
Однажды он пришел к моему отцу и сказал, что мистер Карузерс хотел бы, чтобы отец продемонстрировал свое мастерство в верховой езде перед какими-то именитыми гостями, желавшими увидеть "настоящую Австралию".
Сначала отец рассердился и послал их ко всем чертям, но затем согласился, с условием, что ему заплатят десять шиллингов.
- Десять шиллингов - это десять шиллингов, - рассуждал он. - Такими деньгами швыряться не следует.
Питер ответил, что хоть это и дороговато, но мистер Карузерс, пожалуй, согласится.
Отец не очень ясно представлял себе, что такое "настоящая Австралия", хотя и сказал Питеру, что тем, кто хочет ее увидеть, надо бы заглянуть к нам в кладовую. Отец иногда говорил, что бедность - это и есть настоящая Австралия, но такие мысли приходили ему в голову только когда он бывал в грустном настроении.
Перед тем как отправиться в усадьбу, он повязал шею красным платком, надел широкополую шляпу и оседла гнедую кобылу, по кличке "Баловница", которая начала брыкаться, стоило только коснуться ее бока каблуков
Высотой она была ладоней в шестнадцать и прыгала не хуже кенгуру. И вот, когда гости уселись на просторной веранде, попивая прохладительные напитки, отец галопом вылетел из-за деревьев, испуская оглушительные вопли, словно лесной разбойник.
Вспоминая об этом, он рассказывал мне:
- Значит, выезжаю я из-за поворота к жердевым ротам - земля перед ними плотная, и, хоть усыпана гравием, опора есть. Я всегда говорю, что лошадь с пастбища наверняка себя оправдает, Баловницу я только что объездил и она была свежа, как огурчик. Ну, конечно, она на препятствие слишком рано неопытная была и - я вижу: сейчас зацепит. Ворота были высоченные хоть ходи под ними. Конюхи боялись, что Карузерс кого-нибудь уволит, если поставить ворота пониже. Да с него бы и сталось. - Отец сделал презрительный жест и вернулся к своему повествованию: - Чувствую, что Баловница прыгнула, и приподнимаюсь, чтобы уменьшить свой вес. Между моим телом и седлом можно было просунуть голову. Но меня беспокоили ее передние ноги. Если они перейдут, то все в порядке.
Черт возьми, ну и дрыгала же эта лошадь! Разрази меня гром, если вру! Она извернулась и выжала еще два дюйма прямо в воздухе. Правда, задними она все-таки зацепилась, но, едва приземлившись, через два скачка снова вошла в аллюр. А я сижу в седле как ни в чем не бывало.
Ну, осадил я ее прямо перед верандой и поднял на дыбы под самым носом у гостей Карузерса. А они, не допив своих стаканов, повскакали с мест так, что все стулья поопрокидывали.
Ну, а я вонзил каблуки в бока Баловницы. Она как метнется в сторону и завизжит, что твой поросенок. Хотела прижать меня к дереву, вредная тварь. Я ее повернул, хлопая шляпой по ребрам, а она боком прямо на веранду и давай лягаться, как взмахнет копытами, так и разнесет в щепу стол или стул. Кругом летят стаканы с грогом, женщины пищат, мужчины бегают, а некоторые с геройским видом загораживают дам, те за них цепляются - ну, словом, корабль идет ко дну, спасайся кто может, и давайте умрем достойно! Черт возьми, вот был ералаш!..
Дойдя до этого места в своем повествовании, отец начинал смеяться. Он смеялся до слез, так что ему приходилось даже осушать их носовым платком.
- Да, черт подери... - говорил он, переводя дыхание и заканчивая рассказ. - Прежде чем мне удалось сладить с Баловницей, я сшиб с ног сэра Фредерика Сейлсбэри, или как его там, и он полетел вверх тормашками прямо на выводок павлинов.
- Папа, это было на самом деле? Все это правда? - как-то спросил я отца.
- Да, черт возьми, правда... Впрочем, погоди... - Он нос и потер рукой подбородок. - Нет, сынок, это, пожалуй, и неправда, - признался он. - Что-то похожее было на самом деле, но когда об одном и том же рассказываешь много раз подряд, то стараешься, чтобы получилось занятней и смешнее. Нет, я не врал. Я просто рассказал смешную историю. Ведь хорошо, когда удается рассмешить людей. На свете и так слишком много всякой всячины, наводящей тоску.
- Это вроде рассказа об олене? - спросил я.
- Да, - ответил он, - вроде того. Я ездил на нем верхом, вот и все.
Мистер Карузерс протестовал против моего отца из-за того, что тот прокатился на его олене.
- Олень все ходил и ходил по кругу, бедняга, - рассказывал отец, - а мы с ребятами влезли на забор, и, да олень пробегал подо мной, я взял да и прыгнул ему на спину. Конечно, это они меня раззадорили. - Он умолк; рассеянно уставился вдаль, потер подбородок и, слегка улыбнувшись, добавил "черт возьми!" тоном, который не оставлял сомнений в том как отнесся олень к своему непрошеному наезднику.
Отец ни разу не рассказывал мне подробностей той проделки, - очевидно, он считал ее ребячеством. И когда я продолжал его расспрашивать: "А олень побежал?" - он ограничивался тем, что коротко отвечал: "Да еще как!"
Я решил расспросить об этом эпизоде Питера Финли. По моему мнению, отец не хотел вспоминать о приключении с оленем потому, что олень его сбросил.
- Олень задал отцу трепку? - спросил я Питера.
- Нет, - ответил он, - твой отец задал трепку оленю.
Впоследствии мне кто-то рассказал, что олень обломил об отца рог. Это и вызвало недовольство мистера Карузерса, который собирался, когда олень сбросит рога, повесить их в гостиной над камином, как он это проделывал каждый год.
После смерти мистера Карузерса миссис Карузерс куда-то отправила оленя. Но когда я подрос настолько, что стал тайком забираться в парк, еще можно было деть глубокий след, протоптанный оленем там, где он ходил и ходил по кругу.
Вот почему, а также потому, что все в Туралле, за исключением моего отца, относились к миссис Карузерс с трепетом, я с таким благоговением рассматривал лежавший передо мной ящик и ценил его гораздо выше любого подарка, который мне когда-либо приносили. Он имен такую цену в моих глазах не сам по себе (коробка из под свечей на колесиках доставила бы мне гораздо больше удовольствия), но в нем я видел свидетельство того что миссис Карузерс знает о моем существовании и считает меня важной персоной, достойной получить от нее подарок.
Ведь кроме меня, никто во всей Туралле не получал подарков от миссис Карузерс. А она была обладательницей коляски на дутых шинах, пары серых лошадей, целого выводка павлинов и бесчисленных миллионов.
- Мама, - сказал я, глядя на мать и все еще крепко держа ящик, - когда миссис Карузерс отдавала Мэри подарок, Мэри ее потрогала?
ГЛАВА 6
На следующее утро мне не принесли завтрака, но я и не хотел есть. Я был возбужден и встревожен, временами меня охватывал страх, и тогда мне очень хотелось, чтобы мама была рядом.
В половине одиннадцатого сиделка Конрад подкатила к моей кровати тележку, напоминавшую узкий стол на колесах, и сказала:
- Садись, сейчас мы с тобой прокатимся. Она откинула одеяло.
- Я сам сяду, сам, - сказал я.
- Нет, я подниму тебя, - возразила она. - Разве ты не хочешь, чтобы я тебя обняла?
Я быстро оглянулся на Ангуса и Мика, чтобы увидеть, слышали ли они эти слова.
- Чего ты ждешь? - крикнул мне Мик. - Ведь лучшего барашка-подманка на свете не сыскать. Поторапливайся.
Она подняла меня и несколько секунд подержала, на руках, улыбаясь мне.
- Я ведь не барашек-подманок, правда?
- Нет, - ответил я, не зная, что подманком на бойнях называют барана-предателя, приученного водить партии овец, предназначенных на убой, в загоны, где их режут.
Она положила меня на холодный плоский верх тележки и покрыла одеялом.
- Поехали! - весело воскликнула она. - Держи хвост трубой! - подбодрил меня Ангус. - Скоро вернешься к нам.
- Да, да, проснешься в своей собственной тепленькой постельке, сказала сиделка Конрад.
- Желаю удачи! - крикнул Мик. Пьяница приподнялся на локте и, когда мы проезжали мимо его кровати, хриплым голосом сказал:
- Спасибо за яйца, дружище. - И затем чуть погромче добавил: Молодчина!
Сиделка Конрад покатила тележку по длинному коридору и через стеклянные двери вкатила ее в зал, посередине которого стоял высокий стол на тонких белых ножках.
Сестра Купер и еще одна сиделка стояли у скамьи, на которой лежали на белой салфетке стальные инструменты.
- Вот мы и приехали, - сказала сестра; она подошла ко мне и погладила меня по голове.
Я посмотрел ей в глаза, ища в них поддержки и ободрения.
- Боишься? - спросила она.
- Да.
- Глупышка, бояться нечего. Через минуту ты уснешь, а немного погодя проснешься в своей кроватке.
Я не понимал, как это могло быть. Я был уверен, что сразу проснусь, как только до меня дотронутся. Мне казалось, что они так говорят для того, чтобы меня надуть, и я вовсе не проснусь в своей кроватке, а, наоборот, со мной случится что-то страшное. Но сиделке Конрад я верил.
- Я не боюсь, - сказал я сестре.
- Я это знаю, - сказала она мне на ухо и, перенеся меня на стол, положила мне под голову маленькую подушечку. - Теперь не двигайся, а то скатишься вниз.
В это время быстрым шагом вошел доктор Робертсон! массируя свои пальцы, он улыбался мне.
- "Брысь, брысь, черный кот!" Ты ведь эту песенку поешь?
Он погладил меня по голове и отвернулся.
- Беговые дрожки и черные кошки, - бормотал он, пока одна из сиделок помогала ему надеть белый халат, - Беговые дрожки и черные кошки. Ну ладно!
Вошел доктор Кларк, седоволосый, с узкими губами.
- Муниципалитет так и не засыпал яму у ворот, - говорил он в то время, как сиделка подавала ему халат. - Не понимаю... нельзя полагаться ни на чье слово... Халат, кажется, слишком велик. Нет, это все-таки мой.
Я уставился на белый потолок и думал о луже, которая всегда появлялась у наших ворот после дождя. Мне нетрудно было ее перепрыгнуть, но Мэри этого не могла. Я же мог перепрыгнуть через любую лужу.
Доктор Кларк подошел к моему изголовью и стоял там, держа над моим носом белую подушечку, похожую на ракушку.
По знаку доктора Робертсона он напитал подушечку жидкостью из маленькой синей бутылочки, и, когда я сделал вдох, я едва не задохнулся. Я вертел головой из стороны в сторону, но он продолжал держать подушечку над моим носом, и я увидел разноцветные огни, потом вокруг сгустились облака, и, окутанный ими, я поплыл неведомо куда.
Однако я проснулся не в своей постели, как обещали мне сестра Купер и сиделка Конрад. Я пытался пробиться сквозь туман, сквозь мир, где все кружилось, - и не мог понять, где я, но вдруг на минуту сознание прояснилось, и я увидел над собой потолок операционной. Немного спустя я разглядел лицо сестры. Она мне что-то говорила, но я не мог ее расслышать; минуту погодя мне это удалось.
Она говорила:
- Проснись.
Несколько мгновений я пролежал тихо, потом вспомнил все, что произошло, и почувствовал, что меня надули.
- Я вовсе не в кровати, как вы говорили, - прошептал я.
- Нет, ты проснулся раньше, чем тебя туда отвезли, - объяснила сестра. - Ты совсем не должен шевелиться, ни чуточки, - продолжала она. - Гипс на ноге еще мокрый.
И тут я ощутил тяжесть своей ноги и каменную хватку гипса на бедрах.
- А теперь лежи спокойно, - сказала она. - Я выйду на минутку. Приглядите за ним, сиделка, - обратилась она к сиделке Конрад, раскладывавшей инструменты по стеклянным ящикам.
Сиделка Конрад подошла ко мне.
- Ну, как себя чувствует мой мальчик? - спросила она.
Ее лицо показалось мне очень красивым. Мне нравились ее толстые щеки, похожие на наливные яблоки, смешливые маленькие глазки, прятавшиеся под густыми темными бровями и длинными ресницами. Я хотел, чтобы она посидела со мной, не отходила от меня. Я хотел подарить ей двуколку и лошадь. Но мне было плохо, я испытывал какую-то робость и не мог сказать ей всего этого.
- Не надо двигаться, ладно? - предупредила она меня.
- Я, кажется, немного пошевелил пальцами ноги.
Чем больше меня предостерегали, что нельзя двигаться, тем сильней мне хотелось это сделать, главным образом для того, чтобы, выяснить, что после этого произойдет. Я чувствовал, что как только проверю, могу ли двигаться, то удовольствуюсь одним сознанием этого затем уже буду лежать спокойно.
- Нельзя шевелить даже пальцами, - сказала сиделка.
- Больше не буду, - обещал я.
Меня продержали на операционном столе до обеда, затем осторожно подкатили к моей кровати, где была установлена стальная рама, поддерживавшая одеяло высоко над моими ногами и мешавшая мне видеть Мика который лежал напротив.
Это был день посещений. В палату один за другим входили родственники и друзья больных, нагруженные пакетами. Смущенные присутствием стольких больных они торопливо пробирались мимо кроватей, не спуская взгляда с тех, кого пришли навестить. Последние той чувствовали себя неловко. Они глядели в сторону, дела вид, что не замечают своих посетителей, пока те не оказывались у самой кровати.
Но и у тех больных, которые не имели друзей или родственников, тоже не было недостатка в посетителях. К ним подходили то молодая девушка из "Армии спасеия", то священник или проповедник и, конечно, неизменная мисс Форбс.
Каждый приемный день она приходила нагруженная цветами, душеспасительными книжечками и сластями. Ей было, вероятно, лет семьдесят; она ходила с трудом, опираясь на палку. Постукивая этой палкой по кроватям больных, не обращавших на нее внимания, она говорила:
- Ну, молодой человек, надеюсь, вы выполняете предписания врача. Только так и можно выздороветь. Вот вам пирожки с коринкой. Если их хорошо прожевать, они не вызовут несварения желудка. Пищу всегда надо хорошо разжевывать.
Мне она каждый раз давала леденец.
- Они очищают грудь, - говорила она. Теперь она, как обычно, остановилась у меня в ногах и ласково сказала:
- Сегодня тебе сделали операцию, не так ли? Ну, доктора знают, что делают, и я уверена, что все будет хорошо. Ну-ну, будь умницей, будь умницей...
Моя нога болела, и мне было очень тоскливо. Я заплакал.
Она встревожилась, быстро подошла к моему изголовью и растерянно остановилась: ей хотелось меня успокоить, но она не знала, как это сделать.
- Бог поможет тебе перенести эти страдания, - произнесла она убежденно. - Вот в этом ты найдешь утешение.
Она вынула из своей сумки несколько книжечек и дала мне одну.
- На, почитай, будь умницей.
Она дотронулась до моей руки и все с тем же растерянным видом пошла дальше, несколько раз оглянувшись на меня.
Я принялся рассматривать книжечку, которую держал в руке, - мне все казалось, что в ней скрыто какое-то волшебство, какой-то знак господень, божественное, откровение, благодаря которому я восстану с одра, как Лазарь, и начну ходить.
Книжечка была озаглавлена "Отчего вы печалуетесь?" и начиналась словами: "Если в жизни своей вы чуждаетесь бога, печаль ваша не напрасна. Мысль о смерти и о грядущем суде не напрасно печалит вас. Если это так, то дай бог, чтобы ваша печаль все возрастала, пока наконец вы не найдете успокоения в Иисусе".
Я ничего не понял. Я положил книжечку и продолжал тихо плакать.
- Как ты себя чувствуешь, Алан? - спросил Ангус.
- Мне плохо, - сказал я и немного погодя добавил: - Нога болит.
- Это скоро пройдет, - ответил он, чтобы успокоить меня.
Но боль не проходила.
Когда я лежал на операционном столе и гипс на моей правой ноге и бедрах был еще влажным и мягким, короткая судорога, вероятно, отогнула мой большой палец, а у парализованных мышц не хватало сил выпрямить его. Непроизвольным движением бедра я также сдвинул внутреннюю гипсовую повязку, и на ней образовался выступ, который, словно тупой нож, стал давить на бедро. В последующие две недели он постепенно все больше врезался в тело, пока не дошел до кости.
Боль от загнутого пальца не прекращалась ни на минуту, но боль в бедре казалась чуть легче, когда я изгибался и лежал смирно. Даже в краткие промежутки между приступами боли, когда я забывался в дремоте, меня посещали сны, которые были полны мук и страданий.
Когда я рассказал доктору Робертсону о мучившей меня боли, он сдвинул брови и задумался, поглядывая на меня:
- Ты уверен, что болит именно палец?
- Да. Все время, - отвечал я. - Не перестает ни на минуту.
- Это, наверно, колено, - говорил он старшей сестре. - А ему кажется, что палец. - Ну, а бедро тоже все время болит? - снова обратился он ко мне.
- Оно болит, когда я двигаюсь. Когда я лежу спокойно, боли нет.
Он потрогал гипс над моим бедром.
- Больно?
- Ой! - крикнул я, пытаясь отодвинуться от него. - Ой, да...
- Гм... - пробормотал он.
Через неделю после операции злость, которая помогала мне переносить эти муки, уступила место отчаянию; даже страх, что меня сочтут маменькиным сынком, перестал меня сдерживать; я плакал все чаще и чаще. Плакал молча, уставившись широко раскрытыми глазами сквозь застилавшие их слезы в высокий белый потолок надо мной. Мне хотелось умереть, и в смерти я видел не страшное исчезновение жизни, а всего лишь сон без боли. Вновь и вновь я повторял про себя в каком-то отрывистом ритме: "Я хочу умереть, я хочу умереть, я хочу умереть".
Через несколько дней я обнаружил, что двигая головой из стороны в сторону в такт повторяемым словам, могу заставить себя забыть про боль. Мотая головой, я не закрывал глаза, и белый потолок становился туманным и расплывался, а кровать, на которой я лежал, отрывалась от пола и куда-то летела.
Голова нестерпимо кружилась, и я проносился по огромным кривым сквозь облачное пространство, сквозь свет и тьму, уже не чувствуя боли, но испытывая сильную тошноту.
Я оставался там, пока воля, заставлявшая меня делать движения головой, не ослабевала, и тогда я медленно возвращался к мерцающим, качающимся бесформенным теням, которые медленно и постепенно принимали очертания кроватей, окон и стен палаты.
Обычно я прибегал к этому способу утоления боли ночью, но если боль становилась нестерпимой, - и днем, когда никого из сиделок не было в палате.
Ангус, наверно, заметил, как я дергаю головой из стороны в сторону, потому что однажды, когда я только начал это делать, он меня спросил:
- Зачем ты это делаешь, Алан?
- Просто так, - ответил я.
- Послушай, - сказал он мне, - мы же приятели. Зачем ты двигаешь головой? Тебе больно?
- От этого боль проходит.
- А! Вот в чем дело! - воскликнул он. - Каким же образом она проходит?
- Я ничего не чувствую. Голова кружится - и все, - объяснил я.
Он больше не сказал ни слова, но немного погодя я услышал, как он говорил сиделке Конрад, что нужно что-то предпринять.
- Он терпеливый парнишка, - говорил Ангус. - Если бы ему не было плохо, он не стал бы этого делать.