Пообедавши, я занялся писанием длинного письма к моей дорогой Эмилии и с помощью бутылки вина успел составить довольно жаркое и восторженное послание, запечатал его, поцеловал и отправил на почту; потом, до самой ночи строил воздушные замки, и в каждом из них Эмилия была единственною владетельницей. Проспавши крепко ночь, я на следующее утро, в семь часов, принарядился в новый с иголочки мундир, поместил огромнейший эполет на правом плече и находил себя одним из лучших молодцов, когда-либо застегивавших сабельную портупею. Позавтракавши, я легкой, но мужественной стопой направился по улице Гей-стрит.
— Шлюпку вашей милости? — сказали мне вдруг дюжина голосов, когда я подошел к Нью-Саллипорт; но, решившись пропарадировать по улице Пойнт-стрит и показать себя ей так же, как и улице Гей-стрит, я сохранял глубокое молчание, и оставил лодочников следовать за собой до Пойнта, подобно прилипалам за акулой. На дороге мне попались два или три волонтера и предлагали служить со мной; но так как они были не того пола, который принимается в морскую службу, то я должен был отказать им.
— Шлюпку в Спитгед, вашей милости? — спросил дюжий старый лавочник.
— Давай, — сказал я, — прыгнул в его верри, и мы отвалили.
— На какое судно угодно вашей милости? — спросил старик.
— На бриг.
— А! На него? Вы, может статься, на нем служите?
— Да, — отвечал я.
Лодочник, оборотившись, взглянул назад, потом навалился на весла и не сказал больше ни слова во все время. Я не сожалел о его молчаливости, потому что находил всегда более удовольствия быть занятым свои ми собственными мыслями , нежели разговором с неучем.
Бриг был самое красивое судно. Восемнадцать орудий венчали шканцы его, и он сидел на воде, как утка. Я увидел на нем поднятый вымпел, означающий, что на судне совершается наказание, и принял это за обыкновенное явление в Спитгеде, хотя и заключил, что дело идет о важном преступлении — воровстве или возмущении. Видя, что я офицер, мне позволили пристать к борту; я расплатился с лодочником и отпустил его. Взошедши на борт, я увидел матроса растянутого на люке, наподобие орла, между тем как капитан, офицеры и команда стояли вокруг, глядя на атлетическое проворство шкиперского помощника, который, судя по прямым, глубоким и параллельным рубцам кошки на белой спине и плечах страдальца, казалось, был совершенный мастер своего дела. Все это не удивляло меня: я привык видеть подобные сцены; но после вчерашнего разговора с капитаном, чрезвычайно удивился, слыша выражения, прямо нарушающие второй артикул воинского устава.
Ругань и проклятия в таком изобилии вылетали из его рта, как бы у самой сведущей леди, из проживающих сзади Пойнта.
— Шкиперский помощник, — ревел капитан, — делай свое дело хорошенько, или черт побери, я и с тобой также разделаюсь и прикажу дать тебе самому четыре дюжины. Иной бы подумал (крепкое слово), что ты сгоняешь мух с спящей Венеры, вместо того, чтобы наказывать подлеца, у которого шкура толста, как у буйвола; (крепкое слово) секи хорошенько, говорю я тебе, (крепкое слово).
В продолжении этого щегольского разговора несчастный получил четыре дюжины ударов кошками, которые считал вслух солдатский унтер-офицер, о чем и доложил капитану.
— Давайте другого шкиперского помощника, — сказал он. Бедняк оборотился с умоляющим взором, но напрасно. Я наблюдал наружность капитана и особенное на ней выражение, которого не мог понять при первой моей встрече, но теперь прочитал ясно: это была зверская жестокость и наслаждение мучить себе подобных; казалось, он испытывал дьявольское удовольствие от этой возмутительной операции, при коей мы принуждены были присутствовать. Второй шкиперский помощник начал сечь другой кошкой и сделал страшный удар поперек спины виновного.
— Один, — сказал унтер-офицер, начиная считать.
— Один! — заревел капитан, — ты называешь это: один? Нет и четверти одного! Этот молодец, кажется, годен только бить мух в колбасной лавке! Вот я тебе задам, (словечко) ты (словечко) мягкая швабра; так-то управляешься ты с кошкой, приятель! Это, брат, счищать только грязь с его спины. Где шкипер?
— Здесь, — сказал выступая вперед дюжий мужчина, левша, в широчайшем синем форменном сюртуке с простыми якорными пуговицами, и держа в левой руке кошку, а правой приглаживая волосы вниз на лоб. Я рассматривал этого человека, когда он оборотился спиной, и заключил, что портной, шивший на него сюртук, при кроении вероятно страшился орудия его искусства, потому что полы сюртука были чрезвычайно широки и, образуя внизу наклонную плоскость, были спереди гораздо короче, нежели сзади; пуговицы на талии отстояли одна от другой почти на пистолетный выстрел.
— Дай этому негодяю дюжину ударов, — сказал капитан; — и если ты будешь послаблять ему, то я арестую тебя и велю не давать винной порции.
Последняя часть угрозы произвела на мистера Пейпа более действия, нежели первая.
Он начал, как говорят кулачники, снимать с себя шкуру: во-первых, снял пространный сюртук, потом красный жилет, который свободно можно было надеть на быка; развязал черный шелковый платок, обнаружив горло, покрытое как у козла длинными черными волосами, толщиной в нитку для зашивания тюков; наконец, в заключение всего, он заворотил рубашечные рукава по локоть, и показал нам руку, почти такую ж, как у Геркулеса Фарнесского, стоящего на лестнице в Соммерсет-гаузе31.
Этот надежный истолкователь воинских артикулов взял свою кошку, у которой рукоятка была длиною в два фунта, толщиной один и три четверти дюйма и покрыта красной байкой; хвосты его страшного орудия были длиною в три фута, числом девять, и каждый из них почти в толщину веревки, какой обматывают рессоры карет путешественников. Мистер Пейп, которого ученые сведения по этой части, его должности, без сомнения доставили ему назначение шкипером на бриг, по обязанности своего звания стоял как страж законов отечества, держа кошку с видом профессора; он осматривал ее сверху донизу; расчесывал хвосты, пропуская между ними свои нежные пальцы; потом выставил вперед левую ногу, потому что он был левша ногой, как и рукой, и смерял расстояние точным глазом инженера; приподнял левой рукой кошку высоко вверх, придерживая между тем концы хвостов ее правой, как будто желая удержать их нетерпение; покачнулся всем телом, описал рукой дугу в три четверти круга, и отпустил жесточайший удар на спину несчастного матроса. Этот образцовый удар, казалось, удовлетворил аматера капитана, изъявившего одобрение на вопрошающий взгляд аматера шкипера. У бедного матроса захватило дух; хвосты кошки ложились на его спине по противоположному направлению первых четырех дюжин, и рассекали тело на грани, обливая его кровью при каждом ударе.
Не хочу более описывать состояние несчастной жертвы! Даже теперь, чрез столько времени, я содрогаюсь при воспоминании, и горько соболезную о тягостной необходимости, заставлявшей часто меня самого совершать подобные наказания; но надеюсь и уверен, что никогда не делал их без вполне законной причины, или из одного
По окончании последней дюжины солдатский унтерофицер донес капитану о полном числе: — пять дюжин.
— Пять дюжин! — повторил капитан. — Довольно с него, отпустите его. Теперь приятель, — сказал он ослабевшему матросу, — я надеюсь, что это заставит тебя быть осторожнее, и вперед, когда захочешь ты очистить скотский свой рот, то не станешь у меня плевать на шканцах.
— Праведное Небо! — подумал я, — и все это только за плевок на шканцах! И все это от вчерашнего моралиста, который не позволял не только проклятий, но и неприличных выражений, между тем, как сам наговорил в последние десять минут больше гадких слов, нежели сколько слышал я в последние десять недель.
Я еще не показывался капитану; он слишком был занят, но когда кончилось наказание, и он приказал свистать всех вниз или, другими словами, распустить людей к обыкновенным их занятиям, тогда я подошел к нему и приложил руку к шляпе.
— А! Вы приехали? Пейп, оставь! Послать всех на шканцы.
Приказ обо мне был прочитан. Все сняли фуражки, в знак уважения к государю, именем которого произошло распоряжение начальства. После этого я, будучи надлежащим образом посвящен, сделался вторым лейтенантом брига. Но капитан не соблаговолил подарить меня ни одним словом, ни взглядом и приказал послать гребцов на гичку, чтоб съехать на берег. Он также не представил меня никому из офицеров, что, по принятой вежливости, должен бы был сделать. Впрочем, упущение это было поправлено старшим лейтенантом, пригласившим меня в кают-компанию, чтобы познакомить с новыми моими товарищами. Мы оставили тигра ходить взад и вперед по шканцам.
Старший лейтенант был среднего роста, прилично высок для военного брига, сухощавая особа лет под сорок; он имел один только глаз, и этот единственный глаз был столько же интересен, как оба капитанские. Однако он не вполне походил на капитанский, потому что чрезвычайная доброта изображалась в нем и, когда лейтенант мигал им, что делал беспрестанно, то как будто говорил им. Я никогда не видел трех подобных глаз в двух таких головах. На лице лейтенанта показалась тайная улыбка, когда я сказал ему, что капитан хотел только видеть меня на бриге для прочтения приказа, и после того предоставлял мне два или три дня полной свободы, дабы приготовиться к походу.
— Но лучше, если вы теперь еще раз его спросите, — сказал он. — Вы найдете его несколько странным.
Я отправился к капитану.
— Могу ли я ехать сегодня на берег, капитан?
— На берег, сэр? — проревел он. — А кой же черт будет нести службу, если вы станете ездить на берег? На берег, гм! Я желаю, чтобы вы не ездили на берег! Нет, сэр, вы довольно времени были на берегу. Так вся служба пойдет к черту на рога, сэр. Вот безбородые лейтенанты, которых кто-то производит в чин, между тем, как их надобно бы еще держать под присмотром нянек! Нет, сэр, извольте оставаться на бриге или (крепкое слово) я раздавлю вас, как яичную скорлупу прежде, чем этот новый эполет перестанет так блестеть! Нет, нет (словечко), нам не надобно больше кошек, чем крыс, мы хотим, чтобы всякий служил у нас, а не бил баклуши. Извольте оставаться на бриге и исполнять службу; всякий исполняет здесь долг свой, и дайте мне взглянуть на того, кто не станет делать своего дела!
Я несколько был уже приготовлен к подобному объяснению, но все-таки у меня оставалось достаточно места для величайшего удивления такой внезапной перемене ветра.
Я возразил, что вчера он обещал уволить меня и что, полагаясь на это обещание, я оставил все свои вещи на берегу и совершенно не готов идти б море.
— Я, я обещал вас уволить? Может быть, я и обещал, но это было только, чтоб заставить вас приехать на бриг. Вы меня не проведете, вы (крепкое словечко) молокосос, дай вам забраться на берег, тогда и поминай как звали! Нет, нет, не поймаешь, не надуешь! Вы бы эти трое сутки не показали сюда глаз, если бы я не положил сахару в ловушку! Теперь я поймал вас и держу (ряд крепких слов).
Я повторил просьбу отпустить меня на берег; но, не соблаговоливши представить мне никакой дальнейшей причины отказа, он отвечал:
— Я вижу вас в первый раз, сэр, и потому должен заметить, что никогда не допускаю споров. Ни что не доставляет мне более удовольствия, как по возможности быть полезным моим офицерам, но я никогда не позволяю возражать!
— Ты вырвался из ада, — думал я, — и не знаю, как подземное царство может обойтись без тебя. Ты бы был одним из самых изобретательных мучителей для находящихся там. Домициан сделал бы тебя адмиралом, а твоего шкипера капитаном своего флота!
Между тем, как я делал это заключение, ходя по шканцам, думая, что лучше предпринять мне и, зная, что начальство непогрешимо, офицер, на место которого я поступил, вышел на верх, весьма почтительно снял фуражку перед капитаном и спросил его, может ли он отправиться на берег.
— Вы можете отправляться в ад, сэр, — отвечал капитан (который не любил грубых выражений). — Вы неспособны даже носить потроха медведю! Вы не заслуживаете жалованья и чем скорее вы уберетесь, тем чище будет судно! Что вы выпучили на меня глаза, как бык через двери! Вниз, и убирайтесь со всеми своими вещами или я покажу вам дорогу!
И в то же время он поднял ногу, как бы собираясь дать ему пинка.
Молодой офицер, кроткий, благородный и храбрый юноша, стоял, как осужденный.
Я привык служить с благородными людьми, и мое удивление возросло до последней степени. Я слышал о капитанах строгих, законниках, несносных служаках и беспрестанно ругающихся, но этот превосходил все когда-либо воображаемое мною в подобном роде, и был несравненно выше того, что, как я полагал, может снести благородный офицер. Негодование закипело во мне и, решившись не допустить обращаться со мной таким же образом, я опять подошел к нему и просил позволения ехать на берег.
— Я уж сказал вам раз, сэр…
— Да, капитан, — возразил я, — но в таких выражениях, которых я прежде никогда не слышал на шканцах военного судна его величества. Я поступил на этот бриг, как офицер и благородный человек, и хочу, чтобы со мной обходились также.
— Это бунт, возмущение! — заревел капитан. — Убирайтесь с вашим назначением, у которого не засохли чернила!
— Как вам угодно, — отвечал я, — но я напишу письмо главному командиру, в котором изъясню все обстоятельства и просьбу дозволить мне съехать на берег, и попрошу вас побеспокоиться переслать письмо по принадлежности.
— Черт меня съешь, если я сделаю это! — воскликнул он.
— В таком случае, капитан, — сказал я, — если вы не захотите передать мой рапорт, я заявляю в присутствии всех офицеров и команды, что препровожу его, не беспокоя вас.
Последние слова мои, казалось, произвели на него такое же действие, как последняя схватка на побитого боксера: он не захотел вступить в бой снова, но, проворчавши что-то, нырнул под крышку схода и ушел в свою каюту.
Старший лейтенант вышел тогда наверх и поздравлял меня с победой.
— Вы привели в замешательство нашего медведя и заткнули ему пасть, — сказал он. — Я давно желал иметь такого помощника, как вы. Вильсон, который оставляет теперь нас, одно из лучших созданий в мире, и хотя храбр, как лев против неприятеля, трусил, однако же, этого воплощенного дьявола.
Разговор наш был прерван посланным от капитана с извещением, что он желает говорить со мной в каюте. Я пошел к нему. Он принял меня с тою же милостивой улыбкой, как и в первое наше свидание.
— Г-н Мильдмей, — сказал он, — я всегда употребляю некоторую шероховатость в обращении с офицерами при первом поступлении их ко мне на судно (при оставлении его также, подумал я), не только для того, чтобы показать им, что я есть и хочу быть командиром своего судна, но и для примера команде, которая, видя, что и офицеров заставляют также претерпевать, остается довольна своею участью и повинуется гораздо охотнее. Но поверьте, как я сказал вам и прежде, что доставление всех возможных удобств моим офицерам составляет предмет постоянной моей заботы. Вы можете ехать на берег, и вам дается двадцать четыре часа для устройства ваших дел.
Я не сделал никакого возражения, но только поклонился и вышел из каюты. Я чувствовал такое презрение к этому человеку, что боялся произнести слово, чтобы не наделать себе беды.
Вскоре потом капитан уехал с брига, сказавши старшему лейтенанту, что я отпущен на берег. По отъезде его, мне свободнее было познакомиться с моими товарищами. Ничто не ведет так к искренней приязни, как общее страдание. Им понравилось сопротивление мое необузданности нашего общего бича; они рассказали мне, до какой степени он был тиран, как бесчестил собою службу и как постыдно, что ему доверяют начальство над таким прекрасным судном или, вообще, над каким бы то ни было судном, исключая разве арестантского. Рассказанные ими истории о нем были, по большей части, невероятны, и одна только господствующая между нами ложная мысль, что офицер, опротестовавший своего капитана, и кладет черное пятно на всю свою службу и будет всегда обойден при производстве, могла спасти этого человека от наказания; ни один офицер, говорили они, не прослужил более трех недель на бриге, и все они употребляли возможные старания и протекции, чтобы быть списанными.
Долг мой пред капитанами флота его величества требует сказать, что случаи, происходившие на бриге со времени моего поступления на него, и которые я хочу отчасти передать, может быть, единственны в своем роде, и что такие люди, как наш капитан, даже в то время, редко встречались во флоте, а по причинам изъясненным мною далее, сделались впоследствии еще реже. Старший лейтенант говорил мне, что я поступил весьма благоразумно, оказавши сопротивление капитану при первом недостойном злоупотреблении им власти против меня, что он тиран, забияка и трус и не перестанет искать случая напасть на меня снова.
— Но остерегайтесь, — сказал он, — он никогда не простит вам и, чем будет казаться ласковее, тем более надо его бояться. Он заставит вас считать себя в безопасности и, усыпивши, сейчас предаст военному суду, как скоро поймает в каком-нибудь отступлении по службе. Всего лучше, если вы поспешите устроить свои дела и постараетесь возвратиться на бриг, прежде окончания данного вам срока. Одна только угроза ваша писать глав ному командиру доставила вам это увольнение. Его самого тут благодарить не за что: он не пустил бы вас с брига, если бы только смел. С тех пор, как я поступил к нему на судно, я ни разу не съезжал еще на берег и не проходило дня, чтоб не был свидетелем сцен подобных той, какую видели вы в это утро. Впрочем, — продолжал он, — если бы не его бесчеловечность к команде, он самый занимательный лжец, какого я когда-либо слышал, и часто бываю более расположен смеяться над ним, нежели досадовать на него; он обладает жилкою остроумия и чрезвычайно веселым нравом. Даже в самой его злобе есть что-то забавное, и так как мы не можем избавиться от этого человека, то должны стараться делать из него для себя хоть потеху.
Я поехал на берег, собрал все свое платье и прочие необходимые для меня вещи и возвратился на бриг на следующее утро до восьми часов.
ГЛАВА XVII
Он будет лгать вам так проворно, что вы сочтете правду за глупость. Пьянство есть лучшая его добродетель, потому что он всегда напивается замертво, и когда спит, мало делает вреда.
ШекспирКапитан возвратился на бриг, казалось, в самом приятном расположении духа. Увидевши меня, он сказал:
— А, вот это мне нравится: никогда не просрочивать отпуска даже на пять минут. Теперь я вижу, что могу положиться на вас, и потому предоставляю вам ехать на берег, когда вам угодно.
Слова эти могли бы быть очень хороши для матроса, но так как они относились к офицеру, то показались мне грубыми и неблагородными.
Наш эконом приготовил в кают-компании закуску. Она состояла из бифштекса и жареных телячьих почек с жареным луком; издаваемый ею вкусный запах, в благовонных парах поднялся вверх к люку и достиг носа шкипера. Пустословие его не знало границ; он склонился на решетку люка и, глядя вниз, сказал:
— Послушайте, что-то дьявольски хорошее происходит у вас там внизу!
Мы поняли, к чему это относилось, и старший лейтенант пригласил его в кают-компанию.
— Пожалуй, я сам как будто проголодался. Сказавши это, он спустился по трапу в одно мгновение своих забавных глаз, боясь, чтобы лучшие куски не были взяты прежде, нежели сам он вступит в дело. Усевшись, он сказал:
— Я уверен, господа, что не в последний раз имею удовольствие сидеть в кают-компании, и что вы будете считать мою каюту вашей собственной. Я люблю доставлять все удобства моим офицерам, и ничто, мне кажется, не может быть восхитительнее судна, на котором царствует совершенное согласие, и где каждый матрос и юнга готов идти в ад за своих офицеров. Вот это я называю хорошим товариществом: отпускать и принимать, шутить и отшучиваться, по возможности снисходить друг другу за ошибки. И мы с горестью будем расставаться, когда кампания наша кончится. Я боюсь, однако, что мне не долго придется служить с вами; потому что хотя мне и очень приятно командовать бригом, но герцог Н. и лорд Джордж дали лорду-адмиралу хорошую взбучку за то, что он не производит меня в следующий чин, и, будь сказано между нами, я, право, не желаю подаваться более вперед. Производство мое в пост-капитаны утвердится по приходе нашем в Барбадос.
Старший лейтенант мигнул глазом, и как ни было скоро движение этого глаза, но капитан успел однако же поймать его одним из беспрерывных движений своих собственных, прежде чем опять обратил их на главный предмет — бифштекс, почки и лук. В этот раз дело обошлось без всяких замечаний.
— О, какой это капитальный кусок! Я попрошу вас побеспокоиться положить мне несколько жиру и подливки. Мы, вероятно, найдем средство проводить приятно время в море, но сначала должны вступить в синюю воду: тогда нам будет менее работы. Вот, кстати, расскажу вам о жареньи говядины: когда я был в Египте, мы обыкновенно жарили бифштекс на камнях. Огня не было нужно. Термометр стоял на 200 градусах, жар, как в аду! Я видел четыре тысячи человек, зараз жарящих для целой армии не менее двадцати или тридцати тысяч фунтов мяса, и все эти куски жарились в одно время — это было как раз в полдень. Разумеется, ни искры огня! Некоторые из солдат, бывшие прежде работниками на стеклянном заводе в Лейте, клялись, что никогда не видывали такого жару. Я обыкновенно старался быть у них под ветром, чтобы перевести дыхание и подумать о старой Англии! Ах, между прочим, вот земля, где человек может думать и говорить, что ему угодно! Но подобного рода работа, как вы сами можете посудить, не продолжалась долго; кончилось тем, что в три или четыре недели глаза у всех сжарились. Я захворал и слег в постель. Я тогда служил в 72 полку, состоявшем из 1700 человек. Со мной была горсть матросов; но глазная болезнь сделала такое опустошение, что целый полк, полковник и все решительно ослепли, все, исключая одного капрала. Вы, может быть, удивляетесь, господа, но это совершенно справедливо. Капралу этому пришлось круто; представьте себе: он должен был весь полк водить на водопой. Сам он шел впереди, а двое или трое держались за фалды его мундира, на каждой стороне, за их фалды цеплялось еще столько же и, таким образом, с каждым рядом число удвоивалось, и в этой процессии, держась друг за друга, пили они воду у колодца; и, как черту угодно было оставить между нами одного только здорового, то капрал обыкновенно водил весь полк на водопой, точно так, как конюх водит лошадей, и шествие это, как видите, походило на распущенный хвост павлина.
— Которого капрал был туловищем, — прервал доктор. Капитан посмотрел на него серьезно.
— Вы находили, что в этой стране было жарко? — спросил доктор.
— О, так жарко, доктор, — воскликнул капитан, — как будет вам, когда вы отправитесь туда, куда отправили не одного больного, и где поэтому вы, наверное, и сами будете; но я надеюсь, впрочем, из сожаления к вам и ко всей вашей братии по ремеслу, что вы не встретите там такой жары, какую встретили мы в Египте. Что, например, скажете вы о девятнадцати из моих людей, убитых солнечными лучами, соединившимся в фокус на полированных стволах ружей часовых и зажегшими порох на полке? Под Акрой я командовал мортирной батареей, и бомбами наносил французам дьявольский вред. Я обыкновенно пускал их к ним, когда они обедали, но, как вы думаете, негодяи обошли меня, наконец, на ветре. Они приучили нескольких пуделей смотреть, когда бомбы упадут, и тогда подбегать к ним и зубами вырывать из них трубки. Слышали ли вы когда-нибудь о подобных негодяях? Этими средствами они спасали сотни людей и потеряли только с полдюжины собак. Истинная правда, спросите у сэра Сиднея Смита, он скажет вам то же самое и еще гораздо более. Проворство его языка равнялось только быстроте выдумки и способности жевания, потому что в продолжение всего этого забавного монолога зубы его были в беспрерывном движении, подобно бимсам парохода, и так как он был наш капитан и гость, то, разумеется, взял львиную долю из нашего завтрака.
— Послушайте, Соудингс, — сказал он, обращаясь фамильярно к штурману, недавно поступившему на бриг, — посмотрим, какого рода запас погрузили вы в ахтер-люк. Что касается до меня, я люблю пить воду; давайте мне только чистой воды, и дитя может управлять мной. Я редко употребляю спиртуозное, когда есть хорошая вода. Сказавши это, он налил в стакан рому и поднес его к своему носу.
— Воняет адом! Послушайте, штурман, уверены ли вы, что все ваши бочки хорошо закупорены? Кошки прибавили в них жидкости. Мы должны это с чем-нибудь смешать, чтобы можно было пить. — И наливши полстакана воды, которая, между прочим, была очень хороша, остальное он дополнил ромом, потом попробовав, сказал:
— Нуте-ка, мистрисс Кошка, я думаю, это лакомство не по вашему вкусу.
Тут он замолчал на секунду, держа стакан у себя перед глазами, потом выпил его залпом и не сделал другого движения, кроме глубокого вздоха.
— Между прочим, кстати, мы не будем иметь кошек на бриге (исключая употребляемых шкипером для исправления человеческих слабостей). Мистер Скейсель, распорядитесь об этом. Выкиньте всех их за борт.
Взявши свою фуражку, он встал из-за стола и, подымаясь по трапу, обратился опять к Скейселю, говоря:
— Вот еще одно слово. Мне бы не хотелось кидать кошек за борт; матросы имеют глупое суеверие к этому животному — оно несчастливо. Нет, велите лучше положить их живых в сухарный мешок и отправьте на берег на торговой лодке.
Вспомня, что в этот самый день должен быть у меня обед в Джордже и имея позволение капитана ехать на берег, когда мне угодно, я счел своею обязанностью сказать ему, что еду, из простого приличия. Я подошел к нему с уверенностью и сказал о моем приглашении и намерении.
— Воля ваша, сударь, — закричал он, подбоченясь обеими руками и глядя мне прямо в лицо, — а в числе прочих сделанных вами морских запасов, у вас порядочный запас самонадеянности. Вы только что возвратились с берега, как опять просите увольнения, и к тому еще имеете дерзость сказать мне, зная, как я ненавижу порок, что вы намерены вспрыснуть ваше назначение, следовательно, самому скотски напиться и напоить также других. Нет, сударь, знайте, что как капитан этого брига и покуда имею честь командовать им, я страж нравов.
— Это самое и я хотел сказать вам, капитан, — возразил я, — но вы прервали меня. Зная, как трудно удержать молодых людей в порядке без присутствия кого-нибудь из уважаемых ими особ и с кого могли бы они брать пример, я хотел было просить вас сделать мне честь быть моим гостем. Ничто, по моему мнению, не может лучше этого удержать всякое покушение на неприличную веселость.
— Вы говорите словно молодой человек, воспитанный мною, — возразил капитан. — Я не думал найти в вас так много нравственности и благоразумия. Не думайте, однако, чтобы я когда-либо хотел быть помехой невинному удовольствию. Человек все-таки человек, давайте ему одно лишь необходимое для жизни, и он не более, как собака. Маленькая веселость в подобном случае не только может быть допущена, но и необходима. За здоровье доброго короля, Боже благослови его, равно как и за наше, должно всегда выпить хорошего вина. И при том, так как вы говорите, что общество ваше избранное, и вы хотите вспрыснуть свое назначение в поход, то ничто не препятствует мне согласиться на ваше приглашение. Но, помните, не слишком много пить, ни одной неблагопристойности, и я стану употреблять возможное старание не только обуздывать юношескую кровь, но приложу свои силы удержать веселость обеда в пределах приличия.
Я поблагодарил его за это милостивое снисхождение. Он отдал после того несколько приказаний Скейсейлю, старшему лейтенанту и, велевши послать гребцов на гичку, предложил мне ехать с ним на берег.
Это в самом деле было знаком особенной милости, которую он до того никогда не оказывал ни одному офицеру брига, и потому все собрались на такое чудо. Старший лейтенант мигнул глазом, чем более нежели сказал:
— Это слишком для него хорошо, чтоб могло долго продолжаться.
Однако мы сели в шлюпку и поплыли к городу. Течение сносило нас, и мы проехали близ бакена затонувшего корабля Война.
— О, памятен мне этот старый корабль, я был на нем мичманом, когда он взлетел на воздух. Я был сигнальным мичманом, и в то самое время, как делал сигнал бедствия, взлетел на воздух. Я думал, что никогда более не увижу света Божьего.
— Неужели? — сказал я. — Я полагал, что в то время не было на нем ни одного человека.
— Ни одного человека! — повторил капитан с пренебрежением. — Откуда вы это взяли?
— Я слышал от капитана, с которым служил в Америке.
— Так кланяйтесь же от меня вашему капитану и скажите ему, что он ничего не знает об этом. Никого на корабле! Когда на корме столпились, как в овчарне, и все просили у меня помощи. Я велел всем им убираться у черту, и в это самое мгновение все мы были подшвырнуты, это-то уж я знаю наверное. Меня так ушибло, что я лишился чувств, и мне сказали после, что нашли меня где-то в заливе Стокс-Бей и отнесли в Гасларский госпиталь, где я пролежал три месяца, — не говоря ни слова.
Наконец, я выздоровел, и первой моей заботой было взять шлюпку и отправиться к своему погибшему кораблю, я нырнул в форт-люк и переплыл на корму в бродкамеру.
— Что же вы видели там? — спросил я.
— О, ничего, кроме человеческих скелетов и множества мерланов, плавающих между их ребрами. Я вытащил старый свой квадрант, который пихнул его лежащим на столе точно так, как оставил. Никогда не забуду, какую перепалку задали мы старой «Королеве Шарлотте», своим левым бортом; каждая пушка выпалила в него двойным зарядом. Я полагаю, мы перебили там, по крайней мере, человек до ста.
— Как же мне всегда говорили, что он потерял при этом случае только двух человек, — возразил я.
— Кто говорил вам это? — сказал капитан. — Ваш прежний капитан?
— Да, — отвечал я, — он был мичманом на этом корабле.