Льюин прошел вдоль конвейера, по которому двигались части животных. Некоторые он опознавал, некоторые — нет. Он взял один кусок в руки: теплый, пушистый и липкий. Кусок дернулся в его руке, он положил его обратно. В конце ленты стояла девочка в белой шапочке и перчатках: она подхватывала куски и кидала их в желоб. Она улыбнулась.
— А где твоя напарница? — спросил Льюин.
— Ушла куда-то.
Льюин кивнул и пошел дальше. Ему надо было отыскать другую девочку, пока с ней ничего не случилось. Спустившись по лестнице, он вошел в темный, похожий на пещеру зал. Он шел по нему, спотыкаясь о невидимые предметы, стараясь не поскользнуться в жирной неспокойной жиже под ногами. И тут он увидел ее. Она бежала от него прочь.
Но она не останавливалась и бежала, пока не споткнулась и не упала в мешанину из хрящей, шерсти и плоти.
— Осторожно! — крикнул он, но не успел дотянуться.
Она вся покрылась омерзительной шевелящейся кашей, слилась с ней, стала ее частью. Он нашел дверь, вытащил кровавый ком на улицу, где его поджидал Джеймс.
— Пойдем в сарай, — сказал Льюин. — Там нас никто не увидит.
— А как же зверь? — спросил Джеймс.
— Все в порядке. Я убил его, — сказал Льюин и проснулся.
Телевизор все еще работал, показывали рекламу. Льюин некоторое время посидел, уставившись в экран, потом выключил телевизор и пошел спать. Свет он оставил.
7. Натюрморты
Льюин пришел помогать Джеймсу. Надо было убрать бетонную дорожку, что шла вокруг дома. Льюин шел по кругу и крошил бетон молотом; Джеймс двигался следом с лапчатым ломом и киркой, раздвигал трещины, вбивал в них лом, потом раскалывал бетон на куски. Это была медленная, тяжелая работа, они часто останавливались. Элвис относился к Льюину с подозрением, бегал вокруг него, лаял, путался под ногами. Льюин лег на землю. Элвис подошел к нему понюхать, Льюин схватил его, положил на себя, почесал ему живот, потрепал за ушами. Элвис охотно согласился на это унижение. Потом он встал, отряхнулся и отправился восвояси.
Уже стоял ноябрь, но морозы пока не пришли и небо было ясным. Спокойная осень. Овцы были заняты своим обычным делом, громкие звуки их не пугали. Они еще помнили те времена, когда звенели наковальни вагнеровских богов и дрожала земная твердь.
До прихода Льюина Джеймс убрал кости, сбросил их с утеса. Он смутно стыдился их. Ему все хотелось расспросить о них Льюина, но он никак не мог решиться. Он не мог толком понять, что именно он хочет выяснить. Пока они работали, он ждал, что обнаружит что-нибудь под бетоном. Казалось, каждый уголок в доме таил в себе загадку. В любой момент могло появиться что-то новое. Но находил лишь булыжник и щебень. Хотя хорошего качества. Правда, сырой.
В двенадцать они сделали перерыв на кофе. Джеймс выволок на улицу пару шезлонгов, что раньше нашел в доме, и теперь они сидели под ярким холодным солнцем.
— Как твой мальчишка? — спросил Льюин.
— Все нормально.
Адель в этом время учила с ним уроки. Хоть у них и каникулы, это не значит, что он совсем вырвался на свободу. Им пришлось вдвоем посетить небольшую контору на севере Лондона, чтобы доказать, что они могут самостоятельно обучать Сэма. Там они встретились с непреклонного вида женщиной, которая изучила их аттестаты зрелости и выдала им учебные планы. Сэм хорошо справлялся с новой системой. Любил читать, интересовался математикой: он управлялся со своими счетными палочками с легкостью, удивлявшей Адель. У Сэма был задачник с ответами в конце, но он никогда не жульничал. Задачи, связанные с делением, казались ему сложнее и интереснее: Мэри должна разделить двенадцать апельсинов поровну между Гарри, Бобом и Биллом. Сколько апельсинов получит каждый мальчик? Деление его завораживало. Странное, неумолимое уменьшение, но такие необычные предпосылки: откуда у Мэри двенадцать апельсинов и почему она должна их кому-то раздавать?
— А как себя чувствует миссис Туллиан?
Льюин никогда не говорил «Адель». Никогда не употреблял никаких фамильярностей, вроде «хозяйка» или «жена».
— Хорошо.
Впрочем, нельзя было сказать, что она полностью оправилась от того, что случилось в потайной комнате. Она была немного рассеянна, порой погружалась в собственные мысли. Она плохо спала, читала допоздна. Иногда Джеймс просыпался и слышал, как она бродит по дому. Что-то с ней было не так. Но она продолжала писать. Пробовала разные стили, работала над несколькими натюрмортами и пейзажами. Неудивительно, что на пейзажах богато были представлены овцы. Один из них особенно нравился Джеймсу: большое полотно в стиле импрессионизма, а на первом плане — крупная овечья морда, размытая, черно-белая; позади выглядывала еще одна овечья морда. Овцы казались удивленными, завороженными, уши торчком. Джеймсу нравилась эта картина потому, что в реальной жизни подойти к овце так близко было невозможно; они всегда держались на расстоянии; при этом они держались на удивление спокойно. Их было сложно напугать. Раньше он считал овец бессмысленными пугливыми тварями, но теперь они поражали его своей безмятежностью, беззаботностью. Он спросил Адель, можно ли повесить эту картину в гостиной (в которой теперь стоял диван и еще кое-что из подержанной мебели, приобретенной в Хаверфордвесте), — и она, к его удивлению, согласилась. Обычно она не любила выставлять свое творчество на всеобщее обозрение. В цементную стену над камином был вбит дюбель, там Джеймс и повесил это полотно. Когда она решит, что пора выставляться, он займется рамами.
По поводу натюрмортов он не испытывал особого восторга, хотя восхищался техническим совершенством. Испорченные фрукты, мертвые цветы и кусок мяса; полупустая бутылка молока, улитка, сломанный смеситель и кусок мяса. Его спортивные адидасовские штаны и переполненная пепельница. И мясо. Тематика, честно говоря, его тревожила, он чувствовал необъяснимое беспокойство.
Джеймс попробовал взбодриться. В последнее время он совершенно потерял способность к беседе.
— А как поживают овцы, Льюин?
Нельзя назвать это отличным вступлением, но хоть что-то.
— А что?
А что мне?
— Да так просто. Интересно.
— Ну, недавно я нашел одного на нижнем поле, на тропинке вдоль утеса. Он был здоров, просто с ним что-то случилось.
Голосом Льюин не выдал, насколько он был потрясен жестокостью увечий. Голова валяется в стороне, нет одной задней ноги. Какое-то животное поработало, собака, наверное. Нет, все это выглядело не так. Это был какой-то дикий зверь. Зверь, разбуженный его сном, проник в овчарню. Вспоминать сон, особенно его последнюю часть, с Джеймсом, было неприятно. Он отвернулся, стал смотреть на море. И прежде, когда здесь жил Шарпантье, у Льюина случались неприятности с овцами. Он так и не понял, что, собственно, произошло. Иногда ему казалось, что он припоминает, как сам занимался всем этим: в одном из снов он что-то держал в руке. Овечью ногу?
— Ну, так бывает. Это могла сделать собака. Ты не представляешь, как гнусно они иногда себя ведут. Но вообще-то все в порядке. Ты, наверное, обратил внимание, они слишком высоко не поднимаются. Держатся друг за друга.
Не заключался ли в этом упрек в неуместном любопытстве? Джеймс поискал ответа, но не нашел. Льюин встал.
— Мне надо в туалет на минутку, — сказал он.
* * *
На лестнице сидел Сэм и писал что-то в задачнике. Увидев Льюина, мальчик закрыл книгу.
— Здравствуй, поросеночек, — сказал Льюин. Сэм вежливо улыбнулся. — Что пишешь?
— Да так просто. Рассказ, — скромно ответил Сэм.
— Понятно.
Рядом лежал словарь, открытый на странице от «штиль» до «шут».
— Что за слово?
— Штык. Лезвие, прикрепляемое к дулу винтовки. Что такое винтовка?
— Винтовка? Это такое ружье. Большое, длинное. Знаешь, что такое ружье?
— Чтобы убивать людей.
— Точно.
Льюина покоробило, как холодно сказал это Сэм. Он считал, что дети не понимают, что такое насилие. Возможно, они думают, что это как в мультфильмах, когда никому на самом деле не больно, а если койота переезжает каток, то потом койот непременно вскакивает и бежит.
— Надеюсь, в твоем рассказе никого не убьют, — сказал он.
Сэм улыбнулся:
— Нет. Я только хотел узнать, что значит это слово. В словаре можно найти любое слово. Там есть все слова. Я уже много их знаю. Хотя пока не все.
Но словарь не объяснит тебе, что это такое: держать в руке оружие, не даст тебе почувствовать его запах. Словарь не в силах описать страх и нездоровое возбуждение, которые овладевают тобой, когда держишь в руках винтовку, описать ее тяжесть, запах ее патронов. А штык... нет такого определения, которое может выразить чувство, какое испытываешь, когда прикрепляешь его к дулу. Поворот и щелчок — и ужас, стоит только представить себя в такой отчаянной ситуации, когда придется втыкать его в кого-то, в живого теплого человека, чтобы он кричал, извивался, чтобы текла кровь. Ружье равнодушно, мишень — далекий силуэт без лица. Но чтобы применить штык, нужно преследовать врага, видеть его лицо, чувствовать запах его дыхания. Смотреть, как он падает. Штык — вещь интимная, телесная, личная.
— Штык — отвратительная штука. Просто ужасная.
— Ты его видел?
— Конечно. Когда служил в армии. Очень давно.
— Ты убивал людей?
— Конечно, нет!
Льюин сразу же вышел из себя и смог взять себя в руки, лишь вспомнив, что разговаривает с семилетним ребенком.
— Нет. Я никогда его не использовал. Не знаю, смог бы, если бы пришлось.
— Почему? Это сложно?
— Сложно? Нет, это довольно просто. Ничего особенного в нем нет. Пристегиваешь, берешь ружье так, как будто готовишься стрелять, только чуть ниже. Сгибаешь ноги в коленях. Вот так.
Льюин встал в позицию. Точно сбалансировал центр тяжести. Наклонил голову вперед.
— А потом бежишь к цели. В армии у нас вместо врагов были мешки с соломой, висели на перекладине.
Льюин заморгал от нахлынувших воспоминаний. Горячее сухое поле, пылает солнце. Группа уставших, тяжело нагруженных мужчин. Полдень. Сержант терпеливо показывает упражнение, он говорит так, как будто перед ним умственно отсталые. Упражнение было достаточно простое, и через полчаса мужчины уже доставали, крепили, снимали и убирали штыки четкими механическими движениями. Все шло хорошо.
Потом надо было бежать и кричать. Четыре раза подряд. Соломенные люди висели на цепях, прикрепленных к каркасу, который напоминал раму для детских качелей. У них не было голов и конечностей, но на них надели куртки. Нечего пугаться, не от чего кричать. Глаз тоже не было. Бежишь, кричишь на них, вонзаешь лезвие, поворачиваешь его (четверть круга, по часовой стрелке), вынимаешь. Если кричал не во все горло, тебе приказывают повторить. Льюин раньше никогда не кричал, и ему это задание показалось очень сложным; ему и еще нескольким рядовым. Только с четвертой попытки он добился нужного голоса, и это стало освобождением. Он вспомнил легкость в голове, когда он бежал по сухой траве, а его крик тянулся за ним. Головокружительное, волнующее чувство. Крик очистил сознание от страха, от нерешительности, от неуверенности, от всего. Потом было просто весело. Тревога появилась гораздо позже, когда его горло вспоминало крик, а руки тряслись от ударов в плотную солому, более твердую, чем он предполагал.
Мальчик внимательно слушал. Льюин опомнился и перепугался. Что он делает? Зачем он рассказывает все это ребенку? Что на него нашло?
— Ну ладно, хватит об этом. Тебе не нужно думать о ружьях и штыках. В твоем-то возрасте. Не стоило мне все это тебе рассказывать.
Сэм понял. Есть такие вещи, о которых ему не полагается знать. Отец все это расскажет, когда ему исполнится двадцать один год. Таких вещей накопилось уже порядочно, список постоянно рос. Он представил себе этот разговор. Отец, наверное, будет заглядывать в тетрадь и отмечать галочкой темы, с которыми они уже разделались. А что, если ему понадобится узнать о чем-нибудь еще раньше? Может быть, отец сделает исключение. Он открыл словарь на слове «кремация».
Льюин сказал:
— Я пойду. — И ушел в ванную. Возле комнаты, где рисовала Адель, его ноздри зашевелились. Густой запах масляной краски, скипидар и еще что-то. Он не мог определить что.
Он запер дверь в ванную, включил воду и задумался, что сказать Джеймсу. Дэйв все правильно рассказал о Шарпантье, ровно столько, сколько он об этом знал. Но в его истории были пробелы, умолчания и была также одна серьезная ошибка. Достаточно существенная. Дэйв знал не больше, чем хотел Рауль. Рауль в своей обезоруживающе обаятельной манере выдавал только тщательно подготовленную информацию. Льюин знал больше, гораздо больше. И он смог вычленить истину в спутанных речах Эдит. Он держал свое знание при себе, носил его, как власяницу. Он никогда никому ничего не рассказывал, даже Дилайс. Никому. Если бы он это сделал, он подставил бы себя под удар, потому что информация эта была непристойной, шокирующей, каким-то образом позорила того, кто обладал ею. Надо было рассказать обо всем полиции. Он не стал. Слишком поздно было жалеть об этом, но он сожалел. Его знание делало его соучастником случившегося, делало его свидетелем, и, как на свидетеле, на нем лежала часть вины и ответственности. Он отбросил эти мысли и пошел крушить бетон.
* * *
У Адель возникли сложности с мясом. Оно стало разлагаться, и линии, цвета теряли резкость. Начались тайные сложные дебаты между текучестью и определенной формой. Она меньше писала и больше смотрела; она боялась браться за такую сложную задачу. Кроме того, на мясе начало образовываться нечто вроде корки или кожи, поэтому поверхность в отличие от того, что было под ней, сохла, становилась тверже, плотнее. Кое-где мясо меняло оттенки от умбры к зеленому и от киновари к шафранно-желтому. Все это пока невозможно было увидеть, она лишь каким-то образом чувствовала, что это происходит. Это было очень непросто. Если скрупулезно не передать цвет, получится либо мультипликационный бифштекс, либо бесформенное коричневое пятно. Надо было очень внимательно смотреть и держать образ в голове достаточно долго для того, чтобы успеть его запечатлеть. И это надо было делать быстро, иначе краска, как мясо, начнет сохнуть, превращаться в корку. Она вздохнула и закурила.
В голове начинала складываться выставка. Будет две контрастирующие друг с другом подборки картин: пейзажи со все увеличивающимся количеством овец и натюрморты с мясом. Они будут конфликтовать друг с другом и с формальной, и с тематической точки зрения. Уже были готовы три холста: два пейзажа и натюрморт. Когда все будет готово, она сделает слайды и пошлет их агенту. Он, конечно, сделает замечания по поводу увиденного, и ей придется потратить еще по меньшей мере месяц на переделку и переработку. Ее волновала реакция, которую могли вызвать натюрморты. Она еще никогда не пробовала такую живопись, если не считать нескольких неуверенных ученических опытов. Возможно, агент их отвергнет. Это, конечно, ее выбор: что выставлять, а что не выставлять, но выставка — дело серьезное, и лучше доверять ему, чем себе. На тот случай, если он забракует натюрморты, необходимо иметь кучу «запасных» картин, чтобы набрать нужное количество. До апреля нужно успеть сделать многое.
Она снова посмотрела на картину. Слишком тесно, слишком перегружено. Сложенные занавески и наволочки, каждая со своим цветочным рисунком, отвертка, пластиковый пакет и кусок мяса. Она резким движением убрала занавески и пластиковый пакет. Так было вернее. Она только набросала оставшиеся предметы простым карандашом, чтобы сохранить изображение. Теперь мясо занимало более видное положение в композиции, красная пластмассовая рукоятка отвертки удачно его уравновешивала. В ее сознании мелькнула мысль, что картина получается достаточно необычная, странная картина, но с технической точки зрения все стало гораздо лучше. Хорошо. Очень хорошо.
* * *
Джеймс и Льюин работали весь день. Аккуратная бетонная тропинка превращалась в аккуратный ряд мешков с бетонным ломом. Джеймс тихо радовался, что в мешках не было ничего, кроме бетона. Когда солнце спустилось за деревья, они сели в шезлонги. Они молчали, но теперь это тревожило Джеймса гораздо меньше. Понятно. Льюин — человек немногословный. Джеймс относился к этому нормально. Это было хорошее молчание. Тишина всегда тревожила Джеймса. Его родители впадали иногда в состояние жуткого безмолвия, которое казалось ему воплем. Когда Джеймс был ребенком, он много говорил, но, взрослея, он начал понимать, что ужас этой тишины заставляет его говорить так много, и догадываться, что говорит он от ужаса перед ней. Он замолчал. Когда ему было одиннадцать, он испугался, что пустыня молчания поглотит его, высушит, превратит его в сухую оболочку. В этом было что-то убийственное, это напоминало ловушку. Он тоже замолк: в пустыне появилась его собственная дюна. С возрастом немота стала его привычным состоянием; он был очень тихим, робким, молчаливым. Всякое желание что-то объяснять, описывать или выражать пропало. Он превратился в то, чем боялся стать, — в пустыню.
А потом, гораздо позже, он познакомился с Адель, которая говорила, говорила и говорила, легко, без страха, без тревог, без усилий высказывая свои впечатления и чувства. Она выражала себя. А Джеймс молчал и слушал. Он боялся дать ей почувствовать, что его молчание — это тоже ловушка, что она тоже высохнет, превратится в песок. Он хотел поговорить с ней до того, как это случится. Он об этом думал. Но в его сознании усиливался страх того, что уже слишком поздно, и этот страх проник в его уста, и все слова высохли, застряли там. Он понимал: она часто говорит лишь потому, что пугается его скрытности; в ее голосе слышалась паника. Страх усиливал страх.
А Льюин просто молчал. Если ему было что сказать, он говорил, если нет — он молчал. И Джеймс чувствовал, как что-то растет между ними — не пустыня, а тихий ухоженный сад. Он улыбнулся Льюину, его основательности и сдержанности.
— Все в порядке, Льюин?
— Да.
— Останешься перекусить?
— Спасибо.
Джеймса охватило сильнейшее умиротворение: отчасти потому, что они закончили работу и тело ломило от тяжелого труда, отчасти от ясного прохладного воздуха. Носились летучие мыши, он слышал, как в кухне гремят тарелками Адель и Сэм. Надо было бы пойти помочь Адель, но было так хорошо сидеть в шезлонге и молча смотреть на закат.
— Джеймс, мне надо тебе кое-что сказать.
Джеймс улыбнулся; это будет о правах на выпас, ясное дело! Адель уже рассказала ему о беспокойстве Льюина по поводу выпаса и покоса на чужих полях.
— О поле.
— Послушай, Льюин, не стоит из-за этого беспокоиться. Мы счастливы, что поля на что-то пригодны. Будет ужасно, если они зарастут. Мы абсолютно ничего не имеем против.
— По-моему, ты меня неправильно понял. Я не об овцах.
— А.
Джеймс постарался придать лицу доброжелательное выражение и стал ждать.
— Слушай, тут кое-что случилось. Давно, когда Шар-пантье здесь жили. Я не знаю, правда или нет то, что рассказал тебе Дэйв. Я даже не знаю, как об это объяснить. Но после той вечеринки, когда убили женщину, через пару недель он разжег костер. Рауль. Я работал на верхнем поле и увидел столб дыма. Я пошел посмотреть. Спрятался за стеной вон там. Я знаю, что так нельзя делать, нельзя подглядывать, но было еще лето, а обычно люди не разжигают костров до осени, когда жгут листья. Или подрезают ветки на деревьях. Я подумал: «Что ему понадобилось жечь в это время года?» И я спустился. Костер был большой, много дров, он поправлял их палкой. Я не мог толком разглядеть, что он делал, было слишком много дыма, и ждал. Но он был именно таким. Дым.
Он замолчал. Джеймс вспомнил, как бросал с утеса обгорелый кусочек голубой шерстяной тряпки.
— Мне это показалось подозрительным. Этот дым. Потому что я знал, что это за запах.
(Толстая колонна дыма поднималась вверх, прямо к небесам. Дьявол! Дьявол!)
— Если хоть раз почувствуешь запах этого дыма, его потом уже ни с чем не перепутаешь. Он жарил мясо.
(Мясо — это просто мясо, жареная баранья нога с печеной картошкой и кукурузой, очень вкусно.)
— Он лезет прямо в нос, этот запах, его невозможно забыть.
(хорошо-тогда-давайте-поиграем-в-другую-игру-она-называется-овцы-вам-понравится)
— Потом он затушил костер и начал копать. Именно там, где ты копал, возле отстойника.
(что они хотят похоронить малюток для Джимми ?)
— И все, что осталось, он сложил в яму.
Нет!
— А потом детей увезли в интернат. По всей видимости. Я их больше не видел.
Джеймсом овладело нестерпимое желание оказаться на кухне с Адель и Сэмом, резать лук, даже чистить картошку. Все что угодно, только не этот жуткий разговор с очень серьезным человеком. А вокруг носятся летучие мыши.
— Я не понимаю, — сказал он в конце концов. — Дэйв сказал, что дети погибли во время пожара. После того, как умерла Эдит.
— Возможно. Я просто рассказываю о том, что видел, вот и все.
— Но из твоих слов следует...
— Я рассказываю только о том, что видел. Я никого ни в чем не обвиняю. Мне просто интересно узнать, не нашел ли ты чего в поле, когда копал.
— Чего?
— Не знаю.
— Я ничего не нашел.
— Пожалуйста, не нужно меня понимать превратно...
— Я ничего не нашел! — выкрикнул Джеймс и дернулся от собственного крика. Он отчаянно нуждался в спокойной, задумчивой тишине, которая царила здесь только что. А Льюин разрушил ее, злобно разрушил. — Господи, Льюин!
— Ну...
— Я нашел овечьи кости. Больше ничего.
— Овечьи. Я понял.
— О Боже!
— Я только хотел рассказать тебе о том, что видел.
Джеймс сидел как оглушенный. Он их испугался, он думал, это черти, а они испугались его, они закричали, вот так. У него в руке была палка.
— Я нашел кусок шерсти.
— Понятно.
— Не овечьей шерсти, а шерстяной ткани.
— Понятно, я и подумал, вдруг ты что-нибудь нашел.
— Боже, я не могу в это поверить.
— И не говори.
Теперь между ними снова воцарилось другое молчание: молчание соучастников, виноватое, тяжелое, как толстое листовое стекло.
— Не говори ничего Дель, — попросил Джеймс.
— Конечно.
— У нее и без того забот хватает.
— Ладно.
— Пожалуйста.
— Не буду.
Льюин рассчитывал почувствовать облегчение, но вместо этого он чего-то устыдился. Как будто он сделал что-то нехорошее по отношению к Джеймсу. Но желание рассказать было таким сильным, что он не смог его сдержать. Льюин с недоверием относился с таким сильным чувствам. Ему не нравилось, когда у него в голове хозяйничают непонятные и неуправляемые мысли. Зверь должен сидеть в сарае, а не внутри него.
Льюин знал о существовании этого зверя всю свою жизнь. Маленьким мальчиком он сторонился сарая, а когда был вынужден туда заходить, то старался не смотреть на кучу досок, под которой прятался зверь. Зверь ел кроликов; их находили на полу. Они просто валялись там совсем целые, но мертвые. Казалось, из них просто высосали жизнь. Но Льюин знал, что зверь не опасен, если на него не смотреть. Во сне Льюину иногда удавалось почти уничтожить его, но зверь никогда не был мертв до конца. Его невозможно было убить по-настоящему, никто этого не мог сделать. Он был фактом жизни, почти спутником. И если когда-нибудь он встанет, сбросит с себя доски и пойдет искать другую пищу помимо несчастных кроликов, — ну, тогда Льюин и увидит, что случится. Но пока зверя не тревожили, Льюин был в безопасности.
— Может, пойдем в дом? — спросил он, потому что Джеймс сидел совершенно неподвижно.
Джеймс вздохнул:
— Ага.
* * *
Этот ужин очень сильно отличался от того, что был подан во время вечеринки несколько недель назад. Теперь это был обычный семейный ужин. И гость всего один. Никаких южноамериканских деликатесов; Сэм ел свое любимое пюре и веджибургер. С салатом, положенным на край тарелки, он разделался в первую очередь, чтобы от него избавиться. Для остальных Адель сделала чили с фасолью и рис. (Лондон в ней все равно давал о себе знать. Каждая тарелка была украшена мелко порубленной зеленью, в рис были добавлены семена мака. Сервировка.) На этот раз плохо скрытое нежелание Льюина класть в рот поданную еду скорее позабавило ее, нежели оскорбило. Элвис вертелся вокруг с выражением несокрушимого оптимизма на морде: ему никогда ничего не давали со стола, даже Сэм не давал, и Элвис это прекрасно знал. Но надежда побеждала опыт и удерживала у стола, заставляя следить, как вилки движутся от тарелок к ртам и обратно. А вдруг?
Льюин медленно, методично жевал, подвергая пищу всестороннему обследованию ноздрей и нёба, и лишь потом глотал кусок. Ему необходимы были усилия для того, чтобы проглотить нечто отличное от того, что он сам себе готовил. Усилия и решимость. Сначала ковыряешь вилкой в непривычном веществе и подхватываешь кусочек на вилку. Потом поднимаешь вилку и стараешься не смотреть на то, что к ней прилипло. (Льюин уже знал, что в природе не существовало такой пищи, которая выглядела бы вполне убедительно невинной.) Вдыхаешь воздух, настороженно выискивая, нет ли чего-то вредного, нет ли сухого незаметного благоухания плесени, аммиачного привкуса убоины, болезненного дуновения гнили, не скрывается ли что-то неизвестное под основным букетом, нет ли незнакомого привкуса у знакомых запахов. Тошнотворной вони концентрированной кислоты, радужно-мыльного выхлопа бензина.
Потом ты еще чуть-чуть поднимаешь вилку, подносишь ее поближе ко рту. Надо превозмочь себя и посмотреть на это прежде, чем оно прикоснется к твоему языку и губам, — там может оказаться аккуратно сложенное крылышко насекомого, например, или клок человеческих волос, или... как можно быстрее ты закрываешь глаза, и зубцы вилки прикасаются к твоему языку, и то, что было на них, вываливается в рот. У вилки вкус кислый, металлический, кровавый, ты быстрее вытаскиваешь ее изо рта, суешь обратно в тарелку. А в это время каждый нерв твоего рта лихорадочно отчитывается: пока все в порядке, хотя это, может быть, только пока все в порядке. Ты жуешь, проверяешь зубами каждый миллиметр на тот случай, если что-то спряталось внутри, какая-нибудь мерзость, что-нибудь ужасное... Больше оттягивать нельзя, в любом случае надо поскорей убирать изо рта этот непотребный плевок. Ради Бога, скорее глотать его. Гортань послушно проталкивает комок вниз, еще ниже, горло бьется в конвульсиях, рот становится липким от слюны, сердце бьется сильнее и чаще. И все это время надо делать вид, что все в порядке, даже изображать веселье. А самое главное — ни в коем случае нельзя все это выплевывать. Тебя ждет целая тарелка работы. Размеренно запиваешь все водой. Стараешься не забывать улыбаться.
Адель восхищенно, с уважением следила за этой упорной тяжелой борьбой. Она могла лишь догадываться, с какими трудностями сталкивается Льюин, но она хорошо видела его скованные дергающиеся движения, частые паузы, которые он делал, чтобы собрать волю в кулак. Какие суровые испытания нам всем порой приходится переносить, подумала она, и все лишь для того, чтобы справиться с очередными тридцатью минутами дня.
Наконец Льюин проглотил последний кусок, оттолкнул от себя тарелку, догадываясь, что делает это чересчур энергично, и улыбнулся Адель. Она с сочувствием улыбнулась ему в ответ.
— Спасибо вам, миссис Туллиан. Очень вкусно.
* * *
На сладкое (Джеймс не переносил выражение «на сладкое», а слово «десерт» произносил с ехидным звуком "э") было мороженое с ежевикой. Адель любила ежевику, потому что она доставалась бесплатно. И потому что эта ягода была непредсказуема: порой восхитительно сладкая, порой горькая. Ей нравились ее зернистость, подлинность. Она научила Сэма, как надо правильно ее собирать. Адель безошибочно догадывалась, что он согласился лишь из вежливости. Сэм не скрывал факт своего неверия в способность съедобных вещей произрастать на склонах холмов. Пока она не запихнула одну ягоду ему в рот и он не поднял брови от удивления. После этого он стал есть больше, чем класть в корзинку, несмотря на ее предостережения, и позже расплачиваться за непослушание. Стоял прекрасный день, холодный, но ясный; все было видно. Они гуляли по холмам, наслаждаясь птичьим щебетом. Сэм (впервые в жизни) увидел лягушку. Адель наткнулась на терновый куст, усыпанный запотевшими бархатистыми темными ягодами, очень крупными. Она дала одну из них Сэму, предупредив, что вкус будет совсем не таким, как у ежевики. Он задумчиво пожевал, сказал «хм» и вернулся к ежевике. Она согласилась, что вкус был несколько необычным.
Чтобы у Сэма больше не болел живот, она помыла ежевику и убрала ее в большую морозильную камеру, стоявшую в погребе. Адель понимала, что, размороженные, ягоды будут водянистыми, но хуже от этого не станут. Сэму, вероятно, понадобится неделя, чтобы справиться с ощущением, что природа его обманула.
И потом она про них забыла! Однажды она пошла за мороженым, порылась в морозильнике и обнаружила ягоды. Одна из корзинок перевернулась, и ей пришлось собирать ежевику со дна камеры. Ее посетила какая-то неожиданная мысль, но Сэм отвлек ее (закричал, что чайник вскипел), и мысль пропала. Немного постояв в замешательстве, она поставила корзинки на картонную коробку с мороженым и пошла назад, с большим трудом выключив по дороге свет.
Перед едой она поставила все блюда на стол. Сэм больше налегал на мороженое, чем на ягоды.
Покончив с основным блюдом, Льюин явно почувствовал себя лучше. Нежный десерт ярких расцветок был умят мгновенно. Адель всегда нравился скрежет вилок, соскребающих остатки с тарелок. Сэм облизал свое блюдце — хотя одну из ягод оставил на краешке, — чему она была очень рада. Чертова домохозяйка и мамаша, накинулась она сама на себя, но все-таки ей нравилось кормить своих мужиков. Джеймс умел готовить (хотя делал это гораздо реже, чем ему казалось), но ему это не нравилось. Как правило, от этого он впадал в тоску. Однажды Джеймс разбил три тарелки, накладывая в них рис, который был плохо промыт и поэтому не стряхивался с ложки. Она всегда старалась преувеличенно благодарить его за усилия, издавать побольше дебильного чавканья, делать разные одобрительные замечания. Он же тупо и бесстыдно запихивал еду себе в глотку. В общем, не повар.