Узкий путь
ModernLib.Net / Детективы / Литов Михаил / Узкий путь - Чтение
(стр. 27)
Автор:
|
Литов Михаил |
Жанр:
|
Детективы |
-
Читать книгу полностью
(858 Кб)
- Скачать в формате fb2
(364 Кб)
- Скачать в формате doc
(368 Кб)
- Скачать в формате txt
(362 Кб)
- Скачать в формате html
(365 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29
|
|
Сироткин тихо обдумывал свою радость, предвкушавшую, как жена вернется с детьми и не застанет мужа дома, как ею овладеет тревога, тогда как он уходит все дальше и дальше в безвозвратность, уходит, не думая о жене ничего хорошего, не печалясь о ее печалях, обрывая одну за другой нити, на которых он долго провисал и дергался марионеткой. Должен ли он держать ответ перед своей совестью? Должен ли точно назвать по имени то чувство или желание, которое заставило его очертя голову броситься в приключение и сжечь за собой все мосты? Нет, ибо мосты для того и сжигают, чтобы сразу и навсегда отсечь прошлое, с которым они соединяли, забыть о прошлом и начать жизнь заново. Конюхов удивлялся простодушной доверчивости, которая оторвала его от дома и привела на дорогу в глухом лесу, и это была его собственная доверчивость, его глупость, он уже не мог вспомнить и понять, как и для чего поддался уговорам, пошел на поводу у вздорных бабенок, выдумавших путешествие в детство. И эта малость незадачливости, беспорядка и безумия подталкивала его к соображениям о большом, к сравнениям и обощениям, к решению больших задач, к открытиям и откровениям. Вот вывод: нет стержня ни в чем, ни в малом, ни в большом, ни в личном, ни в общем. Его мысли с болезненным упрямством завертелись вокруг близкого, как если бы кем-то продуманно, методически и злодейски подготовляемого распада страны. Он не был пророком и не знал, произойдет ли катастрофа, но у него было чувство катастрофы, и он не видел причин для оптимизма. Думал и думал, повторял, словно заучивая наизусть постигнутые открытия. И уже не произносил так: мое отечество распадается. Потому что распространялось гниение, где все возилось и шевелилось миллионным скопищем прожорливых червей, и те лоскутки и осколки, на которые собиралась развалиться империя, не ощущались им, ни в массе, ни по отдельности, как отечество, почему-то вздумавшее раздробиться. А если следовало сейчас, во имя самоспасения и во имя будущего, с особой силой сознавать себя русским, то ведь не было у него уверенности, что и сама Россия не распадется в клочья, не рассеется, как дым, или не преобразится так, что он перестанет ее узнавать. В зловещем облике империи он умел распознавать истинный и вечный облик России, а что он найдет, что узнает, что примет близко к сердцу среди руин? Поэтому он мог сказать разве что так: земля разверзается у меня под ногами, и я не ведаю, куда проваливаюсь и что со мной будет. Был бы у нас царь, - тосковал он, отвергал будущее и взыскивал с истории, - не докатились бы мы до такого унижения, Государь - живая, воплощенная идея, и, будь он у нас, будь он с нами, мы не забыли бы о долге, верности и служении, и не растащили бы по камешку державу пустые, крикливые и ожесточенные людишки, воображающие себя защитниками широких прав для всех и выразителями истинных народных интересов. Дайте мне живую, а не механическую иерархию, дайте мне мое заслуженное и незыблемое место в иерархии, и истина заговорит моими устами в полный голос! Для чего свобода, которая ведет не к гармонии, а к анархии, не к цельности, а к распаду, не к миру, а к братоубийству? Где был мой разум, когда я думал и надеялся, что можно толпой, всем миром, коллективным умом и сознанием решить сложнейшие и опаснейшие проблемы бытия, государственного устройства, общества и личности, решить вопрос о всеобщей свободе так, чтобы не осталась за бортом и моя жаждущая свободного волеизъявления индивидуальность? Где был наш разум, когда мы воображали, что нужно поскорее разрушать старое, а не охранять рассудительно и с тактом, не блюсти здоровые традиции, веками складывавшиеся, не созидать? Эта огромная и непостижимая страна... разве может она управляться анонимной властью? разве может кучка безликих и честолюбивых правителей служить ей опорой и защитой? удивительно ли, что все рушится? разве могла она выжить и упрочиться иначе, как не живой связью всех с каждым и чтобы на сияющей вершине власти не виднелась отовсюду и не чувствовалась всеми живая личность, возведенная в ранг полубожества? Я прав! Теперь я знаю, что я прав. Я чувствую в этой мысли жизнь, которая ушла и не вернется, но тем больше в ней истинности, чем больше лжи, гнили, разложения, деградации, абсурда и бесславия в происходящем с нами нынче. *** Ксения ограничилась скупым замечанием: мы заблудились, моя вина, прозевала нужный поворот, и вот, пришли не на то озеро, не в тот дом, где нас ждут. Ее спутники не выразили ни удивления, ни возмущения, не закричали, что следует, отдохнув и подкрепившись, сняться с места и искать встречи с друзьями. Здесь, куда они пришли, тоже можно пожить, а упорство, с каким они влеклись к лагерю Марьюшки Ивановой, достойно, в сущности, лучшего применения. Марьюшка помнит о них, ждет и тревожится? О нет, едва ли память Марьюшки сохранила в отчетливом виде все обстоятельства гуляния на берегу реки, побудившие ее выступить в поход. Необходимо свить временное гнездышко, устроиться на ночлег, а дом, кстати сказать, вполне пригоден для обитания, так что стоящая перед ними задача не столь уж трудна. Ксения привела их в хорошее, красивое место, и когда б не усталость, они бы удовлетворенно хмыкали, довольно потирали руки. Дом - его построили, как объяснила Ксения, для рыбаков и охотников, изредка наведывающихся сюда, и внутри, в просторной комнате, гостей ждали внушительных размеров печь, кровати с рваными матрасами, стол и лавки, испещренные именами и высказываниями прежних посетителей, помещался на невысоком холме. Внизу поблескивало между деревьями озеро, противоположный берег которого терялся за тонким слиянием воды и неба, за границей, на которой неясно шевелились тени сказочных стран. Мужчины стерпели ее "заблуждение" (так высказался Конюхов), и торжество Ксении расползалось под отупляющей тяжестью сонливости, сонливость взрывалась торжеством, в иные мгновения они захлестывали друг друга, и тогда существо Ксении, с пеной и брызжущей в глаза мутью, захлебывалось, она погружалась в серый туман, в короткое отсутствие, неуловимое и радующее странной, какой-то тайной и бесстыжей радостью. Ей казалось, что в этот жутковатый миг отсутствия мужчины успевают лучше понять ее. Она присела на корточки перед сумками и принялась неспеша, чтобы привлечь внимание мужчин к ее работе, распаковывать их; плотно облегавшие тело рубаха и брюки, натянувшись до предела, дали отменное представление о ее формах, дали четкий рисунок и надежную гарантию того, что человек, обладающий столь совершенными формами, знает, что делает, и ни при каких обстоятельствах не потеряет голову. Сироткин верил, что Ксения не случайно перепутала дороги, напротив, в этом скрыт намек на то предпочтение, которое она отдает теперь ему перед мужем, как, впрочем, безусловен намек и в той изящной бесцеремонности, с какой она принялась, под предлогом бытовых хлопот, выгибать перед ними свой прелестный и соблазнительный стан. Женщина явно провоцирует самцов на схватку. Сироткин с любопытством косился на соперника, однако Конюхов словно и не замечал ничего. Ей-Богу, этот человек, умело скрывающий свои настоящие мысли и навевающий на окружающих самое неопределенное впечатление, создан для того, чтобы все вокруг себя обезличивать, покрывать слоем унылой пыли. Не мудрено будет, подумал Сироткин, если за два-три дня тесного и вынужденного общения с ним я свихнусь, забуду собственное имя, а то и удавлюсь. Отдохнув и подкрепившись банкой тушонки, Конюхов вышел из дома и отправился исследовать окрестности. Он отлично понимал, какими мотивами руководствовалась Ксения, совершая "ошибку" на развилке дорог, и как истолковал эту "ошибку" Сироткин, но он сдерживал сетования и заставлял себя думать, что ему следует махнуть рукой на происходящее, мбо происходит абсурд и он выйдет полным глупцом, если станет плясать под дудку его творцов. Он и объединил уже мысленно Ксению и Сироткина, мужчину и женщину, жену и ее любовника, в крошечную, жалко копошащуюся кучку праздношатающихся, зевак, потребителей, людишек, которым ни до чего нет дела и которые жаждут лишь развлечений. Он быстро шел между деревьями, спускаясь к озеру, и вполголоса смеялся, воображая, в каких величавых, рисующих непримиримую вражду и непреклонную волю позах мог бы предстать перед этими людьми, желающими утопить его в безбрежных пространствах своей пошлости. А почему бы и нет? Нужно, и даже непременно нужно, с религиозной одержимостью опрокинуть и растоптать их куцый мирок, страшно и угрожающе захохотать, если они и после этого не войдут в разум. Нужно быть решительнее, хватит няньчиться с ними, довольно терпеть их наглость и назойливость. Заведомо жалел он Ксению, которая переживет неприятные мгновения, столкнувшись с его презрением. Но Ксения сама виновата, ей дашь волю - и она тотчас распускается, балует, совершенно как дитя малое. О, психология раба! Он пошел на уступки, изменил свою жизнь, попросту перевернул и перетряхнул ее всю, и сделал он это ради нее, Ксении, ради нее бросился работать в поте лица, ради их маленького мещанского счастья, а она, поверив, что завладела его волей, что властна отныне вертеть им, как ей заблагорассудится, тут же пустилась во все тяжкие. Ей мало заботливого мужа, мужа-труженика, ей подавай и любовника, веселого и глуповатого малого, беспринципного ловкача, и если между ними ничего не было до сих пор, то будет завтра, в потенции, в зародыше они уже согрешили, посеяли дурное зерно, и всходов недолго придется ждать. Волнение набегало на его глаза то сумасшедшим смехом, то красноватой влажностью слез. Одиночество мучило чувством невозможности возврата в знакомый и привычный мир. Теперь выходили тщетными, неоправдавшимися его надежды через упрощение, ограничиваясь минимумом духовных отправлений, добиться покоя и счастья, лопнула безумная греза о радостях растительного существования. Жизнь наказывала его за отступничество и смеялась над ним. И еще смерть бродила рядом. Вот он продвигался, медленно и осторожно, по мягкому болотистому берегу озера, которое не окинешь взглядом и вряд ли обойдешь за день, лавировал среди зло вонзавшихся в серость вечереющего света кустов голубики, углублялся в чащи, становясь там добычей комаров и преждевременных сумерек, и всюду ему чудился тлетворный дух падали, чего-то, что умерло, перестало быть, но зачем-то продолжало находиться в живой природе и отравлять ее миазмами. Это нечто гниет, разлагается, крошится на атомы, на невидимые частички, из которых ничто и никогда не восстановится, не скрепится в подвижный телесный облик, не наберет полную грудь воздуха, не побежит, мыча во весь голос или распевая в свое удовольствие песни, не взмахнет крыльями, чтобы подняться в небо. Разве можно жить лишь для того, чтобы в конце концов самому превратиться в такую же гниль и такой же смрад? Разве можно жить, ничего не противополагая смерти? Конюхов расправил плечи и огляделся без страха, готовый грудью встретить опасности и свысока усмехнуться над вероломным гостеприимством здешней властительницы смерти. Пафос не шутя укреплял его дух. Он хорошо, плотно чувствовал бодрость и упругость своей поступи, живительную сытость желудка, строгую и точную работу сердца в коловращении шумящей крови. Лес скрадывался, уменьшался на глазах, сливаясь с непознанными еще стихиями его души. Но, может быть, жизнь совсем не то, чем мы ее себе представляем, и устроена не только так, или вовсе не так, или только вполовину так, какой мы ее видим, и дерево, сохнущее в меланхолии нескончаемой старости, знает о нас больше, чем мы о себе, ибо когда-то мы были деревьями, а оно смотрело на нас глазами подающего надежды юноши, потом зрелого мужа и наконец премудрого старца. Однака что может знать об этом он, Конюхов, и какое у него право об этом думать, если он пожелал простоты вместо вдохновения, рядового человеческого счастья вместо напряженности духовных исканий и тягот, отступил от того, чем жил всегда, и покорился женщине, с обольстительной улыбкой пообещавшей принести ему счастливое и благостное умиротворение? Вот ведь как получается: пока бьется и поднимает над землей творческая сила - есть неустрашимость перед ликом смерти, есть живая дорога в иные миры, а иссякнет она или отступишься от нее, - и остаются лишь тоска да тлен. Так в чем же выбор? Между жизнью и смертью? А не между живой, трепетной наполненностью души и безмерной, мертвой пустотой? Нет, подумал он вслух, мне недостаточно признать, что я совершил ошибку, бросив писать книги. Я не сейчас только, я еще раньше догадался, что совершил ошибку, не дурак же я безнадежный. Но мне недостаточно лишь побожиться, что отныне я никогда не совершу подобной ошибки и буду повиноваться своей судьбе. Конечно, я вернусь к литературе, к книгам, в библиотеки, в книжные магазины, в это упоение, которого не понимают женщины с девичьими мозгами и женщины с мужским сердцем, с камнем вместо души, я вернусь, и мне станет легче, моя жизнь наполнится смыслом. Я и книго-то хорошие, наверное, напишу теперь. Да и что иное мне остается? На Ксению больше надежды никакой. Но одного этого мне мало, что такое - вернуться... с пустыми руками? Мне надо получить объяснение всему, что я раньше хотел, но не мог или по-настоящему все же не хотел понять, и даже о том, что, как говорится, человеку знать не дано, мне надо получить какой-нибудь хотя бы намек на представление. Эта внезапно и громко заговорившая требовательность умиляла его, он ощущал ее как взлет и как гибкость энергии, жизненной силы; казалось, могучая река затопила его и он слился с ее безудержным течением, не терпящим преград. И он ясно сознавал, что того бога, о котором говорят и пишут христиане, нет, ведь того бога сколько ни зови, он не явится на зов, потому как его нельзя искушать, имя его нельзя поминать всуе, а он сейчас, в старом лесу, звал и искушал - и какая-то чистая сила, не ведающая имени и неподвластная соблазнам, была с ним. Это же совсем другое дело! Как это не похоже на придурь смиренных рабов божьих! Сила шли, видимо, изнутри, от сознания, что он волен вернуться к прежнему, будет писать и что у него есть основания смотреть в будущее с оптимизмом, потому что он напишет непременно лучше и значительнее, чем раньше; но он углубился в лес, появился на небольшой и почти круглой поляне, и в этом круглом, как колодец, пространстве образовалась, когда он поднял просветленное ожиданием лицо к небу, сила, которая тоже завладела им, тепло и властно проникла в его существо. И она была похожа на ту, что шла изнутри, но шла она сверху, он не рискнул бы сказать, с неба, из-за облаков, но она действительно изливалась с высоты навстречу его поднятым глазам, она спускалась ровным и прозрачным столбом и мягко вливалась в него бесшумной струей. Он сразу окреп, когда его так напитали токи вселенной. Это были токи вселенной. В это можно было верить. Что другое это могло быть? Это была воля вселенной, передаваемая материальными и почти видимыми частицами, которые входили в него, безболезненно устраняли отжившую плоть и кровь и становились его новой плотью и кровью. Воля вселенной дружно сочеталась с его собственной волей, хотя он не поручился бы, что в его дряхлом, износившемся, обескровленном и обесчещенном существе, каким оно было мгновение назад, еще находилось достаточно ресурсов, чтобы как-то равноправно сотрудничать или даже соперничать с обрушившейся сверху лавиной. Но выигрывает в любом случае он, действие, эта мистерия на то и направлены, чтобы вывести его на тропу победителей. Давит изнутри, давит извне - нет, сочетание не случайное, и где-то в нем, на незримом стыке, в золотой середине, гнездится истина. *** Конюхов не показывался из-за дерева, хотя понимал, что ведет себя глупо и недостойно. Он прятался и следил, одурманенный подозрениями. Сироткин и Ксения сидели на ступеньках крыльца, помещаясь в суховатых, ничем ярким не обремененных сумерках как в широком убранстве, которое скрадывало всякую остроту их поз, выражений их лиц, выбрасываемых в воздух фраз, а для возмещения этого убытка окутывало дымкой обтекаемой благопристойности. Мирно беседуя, колдуя языками и взглядами в очертившей их рамке, они смотрели друг другу в глаза с неуклонно растущим вниманием и серьезно, поскольку предмет обсуждался, надо думать, серьезный, кивали головами. Конюхов пытался додумать мысли, закружившие его на поляне. Там он тоже кивал головой серьезно, правда, невидимому собеседнику, там ему было хорошо, мысли, как удачно посланные биллиардные шары, толкались по сценарию каких-то точно рассчитанных схем и немыслимых интриг и издавали уютный костяной звук. Стало быть, истину следует искать в своей же душе, раскрывшейся и жаждущей... Но теперь внимание отвлекалось на укрывшихся сумерками и жующих сумерки слов. Расстояние не мешало Конюхову наблюдать, но слов он не слышал, однако ему не было нужно и слышать, он все равно не верил, чтобы то, о чем они толковали, было так уж важно для него. Он хотел лишь проследить и уловить движение, которое выдаст их окончательно, выдаст с головой. О, соверши они неосторожное движение, выдай они себя, и его освобождение было бы полным, тогда стало бы безразлично, как поступать в их присутствии, он мог бы выйти из леса с громоподобным смехом, указывая на них пальцем, или выйти и приблизиться к ним, не проронив ни звука, но с каменным, отчужденным, неприступным лицом, с жестоким сердцем, с обледеневшей душой. Любым способом не противозаконно было бы показать им, что он, конечно, оскорблен до глубины души, но всем своим существом поднимается выше обид и на достигнутой высоте не растерян, а собран, в каком-то смысле, в высшем смысле даже деловит, ибо у него есть дело на той высоте, какого нет и никогда не будет у них. Но что это... лишь мечты, сладкие грезы в затхлом плену сдавившей безобразной действительности? и он взвалил на себя роль поэта, предпочитающего слепоту честному созерцанию правды? роль наивного юноши? Получается, они бойчее его потуг уличить их, неуязвимее, шире, чем он себе представлял, а не поймал, не доказал - так и не воры они, не лицедеи, но невинные и славные ребята, которых он вздумал чернить. Скверно выходит. Тогда он немного изменил позиции, сдвинул установки. Он наблюдает не ради изобличения, а потому, что хочет постичь их человеческую суть, смысл, назначение и возможности их бытия как категории людей, не вполне похожих на него самого. Они проще, они люди толпы, вот в чем суть и объяснение, они простые смертные, что распознается не внутри социального кипения, а со стороны, и проверяется не им, не степенью напряженности их участия в этом кипении, а тем, выступают ли они за его пределы. И вот когда оказывается, что не выступают, то и нет лучшего подтверждения, что им неведомы страсть духа и духовная мука и живут они лишь бы жить. Они могут быть в тысячу раз лучше его, чище, порядочнее, это не так, но в идеале это возможно, только ведь и это их не спасет, - но если они не страдают, не отрекаются от обманчивых благ мира, чтобы отдаться духовным исканиям, проторению новых путей в искусстве, в литературе, то о каком их великом предназначении можно говорить? за что и для чего дарить таким людям бессмертие? Их кругозор - это унылая и слякотная Лета и бесчисленные толпы людей, которые всего лишь входят в быстро сменяющиеся поколения и превращаются, умирая, в навоз. Конюхов, прищурившись, шагнул из-за дерева и вальяжно направился к дому. Но пока шел, его мысли поняли, что оставаться в узкой личной проблеме, неким придатком умственного смятения, человеком, в ком многие и не увидят ничего, кроме обманутого мужа, означает задохнуться и в конечном счете выродиться в нечто комическое. Мысли, перепорхнув через выкликанные воображением сотни единообразных голов, стесненных и сплющенных в зловещих отблесках огня, как на церковных фресках, изображающих ад, снова обратились к гложущей, взыскующей и спасительной теме отечественного распада. Он жил в эпоху, когда диктатура выскочек, еще вчера казавшаяся незыблемой, вдруг дала трещину. Она почти опрокинута. Выскочки, крепившие диктатуру, эти люди, убившие царя, представлялись Конюхову темной возбужденной массой демонов, рогатых и хвостатых чудищ, вышедших из каких-то библейских пророчеств. Они, враги Святой Руси, как и всего рода человеческого, подкрались к пороховому погребу, к той взрывоопасной бочке, которую представлял собой в ту пору мир, которой он остается и поныне, и началом погубления России, которое лежит на их совести, приблизили конец света вплотную к границам обозримого будущего. Конечно, люди минуты, люди данности, прилепленные к заботе об однажды дарованном им существовании, как шея к туловищу, полагают, что положение еще можно спасти, что можно спастись на крошечном и жалком плотике, уцелевшем после кораблекрушения. О, возможно, что чудо будет явлено разобщенным персонам и развращенным умам и гибели на сей раз удастся избежать. Но те, кто сегодня выкрикивал новое слово, кто стремительно наполнял трещины рушащейся горы, бросался в бреши, оттесняя вчерашних и неистово пророчествуя о завтрашнем благоденствии, они виделись Конюхову востребованными историческим моментом временщиками, не более чем быстробегущими телами в развевающихся пиджачках. Конюхов отказывал им в талантах и созидательном умении. Если бы они не только бросались с победоносными криками в кипящий котел борьбы, не забывая, впрочем, и о своих нуждах и выголах, а по-настоящему страдали, вырываясь в муках за черту обыденности и злободневности; если бы они сознавали себя не только крупицами и в каких-то бурных эпизодах вождями массы, не только демократически настроенной толпой, а еще, да и, конечно, прежде всего, личностями, духоносцами, восстановителями поруганного облика святости, они не могли бы не думать и не заботиться в первую очередь о том, как сохранить Русь в ее выстраданном за века единстве. С ясностью, как если бы все прошлое страны поднялось перед ними на волнах ослепительного божественного света, они увидели бы, что Россия не Австрия, которая после крушения ее имперского величия устроилась мелко и уютно. Они воззвали бы: царя! Но ничего этого нет. Пиджачники, орудуя локтями, рвутся к власти и насаждают демагогию, твердящую о защите жизненных интересов России, а на деле зовущую копировать судьбу чужих народов. Так что же властен противопоставить этой орущей и толкающейся толпе он, Конюхов? Он может разве что сказать им, что они недостойны бессмертия и никогда не войдут в вечность. Их путь - во тьму внешнюю. - Хорошо в лесу? - приветливо осведомилась Ксения, когда муж приблизился. - И вы оба тоже в лесу, - ответил бесстрастно писатель. Сироткин сказал: - Нам хорошо. Конюхов посмотрел на него пристально и подумал, что этот человек в последнее время снискал славу безумца, однако нынче выглядит здоровым и бодрым, как никогда. *** Когда стемнело, Сироткин из предусмотрительно заготовленного хвороста развел на поляне перед домом костер. Пламя буйно взметнулось к небу, искры одна за другой с неистовством скрывались в черной неизвестности. Сироткин, которому сознание, что без него их маленькому обществу не прокормиться, придало загадочный вид циркового факира, обещал печеную картошку; потом он действительно сидел и задумчиво ворошил что-то палкой в горячей золе, однако картошки они в тот вечер так и не попробовали. Ксения, тоже участвуя в хозяйственных заботах, заявляла, что чай в лесу надо пить непременно крепкий, до сердцебиения. Чайник засвистел, выбрасывая тугую струю пара, и они разлили по кружкам густое коричневое пойло, на которое долго и усиленно дули. Ксения со смехом утверждала, что Сироткин похож на демона, раздувающего адский огонь. Сироткин на это лишь отвлеченно усмехался, понимая, что женщина дружелюбно шутит, хотя и не без азартного стремления подмять его, подгорнуть под себя. Бывший коммерсант с инстинктивной хитростью уворачивался от этих женских покушений, и с его мясистых губ неприглядно капала слюна, ибо, мысленно восходя к неким победам, он воображал, что косточки возлюбленной уже хрустят на его зубах, на пломбах и коронках, западая в щели, сквозь которые ему случалось издавать весьма художественный, прелестный свист. Сегодня в его душе пробудилась хитрость, но хитрость зверя, затаившегося и подстерегающего добычу, а не разумного существа, и благодаря этому он производил впечатление до крайности здорового человека. Крепкий чай растревожил гнездо конюховской велеречивости: - Религиозные мыслители уверяют, что именно в памяти Бога удерживается человек... то есть память Бога и обеспечивает человеку бессмертие. Ксения иронически обронила: - А с каких это пор, Ваничка, ты стал вторить религиозным мыслителям? - Я пока не дал ни малейшего повода думать, что вторю им. Я сказал только об одной христианской доктрине, или, если угодно, выдумке какого-нибудь философа в рясе, которому мало признавать себя рабом Божьим, тем самым нищим духом, который первым войдет в рай, а неймется еще и проявить себя в умствовании, выкинуть что-нибудь эдакое, утонченное и витиеватое... Я сказал это для того, чтобы вы лучше поняли дальнейший ход моей мысли. - Конюхов вздернул нос и поверх костра многозначительно взглянул на собеседников, не сознавая, очевидно, что до некоторой степени выглядит и смешным. Но если едва приметная улыбка впрямь тронула губы Ксении - для нее все было уже слишком привычно в муже, - то Сироткин нахмурился, лишь смутно заподозрив нечто забавное в происходящем. В его понимании Конюхов все еще оставался субъектом, с которым лучше держать ухо востро. Ксения поощрила супруга: - Говори, мы тебя с удовольствием послушаем. Сироткин тоже пробормотал что-то поощрительное, но столь невнятно, что слов разобрать было невозможно. - Не тот я человек, чтобы уложиться в поповские схемы, не вышел статью, - произнес Конюхов внушительно. - Мне говорят: Бог помнит о тебе, значит, не пропадешь, - и это приятно изумляет, но если уж на то пошло, я, как создание мыслящее и многообразное, могу найти или сочинить еще более приятные и изумительные варианты. Могу вменить в обязанность помнить обо мне и тем самым обеспечивать мне бессмертие кому угодно. Луне, камню, черепахе, которой все равно нечем занять себя в ее жутком долголетии. Другое дело, послушаются ли они меня. Черепаха вправе не посчитаться с моими претензиями, но я вправе полагаться на нее и даже воображать, что дело уладилось в мою пользу. Лишь бы никто не подталкивал меня к этой черепахе, не внушал, что от нее как-то зависит мое загробное будущее, не пугал меня. Почему же я должен думать и верить, что давно исчезнувший Христос значит для меня больше ныне здравствующей и как будто даже внимающей моим рассуждениям черепахи? Для чего мне думать, что евангельские иносказания и притчи, все эти подперченные художественным изыском нравоучения важнее для меня тех представлений о нравственности, которые сложились в моей голове? Я реализую свое право на пытливость таким образом: я спрашиваю: а существует ли вообще он, Бог? И мой опыт, с которым я имею прелюбопытную странность считаться больше, чем с назиданиями пыльных книжек, называемых священными, и выкладками богословов, говорит мне, что нет, Бога в том виде, в каком мне стараются его преподнести, не существует. Я вышел из первобытного состояния и углубился психологически, но я достиг, с точки зрения общественных идей или, вернее сказать, общечеловеческой успокоенности в некоторых идеях, вершин скепсиса, и это меня мельчит. Вы скажете: ты оставлен Богом! Но это не так, не знаю, Богом ли, дьяволом, собственным ли разумом и волей, но я не оставлен. Ведь есть вещи, есть идеи, в отношении которых я еще способен проникаться едва ли не верой. Случаются очень углубленные состояния, от которых не так-то просто отмахнуться потом, когда из них выходишь. И вот я пережил одно из таких состояний и подумал: а из чего видно, что я умру наравне с каким-нибудь гражданином Икс, что моя смерть будет столь же законченным и проваливающимся в ничто продуктом, как смерть гражданина Игрека? чему я обязан сходством своих рассуждений о необытии с рассуждениями этих граждан, если я мыслю совсем не так, как они? если я мыслю, а они только имитируют работу мысли? если я дух живой и неуемный, а они обыватели смердящие? если я оставляю памятники своих мыслей и чувств, а они не оставляют ничего, кроме кучек переваренной пищи? Э нет, подумал я, христианство с его трогательным порывом дать всем сестрам по серьгам мы оставим рабам и хапугам, а рядышком, где-то между всеми этими религиями, жадными до популярности и власти, признаем, что тайну мироздания можно... не постичь, а только ощутить, смутно предугадать, вообразить, предвосхитить... в личном духовном опыте. Этот последний и внушает мне, что мысль не умирает. Да и с чего бы ей умирать вместе с телом? Что мешает ей переходить в иные формы, претерпевать метаморфозы? Природа? Но природа вовсе не расточительна, она отбрасывает за ненадобнотстью одряхлевшее тело и сохраняет то, что еще способно служить ей. Только речь не о мыслишках, вообще не о всякой мысли, а о той, которая в состоянии выдержать иную жизнь. Нет Бога-судьи, который расталкивает своих рабов и должников, раздавленных смертью и ужасом предстоящего суда, одних одесную, других ошуюю, а есть человек - творец собственной жизни и собственного бессмертия. Все в руках человека, и на земле он творит образ грядущего бытия в иных мирах. А не сподобился... кто тебе виноват? Я? Разве я виноват, что моя голова работает лучше и время, отпущенное мне, я не расходую зря? Конюхов даже отвернулся, как если бы в мучении от жалкой вынужденности созерцать тех, кого не озарил свет истины. А может быть, снова и снова высматривал во тьме путь к совершенству, в значительной степени уже проторенный им. - А христианство рисует совсем другую картину, - проговорила Ксения с какой-то нарочитой небрежностью. - Но я только что отверг... - начал Конюхов с нетерпеливой и свирепой угрозой возражения. Ксения перебила: - Мало ли что отверг, оно ведь от этого не испустило дух и даже отцы церкви в гробах, надо думать, не перевернулись. Оно, может, мысль такой силы, что никогда и не умрет. Пока она излагала это в самом шутливом тоне, Конюхов устало и смутно бормотал: - У меня своя голова на плечах, и я не чувствую себя обязанным... - В христианстве много милосердия, - успела договорить и снова перебила женщина, - а в твоей теории его нет вовсе, один эгоизм. - Она вгляделась в отчужденные лица мужчин и со смехом воскликнула: - Да вы только с тем перевариваете мои слова, чтобы подумать: ну до чего же глупы женщины, а ведь постоянно вмешиваются в мужской разговор!
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29
|