Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Узкий путь

ModernLib.Net / Детективы / Литов Михаил / Узкий путь - Чтение (стр. 26)
Автор: Литов Михаил
Жанр: Детективы

 

 


Ее потряс контраст между сытым, пьяным дельцом, для пущей комичности нацепившим на голову березовый венок, и уродливым клочком полуживого мяса, униженно выпрашивающим подачку. Как же небо, к которому Наглых продолжал воздевать руки в своем кощунственном лицедействе, терпит подобное? Ее поразило, что Наглых, этот богоравный красавчик и сатир, творец хитроумных финансовых комбинаций и устроитель дешевых зрелищ, пошлых и опасных карикатур на религиозные шествия, не заметил калеку, не пожелал заметить, и тот, кто видит все, спустил ему это, не разорвал под его ногами землю, не выкинул его во тьму внешнюю. Наверное, он и впрямь не мог заметить в своем опьянении и в своем экстатическом воодушевлении, но ведь контраст был! Ужасный, невозможный, невыносимый контраст был налицо и был почему-то так же красив и ослепителен, как сам Наглых, и был как спрут, обнявший Марьюшку влажной и мягкой сетью щупальц, раздиравший на куски ее плоть и жаждавший любви. Марьюшка Иванова в истерике забилась на траве.
      - Он не увидел, - выплескивала она пену слов, - он прошел мимо, а там этот человек... да, урод, калека, но был бы высший миг, если бы мы склонили головы перед его мучением, а мы прошли мимо... и вел нас этот сытый, лощенный и пустой...
      Ей необходимо было не выжечь все вокруг себя внезапно вспыхнувшей ненавистью к человеку, которым она еще несколько минут назад самозабвенно любовалась, а выразить, даже тщательно обрисовать муку, как раз и определявшуюся для нее словом "контраст", но нужное слово никак не выковывалось в растерявшемся уме, не всплывало в сознании, и беспомощность духа она тщетно и отчасти забавно пыталась возместить какими-то судорожными конвульсиями своего грубо напитавшегося вином тела. Заботливые люди хлопотали вокруг нее, а Наглых тем временем достиг уже магазинчика, где его ревностно окружили попрошайки, юродивые, подозрительные субъекты и святые, монолитно кучкующиеся в подобных местах. Утешавшие Марьюшку осознали ее скорбь, и на безногого посыпался показательный денежный дождь, Марьюшке Ивановой впрямь показывали, приподнимая для этого ее голову, в какую благодатную струю попал бедолага и как радостно и признательно он теперь улыбается. Однако женщину уже ничто не могло утешить, она вырывалась, отворачивалась, опускала голову. Чуть позже она вышла на берег реки, и ее тоска тяжелым ветром полетела над водой, к неведомым берегам, к солнечному диску, клонившемуся за горизонт.
      Гробов и Аленушка неспеша возвращались из рощицы, с молодым превосходством хорошо и прибыльно потрудившихся людей глядя на сотрапезников, которые в раздерганных позах лежали на траве, образуя более или менее правильный круг. Стаканы не пустовали. Гробов прыскнул сквозь зубы презрительным смешком, и Аленушка его поняла и приветливо ему усмехнулась. Но презрение писателя разбилось о стену отчуждения и силы, несокрушимого могущества мистика Конопатова, для которого Гробов ничем не выделялся из толпы. Гробов, однако, не стал соревноваться, не снизошел, да и рощица его ослабила, выпила много соков, дорого ему обошлась; он почувствовал гаденькое, подлое приближение старости. О чем-то громко вещал Наглых, и Червецов отзывался чрезмерно искренним смехом. Марьюшка Иванова отыскала глазами Конюховых; трезвые и отчетливые, как скука, они сидели в стороне от захлестываемого горячительным круга, и Конюхов мерно говорил, слова, не достигавшие, конечно, слуха Марьюшки, зримо раскачивались маятником, и Ксения с прилежным вниманием слушала, а у их ног, странно раскидавшись на смятой траве, дремал Сироткин. И у них, твердо знала Марьюшка, далеко не благополучно обстоят дела, не зря же Ваничка убегал из дому и попивал. А сейчас прикидываются, будто заняты исключительно друг другом и до прочих им нет дела. Все неправильно! Марьюшка Иванова не по-женски заскрипела зубами. Волна горечи затопила ее сердце, и нужно было признать, что все ее благородные планы с треском провалились, но признать было трудно, ибо тут же торопился вопрос, для чего она потратила триста рублей, самое ужасное заключалось в том, что люди, которых она великодушно позвала, совершенно не поняли ее намерений, не знали о них и не хотели знать, а теперь остаются глухи к ее огорчению и никогда, разумеется, не возместят ей ее убытки.
      - Я хотела как лучше, - заговорила она; но стояла слишком далеко, чтобы ее услышали, к тому же и кваканье лягушек заглушало ее слабый голос, - а получился бред, глупое пьянство, бестолковое свинство!.. решительно ничего нового! Я резонерствую? О нет! Я анализирую происходящее, я даю всем вам характеристику... в свете случившегося. Вы обманули мои ожидания... Я, конечно, теперь болею, больна, но моя речь отнюдь не речь сумасшедшего, речь моя... Боже мой! я в здравом уме и вполне отвечаю за свои слова. Я действовала сообразно с моими моральными принципами, а они покоятся на вере, надежде и любви, но с сожалением вынуждена констатировать, что наткнулась на такое твердолобое непонимание, что мне остается только удивляться, как это я сама не расшиблась и жива до сих пор. И это в обществе, о котором говорят как о чудом уцелевшем в человеческой пустыне оазисе теплоты и сердечности общения, не пораженном болезнью равнодушия и жажды наживы. Боже мой! Может быть, мне укажут, где, когда и в чем я ошиблась и пошла неверным путем?
      Как всегда, возвышенный стиль Марьюшки Ивановой вызывал улыбку, на сей раз у ветра, у неба, у травы, на которой она застенчиво переминалась босыми ногами. Вдруг новая идея озарила ее мозг, пронзила ее существо, Марьюшка встрепенулась, забила мгновенно усилившимися крылышками, обогнала тяжелый ветер отчаяния, скомкала его, сжала до приторного дуновения, треплющего чьи-то кудряшки, чьи-то чудесные локоны, чьи-то благородные седины, быстрее ветра ворвалась в круг, топча бутылки и стаканы.
      - Все неправильно! Все было неправильно! - возвестила она. - Мы задумывали этот день как праздник возвращения к природе, однако сорвалось! Но делайте со мной что хотите, а я призываю и буду призывать вас не падать духом, тем более что у меня новая идея... я вам сейчас расскажу... моя мысль вам непременно понравится! Друзья мои, ну, это как видение и как откровение, я увидела что-то стоящее, что-то настоящее... Выслушайте меня! Я говорю о последней надежде, о нашем последнем шансе, за которым либо пробуждение, либо ничто, тьма, смерть... Я не преувеличиваю. Я так вижу! Если мы не опомнимся, не вернемся к нашим прежним идеалам, жизнь, сама жизнь покарает нас. Вдумайтесь в мои слова, ведь на карту поставлено все. Если мы не воспользуемся нашим последним шансом, от кары нас не спасут ни наши деньги, ни наши таланты, ни наши мнимые или действительные успехи... ничто, ничто не спасет! - одержимо выкрикнула Марьюшка Иванова. - Так откликнетесь же на мой зов! Откликайтесь, откликайтесь! Мы поедем в лес, на озеро, сегодня же, ночным поездом - я знаю этот лес и это озеро, я знаю, куда зову вас, - и там красота, там мы лицом к лицу встретимся с нетронутой природой, войдем в заповедный уголок. Мы простимся с летом и проведем лучшие дни своей жизни. Последуйте за мной, решайтесь, как решилась я. Я бросаю все и еду! Обещайте, что поедете со мной! Я призываю вас... Слышите? Я зову... - закончила Марьюшка Иванова в тихом самозабвении.
      Далекие лесные пейзажи отразились в ее глазах голодным и злым волчьим блеском, добрая старая простушка засветилась зловещими огоньками, как если бы замерцала под луной огромная туша выползающего из болота гада. Возбужденная вином Марьюшка Иванова искала другой жизни, дрожащим в горячке естеством искала иного мира, иного царства. А тиран, глумливо улыбающийся ей из глубин памяти и претендующий на роль дьявола, насильно возвращал ее в детство и заставлял ее потрепанное, усталое тело исторгать детский лепет, который разносил между незадавшимися гостями природы пестрые лоскутки трогательной истории девочек, крох Марьюшки Ивановой и Ксенечки, одинаково маленьких, неискушенных, на каникулы ездивших к марьюшкиной бабушке в деревеньку и ходивших в страшно дремучий лес, на озеро, где стоит в исправности ничей домик. Детство давно кончилось, бабушка давно отправилась в рай... но почему бы в наши страшно дремучие времена не вернуться к истокам, не попытать счастья в таком возвращении, не попытаться найти в нем успокоение и душевную гармонию, не постараться придать ему даже некий эзотерический смысл?
      - Неплохая мысль, - кивнул Наглых. - Неплохо придумано, - одобрил он со всей возможной в его состоянии серьезностью, и тут же стало очевидным, сколь многое в решении подобных вопросов зависит от него, ибо он добавил не без воодушевления и куража: - Едем и немедленно, я плачу!
      Все оживленно пошевелились.
      - Неплохая мысль, - медленно гаснущим эхом подтвердил где-то Червецов.
      - И в самом деле, - задумчиво обронила Ксения, мягко и ласково переваривая воспоминания подруги.
      - Я поеду, - внезапно решил Конюхов; говорил от своего имени, но решал, похоже, как глава семьи, за себя и за жену.
      Сироткин проснулся:
      - Не забудьте взять меня.
      Дело решалось в пользу Мапьюшки Ивановой, но лаконично и как-то сурово, автор идеи не испытывал подлинного удовлетворения.
      - У этих людей, - сказала Ксения решившему за нее мужу и присовокупившемуся Сироткину, - которые кричат, что ехать надо немедленно, нет, как я погляжу, никакого чувства ответственности, а может быть, нет ничего или никого, за что или за кого они должны были бы отвечать. Как же дети и домашние животные, они их бросают? Сдается мне, в их мирке порваны все связи, поэтому они не колеблясь бросают всех и вся и готовы, кажется, даже декларировать свою полную независимость, кичиться и бравировать ею, вряд ли хорошо понимая, что она означает. Уж точно, их мысли и на мгновение не задерживаются на том, что, следуя минутным побуждениям, они могут быть неправы и своими поспешными действиями причинять кому-то неудобства и даже вред.
      - Да что ты говоришь! - с деланным восхищением воскликнул Конюхов. Какие отточенные фразы, какие законченная мысль!
      - Да, я так говорю, - улыбнулась Ксения. - Завтра мне на работу. Я отпрошусь и только потом поеду. Я поеду завтра вечером. Дорога мне известна.
      - Я не могу сорваться с места и мчаться Бог знает куда, пока от меня зависит существование собаки и кота, - сказал Сироткин. - Я могу их ненавидеть, но не могу бросить, не могу обречь на голодную смерть. Я не могу не сознавать, что без меня они погибнут. Естественно, теперь я скажу: прощайте, четвероногие! - но прежде я хорошенько их пристрою, а сделать я смогу это лишь завтра. Я поеду завтра вечером.
      Конюхов решил окончательно:
      - Я не могу броситься за всеми только потому, что кто-то бросил клич. Я не из панургова стада, и, кроме того, я не могу бросить жену и друга. Я поеду завтра вечером.
      ***
      В сумерках группа людей, бесшумно смешиваясь с причудливыми тенями деревьев и высоких трав, исчезала за склоном набережной, они уходили в ночь и тихо, нестройным хором напевали о терниях, радостях и открытиях предстоящего им пути. Их уводили отчаянная решимость Марьюшки Ивановой, бросившей все, порвавшей с прошлым, и щедрая финансовая мощь Наглых, жена которого убито бормотала себе под нос: это разорение! началось! Трое оставались на покинутой стоянке, на растерзанном берегу, среди мусорных куч и забытых вещей; проводив уходящих вялыми взмахами рук, они наполнили стаканы вином, подняли их на должную высоту, и женщина задушевным тоном сказала:
      - Какие нетерпеливые и безрассудные люди! Подхватились и ушли... но, что для меня несомненно, они надеются на скорую встречу с нами. Выпьем за то, чтобы разлука не затянулась. Напьемся, как свиньи.
      Голос смолк, вступила партия сверчков. В звенящей тишине негромко ширилось бульканье вина в пересохшем горле Сироткина.
      - Я рад, что все так устроилось, - сказал он, опорожнив стакан и устремив на собутыльников повеселевший взгляд. - Готов до гроба благодарить и превозносить того, кто придумал это путешествие.
      - Придумал я, - сказал Конюхов.
      - Отдаю должное твоей изобретательности, старина. Хорошие вещи ты придумываешь. Ты словно заглянул в мое сердце, прочитал мои мысли. Ты постиг мое одиночество, сжалился и сказал: этому человеку пора съездить куда-нибудь, развеяться и размяться, пока он не скис бесповоротно. И вот я в крепких объятиях твоих благотворных идей, твоих целительных и обширных замыслов. Теперь только провести ночь в пустом опостылевшем доме, а завтра новая встреча, завтра мы пустимся в дорогу. Это очень славно.
      - Я думаю, дойдут не все. Я о них. - Конюхов качнул головой в сторону набережной, где скрылись друзья. - Не все сядут в поезд. Ну, не каждый решится. Опомнятся и разбредутся. Никто не знает цели. Не случилось бы так, что Марьюшка уйдет одна. А вот она уж точно не повернет вспять.
      - Не случится, - уверенно возразила Ксения. - Эти люди как кочевники, легко вскакивают и покидают насиженное место. Они ничем не связаны, ничем не обременены.
      - Так только кажется, - не согласился Конюхов. - А если в твоих словах есть правда, то скажи, чем мы отличаемся от них? Что же связывает нас? Наши крыши, наши постели, наши обеденные столы?
      Сироткин напомнил:
      - У меня собака и кот, которые погибнут, если я не уговорю соседку позаботиться о них.
      - Факт тот, - проницательно усмехнулся писатель, - что они погорячились и еще не раз пожалеют о своем поспешном и опрометчивом решении, а мы отправимся в путь чинно и благопристойно, как и подобает людям, которые знают, чего хотят. Если осталось вино, давайте еще выпьем. Втроем веселей, чем когда здесь толпилось Бог знает сколько народу. Из каких только щелей они все повыползали!
      Сироткин, разливая вино, заметил:
      - Марьюшка дала триста рублей.
      - Это зачтется ей на небесах.
      - Чем больше душеспасительных идей будет приходить ей в голову, тем быстрее она разорится, - сказала Ксения.
      - Назаров не допустит, - отмел суждение жены Конюхов.
      Сироткин захохотал, всякое упоминание о Назарове откликалось в его душе коротким и глуповатым весельем.
      - Впрочем, - задумчиво проговорила Ксения, - ей повезло, ее друг Наглых понимает толк в душеспасительных идеях и всегда готов оказать им финансовую поддержку.
      - Он и твой друг, - поправил Конюхов.
      Сироткин сказал:
      - Если правда восторжествует и я получу причитающиеся мне денежки, я буду благотворителем не хуже нашего общего друга Наглых.
      - А ты начал сомневаться, что получишь их? - спросила Ксения.
      - Ах, денежки, денежки! - засмеялся и немного потанцевал Сироткин. Не в них счастье, и другого я теперь жду от жизни.
      Конюхов посмотрел на него вопросительно, с интересом, как если бы заговорившая тема имела для него какое-то особое значение. Сироткин ответил вопросительным взглядом, ставящим какие-то еще более глубокие вопросы; и так же посмотрел в отражающие темный вечер глаза Ксении.
      - Думаешь, они не рассчитаются с тобой? - спросил заинтригованный Конюхов.
      - Я не знаю, - ответил Сироткин просто, и многозначительно, и как-то загадочно. - Я, разумеется, виновен перед ними, я же чуть было не ввел их в заблуждение с этой разнесчастной книжкой Сладкогубова. Но если начистоту, так не те сейчас времена и не те люди, чтобы без нужды давить на совесть за подобные провинности. Из моего примера очень ясно видно, что не все сходит с рук таким, как я, но и чтобы стать заправским нарушителем и возмутителем общественного покоя, мне надо еще ой как потрудиться. А сомневаюсь я в том, что они поведут себя со мной до конца справедливо, честно и благородно, или не сомневаюсь, на это у меня нет определенного ответа. От них, как и от любого из нас, всего можно ожидать. Посмотрите, что они сделали с Червецовым. И во что превратился Сладкогубов. И еще неизвестно, что они сделают с Марьюшкой. Только работают они незаметно, даже и сами порой не замечают, как обрабатывают людей... Вода, вода... она и камень точит!
      - А ты для пьяного совсем не плохо рассуждаешь, - одобрительно улыбнулась Ксения. - Если бы они, уходя, пели так же стройно, как строятся твои мысли, я бы поверила, что они далеко уйдут.
      - Я не пьян, - возразил Сироткин. - Поразительная в моей душеньке вырабатывается трезвость, она трезвеет немыслимо и даже жутко. Слишком много в ней накопилось человеческого, чтобы я вдруг опьянел и потерял человеческий облик. Я и есть оголенная душа. Это как невиданное страдание или безумное счастье. Человеческое переплюнуло все, что было во мне наносного и побочного. Бьет через край, не удержишь. Если вы еще не научились видеть во мне нового человека, в таком случае вам лучше думать, что я словно больше не завишу от самого себя, как бы вышел из себя, отделился. Постарайтесь принять это на веру.
      - Туманно, - отмахнулась женщина.
      - Туманно и наше будещее.
      - Но ты лежал тут пьяный, спал вот на этом месте, - настаивал Конюхов.
      - Мне было все равно, - ответил Сироткин просто и многозначительно.
      - Завтра встретимся на вокзале, - еще раз пометила радостным восклицанием близкое будущее Ксения, и они сдвинули стаканы. Коротко и грозно прозвучал в тишине стеклянный звон.
      На следующий день они сделали все как задумывали и вечером собрались на перроне вокзала. Безумие отъезда уже невозможно было остановить, хотя никто из них толком не объяснил бы, что за причина гонит их за пределы города. Сироткин уговорил соседей позаботиться о старой собаке и коте, Ксения отпросилась с работы, где ее не слишком допекало вниманием начальство, а Конюхов с какой-то странной, пожалуй, что и двусмысленной усмешкой объявил Пичугину, что на неопределенный срок прерывает торговое сотрудничество с ним. Вечер выдался теплый и ясный, над крышей вокзала о чем-то бледно шептала с замечательной быстротой поднявшаяся в голубое небо луна. Поезд отходил с некоторым опозданием, и Сироткин весело ругал русскую безалаберность, пространно говорил о пользе, какую могли бы принести отечеству предприимчивые люди, обладай они истинной свободой действий. Сам он покидает мир дельцов, отрекается от недавнего прошлого, прошедшего под знаком астрологии и коммерции, и это вызвано рядом причин личного характера, однако пользу и философию предприимчивости понимать не перестает и готов когда угодно и с кем угодно толковать о них. Ксения беззаботно смеялась и говорила, что он всего лишь болтает. От любознательности, поправлял Сироткин. Ксения смеялась: что взять с болтуна? С него взятки гладки. Сироткин не соглашался.
      - Я демократ, всегда был им, остаюсь им, - вывел он в заключение, хотя еще своему отцу в последней нашей беседе говорил, что новоявленных наших демократов, слишком неопытных и ожесточенных, чтобы быть настоящими демократами, не терплю, не приемлю. Но в известном смысле я и консерватор. Можно сказать, что я демократ в быту, в сфере социальных условий, в которой, как ни верти, все равно будут толкаться слишком многочисленные люди и потому нужна проповедь равенства прав, равенства всех перед законом. Но я же консерватор в сфере духа, духовной жизни, не признающей возможности равенства и которую я хочу защитить от разрушительных воздействий как слева, так и справа.
      Сироткин сиял, его глаза блестели сознание освобожденности, ведь он порвал со всем в своем прошлом, что могло обременять его или выставлять в дурном свете, сжег за собой мосты, и легкость новой жизни дарила ему право на шутливый тон, игру и резонерство. Конюхов не слушал, но каким-то образом знал, о чем именно говорит Сироткин, как если бы заблаговременно прочитал бумажку, по которой мысленно теперь читал и сам оратор. Наконец вошли в поезд, заняли свои места, и поезд тронулся. В купе было душно, и в духоте Конюхову было скучно слушать шутливую перебранку спутников, - жены и ее любовника. Кто-то по-соседству принялся, как только отъехали, распаковывать, резать и жевать колбасу, воздух отяжелел удушающими запахами. В дальнем конце грустно покачивающегося вагона громко взорвался смех. За окном мелькали серые контуры пригорода, близко бежали и неожиданно вращались вокруг собственной оси деревянные и каменные одноэтажные домишки, резко меняли направление бега разбитые улочки между огородами, садами и заборами, выскакивали и исчезали фабричные корпуса, какие-то будки, киоски, щиты, переезды, вереницей застывшие в ожидании машины.
      Конюхов ловил глазами и хотел отложить в памяти все эти проносящиеся мимо места, уголки, отвлеченно и смутно угадывая в них понятие о родине или даже самый дух родины, ловил жадно и с внутренним испугом, как будто что-то призрачное и жуткое завиднелось в будущем. Он удваивал внимание, ибо жгло ощущение, что сюда он уже не вернется. С чем же он уезжает? Томит ли его душу любовь? или мучает ненависть? Он покидал город, как покидают отечество, во всяком случае так ему воображалось. Он знал, что жизнь в отечестве трудна, опасна и трагична, и полагал, что там, куда он мчится без необходимости, хотя и не без приятного самочувствия человека, развязавшего себе руки для отдыха и праздности, свои проблемы, но, наверное, куда более спокойные и куда менее навязчивые, и он пытался понять, что сделало с ним отечество, пока он вынужден был делить с ним одну судьбу, и с чем, с каким багажом он покидает родные пенаты. Он мчится к свободе, это само собой разумеется, этот отъезд, это нежданное-негаданное путешествие уже по одному тому, что его смысл и цель намечены, мягко говоря, очень условно, не что иное как освобождение, выход из треснувшей скорлупы, из-под начала догм, условностей и предрассудков. Ведь свобода, что бы о ней ни говорили болтуны и мудрецы, философы и узколобые охранители железного порядка, ни от кого и ни от чего не зависит, нигде, ни в чем и ни в ком не помещается, не ведает ни о Боге, ни о Сатане и рассеяна повсюду - в великой пустоте космоса, поглощающей и землю, или в малой пустоте бесчувствия и безволия, пока ты не сумел ее завоевать, или в золотой клетке, когда тебе преподносят ее в дар. И нужно только взять, овладеть ею, научиться ей и ее приручить. Тем не менее истинная свобода выше не только бессилия, но и любого завоевания, любого овладения ею, и человеку, ограниченному земными пределами, остается лишь мнимо или в самом деле покидать заветные уголки, отчий дом, отечество и слепо блуждать по свету в поисках ее. Торжественные мысли медленно, почти лениво чередовались в усталой голове писателя. Он считал, что уже значительно приблизился к постижению свободы, хотя она всего лишь представлялась ему пропастью, неотвратимо подстерегающей его впереди. Но за красивыми и торжественными словами, за приподнимающим над землей пафосом кроется все же вот эта поездка в сухо потрескивающем, шатком вагоне, с колбасой, с бессмысленными разговорами и с неопределенностью будущего.
      Правда ли, что он так же бурно, как прогремела над ним летняя гроза, пережил ощущение близящегося распада отечества и из этого родилось или, по крайней мере, могло родиться не только предвосхищение будущего усеченного несчастного русского сознания, но и сознание долга, обязывающее к поступкам? Допустим, что так, даже если последующие дни все покрыли болтовней и мелкими заботами. Но чем измерить глубину и крепость этого сознания? как убедиться, что оно не обернется всего лишь минутным порывом, который угаснет быстрее зимнего солнца? Как со всей очевидностью определить, что он, с его словами, порой чересчур пышными, и делами, слишком часто не доводимыми до конца, не среди тех, кто горячкой действий, проповедей и самоутверждения подготовляет распад, а именно среди поблекших и растерявшихся, но героев, на которых в последнем акте вдруг упадет свет подлинно высокой и очищающей, даже при всей своей безысходности, трагедии? Может быть, он просто бежит, спасая шкуру. Может быть, глубина и корни его чувств вовсе не затронуты бедствиями отечества, и нет в нем ни горя, ни сострадания, ни чудом выживающей надежды?
      В чем же дело? Почему он не в состоянии ответить? даже на эти вопросы, касающиеся его одного? Откуда такая неуверенность, такое отсутствие духовной собственности? А правда в том, - внезапно зашипел в нем голос изобличающей твердости, изуверской решительности, - что ты никогда не плакал, не рыдал в отчаянии, видя, как худо отечеству, или от счастья, видя победы и достижения. Вот она, правда. Ты говорил, напрягая голосовые связки, и изображал волнение, оно угасало, а ты деловито его реанимировал и снова выставлял напоказ, но твоя душа не болела, чувства не ныли, не визжали от боли, ты не сходил с ума, не падал в обморок, не воздевал руки к небесам и не рвал волосы на своей голове. Никуда не денешься от этой правды. Она есть. И что тебе останется, если она пребудет с тобой вечно? Если прошлое не зияет незаживающей раной, а всего лишь исчезает поскорее с глаз долой, теряется и меркнет в сумерках, как пройденная без внимания и любви земля, полоска земли, пустыня, как островок, едва маячивщий над водой и не вызвавший никакого интереса, может лм быть то, к чему ты устремился теперь, чем-то истинным, а не пустотой же?
      Глава восьмая
      Ксения смутно припоминала, с удивлением и радостью узнавала места, где бывала в детстве. Лес втягивает, дикая зеленая пучина кругами сгущается над опасливым движением взгляда, а с пригорка видно, что сине-зеленые волны катятся отовсюду, возвышаясь и падая, и нигде не кончаются, настигают одна другую и вдалеке сливаются с небом. Вот старички - костлявые, с выпирающими ребрами веток сосны, но они с мощной неукротимостью наступают на дорогу резко очерченным углом, высокие и стройный, как храм. Вот, как некая двусмысленность, как подвох, развилка, две дороги свободно разбегаются в разные, далеко друг от друга отстоящие дороги. По одной из них Марьюшка Иванова в минувшие часы прошла во главе своих людей, а другая ведет, через точно такие же вымирающие деревеньки, через чужбину заповедных уголков и неведомой тихой жизни, к похожему озеру и похожему домику, никому не принадлежащему. Ксения, еще не дойдя до развилки, а только вспомнив о ней внутренним зрением, знает наверняка, по какой дороге ушла милая Марьюшка. И недоумевает Ксения, что ее-то манит как раз другая дорога, не предусмотренная разумом и волей Марьюшки Ивановой и уже растоптанная ведомым ею стадом, а увлекающая в настоящую глушь, как если бы к настоящему озеру и настоящему жилью, а не придуманному одурманенным воображением подруги.
      Ксения недоумевает так, словно подобные мысли явились ей лишь теперь, перед развилкой, а ведь они беспокоили ее с той минуты, как они сошли с поезда и пешком пустились в неблизкий путь. Марьюшка увела людей и те стали ее людьми, они не знают ни мест, куда направляются, ни условий навязываемой им жизни, они принимают все на веру и с надеждой взирают на своего поводыря, и еще на того, кто щедрой рукой загулявшего финансиста смягчает им тяготы странного путешествия. У Ксении нет такого наперстника, помощника, друга и козла отпущения, она в конечном счете одинока и вынуждена расчитывать на себя одну, и в то же время ей представляется, что она не хочет ничего знать о прошедших здесь накануне друзьях, ни даже о самой Марьюшке, ей словно стыдно ступать по чужим следам, она не хочет этого делать. Она любит подругу и в состоянии привести много фактов в доказательство своей любви, и даже оказалось бы, что ответная любовь Марьюшки выглядит куда бледнее и немощнее; штука же в том, что ей не по нутру очутиться возле подруги на вторых ролях. Она не прочь иметь своих людей и вести их, как имеет и ведет Марьюшка. Если уж на то пошло, разве Сироткин и Ваничка не ее люди? Почему же она должна делиться ими с подругой? Это нужно осмыслить. Проблема тонкая и сложная, с высоты гордыни четче различаешь мигание спасительных маяков, но ближе прочих - серенький, посредственный, жалкий недостаток смирения, и очень легко увязнуть в столь малом промежутке. Однако пусть боится сих опасностей и грехопадений Марьюшка Иванова, осиянная высокими правдами христианства. Она, Ксения, не увязнет, не оступится, не сгубит душу. Она просто свернет на другой путь.
      Безлюдье! Жуткое и наполняющее душу какофонией торжества, первобытного, как сам лес, и в этом безлюдье, в его герметически замкнутом пространстве Ксения должна принять одинокое и единственно верное решение, подменить решением бытие своих спутников, поставить их перед свершившимся фактом и высокомерно отразить натиск их удивления. Ей даже мнится в эту минуту, будто у спутников не осталось ни мысли, ни чувств и все за них продумать и решить в состоянии действительно только она. И все-таки трудно решиться, маятник сомнений, потеряв ритмичность, бесится в голове, остро режет сердце. Напрашивающееся решение, оно так неожиданно и необычайно, оно восстает против течения и, принимая его, надобно не потуплять взор, а вскакивать и кричать: я ничего не боюсь и за все в ответе! К взбесившемуся маятнику прилепилась и мыслишка, что не снят, а исподволь продолжается риск того, что ее все же прибьют на каком-то пределе: муж и любовник - это лишь роли, которые для того, что скрывается под ними, не более чем фиговые листочки, это лишь зеркала, в которых видишь угодное тебе изображение, а когда зеркала разлетятся вдребезги, когда бытие, не пожелав подмениться чужим решением и чужой волей, выйдет из берегов, за пределы терпения и снисхождения, кто поручится, что ей не припомнят все грешки и не воздадут за них с лихвой? Но в таком случае почему же эти мужчины, каждый из которых воображает себя, несомненно, центром мироздания, плетутся как тени и в облике их не видать и капли истинной мужественности?
      Она нетерпеливо оглянулась на них, призывая этих бездельников в свидетели жестокой борьбы, охватившей ее душу. Молчат; и глаза их пусты! Они бредут уныло, едва волочат ноги, сгибаются под тяжестью сумок с провизией. Они способны только раздражать. Она тоже устала, бессонная ночь в поезде и долгий путь вымотали ее, ни ее тело, ни ее дух, ни мысль не сохранили, разумеется, свежести, но отнюдь не умерли и не угасли, она видит и мыслит, и воспринимает, и готова обмозговать ситуацию, и хочет принять единственно верное решение. Другое дело эти люди, претендующие на какое-то решение в ее сердце, - они умерли на ее глазах, потеряли в ее глазах всякое значение. Они перестали мыслить.
      Однако в этом женщина ошибалась, не различала правды. В тех, кого она поспешила вычеркнуть из списка живущих, продолжалось томление жизни, каждый из них отошел мыслью от ощущений присутствия рядом спутника, а то и соратника, но мысль не растерял, не утратил, не изгнал. Правда лишь то, что они не помогали женщине в ее умственных затруднениях, ведь они полагали, что идут известным путем, по стопам Марьюшки Ивановой, и не видели никакой необходимости менять курс. У Ксении были основания обвинить их в консерватизме.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29