Отвлекшись от своих кинематографических видений, я взглянул в окно. Въехав уже на Кингс-Роад, мы стояли, ожидая зеленого огня. Высокий статный панк с ярко-красной прической a la Ирокез, бил по щекам бледную высокую девочку в кожаной куртке и черных трико. У стены аптеки стоял молоденький маленький клерк в полном костюме – жилет и галстук – и взволнованно наблюдал за сценой.
Муссолини и другие фашисты…
Я доедал рис с польской колбасой, когда появился Муссолини. «Миланцы!» – крикнул Муссолини. Седая трехдневная щетина, рожа боксера, черная рубашка. Он держался за массивную ограду балкона руками. – «Я явился сказать вам, миланцы, – Муссолини мощно сжал ограду, и передвинул ее на себя, – что вся Италия смотрит на вас!»
У меня закололо кожу на плечах и шее, там, где у зверя находится щетина, долженствующая вставать от волнения, и я перестал жевать. Муссолини глядел на меня, как будто вся Италия глядела. Бросив вилку, я вскочил и пробежался по комнате. Но мощные ручищи Муссолини подтянули меня вместе с оградой к себе, и мне пришлось усесться на пол. Заколыхали фесками с кистями лидеры на балконе. Встрепенулись флаги, поплыли пушки и танки… Молодые, веселые фашисты затопили площадь.
Тотчас вмешался комментатор. Они никогда не оставят вас одного со старой лентой. В демократии вам постоянно объясняют, что плохо, что хорошо, чтоб вы не перепутали. Комментатор заговорил об экспансионистской агрессивности итальянского фашизма, но фашисты были такие молодые и веселые, я забыл, когда видел в последний раз так много веселых, счастливых и сильных людей на одной площади. Чтобы испортить впечатление, комментатор стал разливаться о Липари-айлендс, куда уже в те ранние годы Муссолини ссылал своих врагов и где их якобы кормили касторовым маслом, от поедания которого человек ссыхается, как египетская мумия. Но мумий не показали, очевидно, документальных кадров не сохранилось, и даже эта лента, без сомнения, сооруженная в пропагандных целях, демонстрировала исключительно сильные руки, веселые рожи, быстрые движения… Все, чего американцы добились: соединив вместе множество парадов, – подчеркнули тщеславие фашизма. В дверь постучали три раза. Я открыл.
– У тебя есть сигареты, Эдди?
Сосед Кэн был во вполне приличном состоянии. Борода пострижена. Новые очки. Запой прошел, и теперь он будет работать на выгрузке фруктов для соседнего супермаркета А-энд-П, зарабатывать доллары, дабы отдать долги, набравшиеся за время запоя.
– Входи, – предложил я.
– No, thanks, у меня женщина. – Он улыбнулся. Длинный, черный человек.
Если бы мне, одиннадцатилетнему, в свое время предсказали подобную судьбу: «слушай, мальчик, через пару десятилетий ты будешь жить на Верхнем Бродвее, в Нью-Йорке, единственным белым мужчиной в отеле с черными, будешь курить марихуану и пить с черным Кэном, и злейшим твоим врагом будет помощник менеджера мексиканец Пэрэс», я бы долго и грустно смеялся глупой шутке. В мои одиннадцать я глядел каждый день из окна родительской комнаты на одинокое дерево, растущее рядом с телеграфным столбом у обочины пыльной захолустной дороги, называемой Поперечная улица, и с ужасом думал, что мне предстоит лицезреть это дерево всю жизнь… Но вышло иначе. Уже в одиннадцать со мною стало что-то происходить, и потом в пятнадцать, и когда я забыл думать об этом дереве на Старой Салтовке, видимом из дома 22 по Поперечной улице, то вдруг, очнувшись, понял, что дерево исчезло а я давным-давно живу в мире ином, в третьей или в четвертой по счету жизни. В мире какого-нибудь Эрих-Мария Ремарка я читал подростком его «Три товарища», как читают «Остров сокровищ», с почтительным восхищением чужой экзотикой… Ах, пыльное деревце у края украинского шляха, превращенного в робкую дорогу, а позже в робкую улицу… Живо ли ты сейчас? Я ведь даже не знаю, какой ты было породы, с большим трудом вспоминаю серенький ствол и пыльные листья. Небольшое, высаженное нами, жителями дома 22. Помню нашу команду садоводов: батя-капитан в галифе с кантом МВД и старых сапогах, я в глупых штанах-шароварах, называемых «лыжными», дядя Саша Чепига – электромонтер, слегка выпимши, сын дяди Саши Витька – хмурый мальчик четырех лет. Задевая корнями стенки ямы, дядя Саша держал саженец, а мой отец, встав на колени, бросал землю руками…
– Сигарэт… – Кэн помахал у меня перед глазами черной рукой с чрезвычайно длинными пальцами. – Ты куда исчез?
Я дал ему три сигареты. Для женщины.
– Множество спасиб, – сказал он. – Ты что, завел собаку, Эдди?
– Нет. Почему?
– А кого ты кормишь с полу… – он заржал, указывая на оставленную на полу тарелку с остатка риса и колбасы.
– Себя. – Я присоединился к его смеху. Когда живешь вот так вот, один, то не замечаешь странности своих некоторых привычек, но вот сосед Кэн видит твою клетку с порога, и оказывается, ты ешь, как собака.
– Телевжэн динэр, – оправдался я.
Муссолини отсутствовал минут пять-семь и вновь появился, уже старым, в большом не по росту кожаном пальто. Гитлер послал Отто Скорцени вытащить Муссолини из лап врагов. Полковник Скорцени выполнил приказ. Гитлер, чуть сгорбленный и усталый, похлопал вышедшего из авиона Муссолини с этакой поощрительной гримасой: мол, «вэлком хоум, олд силли бой»… Если бы у меня был такой друг… Ах, если бы у меня был такой друг:
Лента была не о Муссолини, но об Италии. Посему они еще полчаса де монстрировали доблестные войска союзников, высаживающиеся в Сицилии, итальянских блядей, продающих себя американским солдатам за шоколад, нейлон и пенициллин. Сопровождалась свободная торговля нью-орлеанским джазом «Тудуп-тудуп-туп…». В самом конце фильма показали десяток трупов, лежащих вповалку. Активный народ плевал в трупы и пинал трупы ботинками. Выбрав среди трупов Бенито и его подругу Клару Петаччи, «партизаны» подвесили их за ноги. Комментатор злорадно сообщил, что таким вот был бесславный конец диктатора-фашиста. Зазвучала победная американская музыка. Народ, как всегда беспринципный, радостно завопил.
Душа моя была на стороне Бенито. К народу душа моя никак не лежала. Угодливый, восторженный, этот же народ вопил меньше часа назад, в начале фильма, под миланским балконом в восторге и обожании от лицезрения своего Цезаря. Теперь, когда Цезарь висел куском мяса, как туша дикого кабана в мясном магазине, мертвый и безопасный, шакалы имели храбрость приблизиться к нему. Я встал с пола, налил из галлоновой бутыли калифорнийского шабли и выпил за упокой души диктатора. Это был мой молчаливый, мирный, одинокий социальный протест.
Я поселился в «Эмбасси» в апреле. Хозяин «Винслоу» – Коч (в России его фамилия произносилась бы как Кац или Кох) решил продать «Винслоу», один из сорока двух больших билдингов, принадлежащих ему в Манхэттане. (Прошу не путать этого Коча с мэром Нью-Йорка Эдвардом Кочем.) Нам, обитателям «Винслоу», выдали стандартные бумажки с просьбой освободить помещение. Давалось нам два месяца сроку. Наши обитатели решили протестовать, созвали общее собрание, постановили нанять адвоката из «Сивил Либерти'с Юниона», наивные чудаки; я же, подивившись их наивной глупости, пошел искать другой отель. Какой бесплатный адвокат из «Сивил Либерти'с Юнион» защитит их, бедняков, от могущественной фирмы «Шольц, Розэнгрант энд Лемпкэ», представляющей интересы магната Коча? Дебилы.
Почему я решил жить в «Эмбасси», белый, среди черных? Я не решал, произошло это совершенно случайно. По ошибке. За день до моего визита у них была полицейская облава, потому холл выглядел пусто – прилично и вполне о'кэй. Как запущенный холл дешевого отеля. Одинокий чистенький черный раз говаривал в дальнем углу по телефону. Менеджер был белый, вполне приветливый рослый тип в очках по фамилии Кэмпбэлл, – то есть лагерный колокол. Комната, предложенная мне, – 1026-я, двумя окнами выходила не на Бродвей, но и не во двор. Из окон можно было видеть Колумбус авеню, ибо все здания между были ниже рослого классического одиннадцатиэтажного «Эмбасси». Старая, пусть и растрескавшаяся ванная, довершила работу соблазнения. Я соблазнился. Стоило удовольствие 160 долларов в месяц! Баснословно дешево, но для меня это было очень, очень дорого. Камера «Винслоу» с видом на Мэдисон стоила мне 130. Однако до «Эмбасси» я уже обошел два десятка отелей: город выходил из депрессии, пока еще робко, но цены уже росли. Я оставил залог. Сказав, что переберусь на следующий день.
Случилось так, что прибыл я на следующий день с вещами не утром, как накануне, но к вечеру. Вечерний «Эмбасси» предстал передо мной совершенно иным. Когда мы подъехали в автомобиле – Кэндалл, парень из Социалистической рабочей партия, за рулем, Кирилл рядом, я и алкоголик Ян Злобин. – заваленные вещами на заднем сиденье, у входа в отель колыхалась, хохоча. целая толпа черных. Ну черные, и черные… Мы взяли по паре чемоданов и сумок каждый, оставив Кирилла в машине. У Кирилла слабая спина.
Мы протолкались через черных и вошли в холл. Но и в холле отеля мы не увидели ни единого белого лица. Отсутствие белых лиц меня насторожило, однако я промолчал. Нужно было быть «кул», все вокруг меня старались быть «кул», ну и я тоже счел нужным следовать общим нравам. Уже подвыпивший Ян или не старался быть «кул», или ничего с собой не мог поделать, потому он высказался громогласно. «Куда тебя хрен принес к неграм, Лимонов. Одни вонючие негры. Ну и отельчик ты выбрал. Гарлем:»
– Заткнись, – попросил я равнодушно.
– Мне-то… Тебе с ними жить. Пришьют они тебя тут. – Ян засмеялся.
Я промолчал. Сказать ему, что сегодня мне самому отель этот не нравится, я не захотел. Объяснять ему, что вчера он выглядел иначе, я не стал. И Кэндалл молчал себе, рыжий, и улыбался. Мне показалось, что он боится отеля, обыкновенно он был разговорчив, но как может признаться член троцкистской партии, что он боится угнетенных черных братьев, которых защищает его партия? Не может…
Когда мы, заклинив самым большим чемоданом дверь лифта, вытаскивали мои пожитки, из колена коридора вдруг вышла свиноподобная, в засаленном черном импремеабле, весом в добрые двести килограммов, но белая женщина, я заметил, что лица моей команды мгновенно просветлели. Белая. Значит, они тут водятся. Живут все же. Женщина терпеливо подождала, пока мы вытащим чемоданы и сумки, но когда мы двинулись к 1026-му, беззаботно оставив самый тяжелый чемодан у лифта, свиноподобная прокричала нам вслед: «Эй, ребята! В этом отеле вещи не оставляют. Через минуту чемодана не будет!»
– Ну и убежище ты, Лимон, нашел:, – прохрипел Ян. У Яна неприятная натура начитанного люмпен-пролетария. Он моралист. Плюс он еще и депрессивный истерик.
– Заткнись, – попросил я. – Ты сам вызвался мне помочь, да? Так не расшатывай мораль присутствующих… Давайте еще нажмем, завершим переселение и выпьем. В «Винслоу» чемодан свистнут через пять минут. Вот все отличие…
Ян среагировал, как павловская крыса, на слово «выпьем». Он уже выпил и хотел выпить еще. Потому он заткнулся.
Вещей оказалось больше, чем я себе представлял. В камере «Винслоу» они лежали себе, аккуратненько спрессованные и сжатые, на своих местах. Под кроватью, на полках, в чемоданах. Висели на стенах. По случаю переезда они раздулись, выпрямились, выросли. Набрался полный большой автомобиль Кэндалла. Лифт оказался один, на все крылья отеля, потому его постоянно кто-нибудь захватывал.
Операция перемещения пожитков бедняка все же заняла несколько часов. Наконец последний чехол с одеждой был свален на кровать, и они уставились на меня тремя парами глаз. Согласно вывезенной из СССР традиции я должен был поставить им водку и закуску. Они ведь работали для меня…
Им пришлось подождать, пока я повешу на стену портрет Мао. И только после этого я поджарил им несколько фунтов польской колбасы на электроплитке, привезенной из «Винслоу», и мы сели пить водку. Через полчаса Злобин разругался со всеми, обозвал Кирилла евреем, сообщил Кэндаллу, что Ленин называл Троцкого «политической проституткой» и «Иудушкой». Я хотел было выгнать его, дабы он не нарушал гармонии, но от усталости воля моя расслабилась, и я поленился. Жил он выше по Бродвею, на 93-й, ушел позже всех, вернее, уполз, ругая меня за «связи с евреями» и за то, что я переселился в «гетто для черных».
Едва он вошел пьяный (красные пятна на впалых щеках) в черную массу ехавших с одиннадцатого этажа вниз, и двери старого лифта сдвинулись, я ушел в мое новое жилище по кроваво-красному старому ковру коридора. Включил телевизор и лег спать. Думать о том, куда я переселился, я не хотел. Я устал.
Теоретически понятно, что жизнь продолжалась и в Аушвице, но для того, чтобы убедиться, можете ли вы лично выжить в Аушвице, вам всегда будет недоставать опыта. Никогда не размышлял я на странную тему: «Смогу ли я жить в отеле среди черных, единственным белым мужчиной?» Оказалось, что могу жить и чувствую себя много свободнее, чем в «Винслоу». В том отеле жили рядом десяток эмигрантов из СССР, и хотел я или не хотел, они меня настигали, затрагивали, ловили в лифте, кричали «Привет!» у входа. Я не хотел делить их общую, как здесь говорят, «мизэри», но сами физиономии их, даже издалека, портили мне настроение. В «Эмбасси» «мои черные», как я стал их называть, не охали, но кричали, хохотали, обменивали плоть и наркотики на доллары, и в основном были веселы. Время от времени кто-нибудь рыдал или орал, но преобладал хохот и музыка. Небольшая синяя дверь в холле отеля вела в бар, основной вход в него был с Бродвея.
Разумеется, они попытались попробовать на мне свои черные трюки. Любое человеческое общество проделывает это с новичком, – пробует тебя на зуб. Заключенные в тюряге, солдаты в казарме, рабочий коллектив. Но я не клюнул. Я не только имел позади солидный советский опыт заводов и психдомов, но был уже битый нью-йоркский волк, потаскался по вэлфэр-центрам, поработал на поганых работках, потому я их черные трюки запугивания и вымогательства игнорировал. Когда, прижав меня пузом к стене коридора, воняя в меня потом и пивом, здоровенный черный Пуздро (так у нас на Салтовском поселке называли толстяков. Пузан, то есть пузатый) приказал мне: «Дай мне 10 долларов, белый парень» – я расхохотался и выбросил раскрытую ладонь ему в брюхо: «Ты дай мне червонец, паря! А ну-ка, живо! Мне нужнее!» Он поглядел на меня пристально и присоединился к моему хохоту. Он понял, сука, что я его не боюсь. А я понял, что он не из самых храбрых в этом отеле. Позднее оказалось, что его кличка эФ-мэн, сокращенное от Фэт-мэн. Такую пренебрежительную кличку серьезному человеку не дадут…
Черные еще умеют смотреть на тебя, как на животное, не разучились еще. На твои движения и на изменения мышц твоего лица. Малейший страх в тебе, какой ты ни будь актер, мой дорогой «вайти», будет им виден мгновенно. И малейшее твое замешательство, заискивание, твое «шесть-пять», как называл это чувство мой друг вор Толик Толмачев, будет зафиксировано. Если они поймут, что в тебе «шесть-пять играет», то тебя заклюют просьбами-приказами, то у тебя отнимут все деньги, сам отдашь, всю хорошую одежду, и даже самые квелые подростки будут приходить к тебе под дверь попугать «беленького»… Под дверь, которая выбивается мгновенно ударом сильной черной ноги. Если ты слаб, то тебя не станут бить – бьют сильных. Слабых, мой дорогой «вайти», заклевывают до смерти. «Дай ему под жопу, Джо…», «Отдай твою майку, вайту…», «Он хочет пососать мой… Га-га-га…» …Да-да, именно так, а что вы думали. И пососете. Со своими черными они проделывают то же самое, так что здесь дело не в цвете кожи, но в цвете печени. Зеленая она от страха или нет… Такая жизнь происходит во многих углах нашей планеты ежедневно. Добрый старый естественный отбор, а-ля Дарвин. Иногда лишь усугубленный расовым фактором.
Когда-то отель был очень неплохим. Высокие потолки, сильная, как хороший арийский череп, коробка здания. Однако за годы местной нью-йоркской депрессии город обнищал и пришел в упадок. Здания не ремонтировались. Потому в хорошем месте Бродвея, недалеко от Линкольн-Центра и в двух шагах от прославленной «Аризонии», где некогда жили большие музыканты (сами братья Гершвины), в трех кварталах от дома «Дакота», где уже поселился, не зная своего будущего, Джон Леннон, существовал такой вот «Эмбасси». Спал полдня и веселился ночью. Разодетые сводники с бриллиантами на толстых пальцах прогуливали свои жиры в его холле. Разложив на подоконниках образчики героина и всяческих нужных населению травок в пластиковых крошечных пакетиках, прыгали возле товара торговцы наркотиками. Хромой человек по кличке «Баретта», всегда в безукоризненно белом костюме, выгуливал черного пуделька с бриллиантовым ошейником (поддельным!)… Спешили с работы увесистые черные проститутки. Менеджер Кэмпбэлл откупоривал за конторкой двадцать какую-то бутылку пива за день…
Белье нам меняли раз в месяц, если мы настаивали. Если не настаивали, не меняли. В любом случае что – они за 160 долларов в месяц обязаны были менять нам белье ежедневно? Белье было серое от старости. Рваное покрывало из когда-то алого репса покрывало мою кровать. К покрывалу не следовало принюхиваться, ибо в различных его местах можно было обнаружить различные прошлые запахи: один угол попахивал откровенно дерьмом, другой – блевотиной, еще один – чем-то удивительно живучим, гадковато-едким… Во все мое пребывание в «Эмбасси» запах так и не исчез. Ненависть к обществу, загнавшему меня на дно жизни, была во мне столь сильна, что я принимал знаки мерзости, – вонючее покрывало в частности, – гордо, как знак отличия. Как еврей – свою желтую звезду. И если я не хотел, я им не укрывался, сбрасывал его на пол. Я был владельцем двух болотного цвета, с черными буквами «US ARMY», одеял.
И стал я жить в «Эмбасси». Из прежних знакомых заходил ко мне теперь только Ян, а единственным близким другом моим стал в тот период телевизор «Адвэнчурэр». я вспоминаю его пыльное пластиковое серое тельце, как тело друга. Трещину на лбу над экраном-лицом, резкие морщины трещин под подбородком. Он разделял со мной тяжкие алкогольные запои и ужасы одиночества. В его обществе я улыбался, кричал, плакал, прыгал, танцевал (да-да…) танго, вальсы и рок-н-роллы… Одетый, полуодетый, голый, а что, вы думаете, делают одинокие типы в сингл-румах? Именно то, что делал я: пестуют свое безумие. Все пестуют его по-разному, в зависимости от интеллекта и темперамента. Выпив галлон вина в одиночестве, я произносил пылкие речи на бессвязном русско-английском деформированном языке: ругательства смешивались в них со стонами. «Адвэнчурэр» благожелательно внимал мне – мой маленький дешевый друг, приобретенный уже в побитом судьбой состоянии за двадцатку, и развлекал меня, как мог. Показывал мне рожу сенатора, чтоб я мог в нее плюнуть. Демонстрировал мерзких теток, чтобы я мог представить, как я сдираю с них шелковые тряпки и бью их ногами по тяжелым задницам… Что вы хотите, я ненавидел общество в ту весну…
Я рассказал Яну Злобину о документальном фильме, о Муссолини на балконе, о счастливых лицах фашистов. Так же, как я, Злобин мало что знал о Муссолини. В нашем советском Союзе мы только и знали, что дуче, как и Гитлер, «болел» манией величия, что он был сумасшедшим. И то, что итальянские дивизии плохо воевали против наших. Ну и, конечно, само слово «фашист» было в Союзе дико отрицательным. Ян сказал, что чувствует себя фашистом, однако Муссолини вылез из своего дерьма, а мы в дерьме и никогда из дерьма не вылезем. Что сейчас другие времена и таким, как мы с ним, со страстями, – «не светит». Что сейчас «светит» всякой бесталанной и бесстрастной погани, тем, кто в школе хорошо учился и слушал родителей. Я сказал, что пойду в «Барнс энд Ноблс» (Кэндалл уверил меня, что это лучший книжный магазин в Нью-Йорке) и куплю книгу о Муссолини. Что его рожа и мощные руки меня заинтересовали. Что он не сумасшедший.
– От нас что-то скрывают, Ян, – сказал я. – И в Союзе скрывали, и здесь. Я хочу знать, что.
– Книги дороги, – заметил Ян. – Твой Муссолини будет тебе стоить десять, а то и пятнадцать долларов. У тебя что, есть лишние доллары? Лучше бы купил себе туфли.
Я сказал, что знания не имеют цены. Что они необходимый инвэстмэнт, и я очень жалею, что концентрировался в свое время на знании русской и мировой поэзии, более или менее неплохо знаю старую историю, но вот с новой, двадцатого века историей, у меня слабо.
В «Барнс энд Ноблс» они удивились – заросший тип, едва говорящий на их языке, ищет книгу о Муссолини. Однако парень в галстучке, с прыщами возле ушей, прошел со мною в отдел истории и осмотрел полки.
В отделе истории книг о Муссолини не оказалось. Было множество книг о Второй мировой войне, с ярчайшими фото, были отдельные книги о танках, о вообще вооружении, о военных флотах разных стран, в том числе итальянском, но ни единой биографии человека в черной рубашке с мощными руками и щетиной, как у дикого кабана. «Вы итальянец?» – спросил парень в галстучке. «Да», – согласился я. «У нас есть итальянский отдел. Может быть, в нем вы найдете биографию Муссолина?»-предположил парень благожелательно. Но исказил окончание фамилии таким образом, что я понял: спрос на кулинарные книги и идиотические книжонки типа «Чего хочет женщина?» не оставляет ему времени для произнесения соответствующим образом фамилий великих исторических лиц. В итальянский отдел я не пошел, не хрен мне там было делать.
Через пару дней, упрямый, я отыскал и приобрел неподалеку от 14-й стрит уцененное, 99 центов, произведение некоего Б. Смифа, изданное лишь за год до этого в Лондоне. Называлось оно коротко – «Дуче», и было в нем 400 страниц. Я был уверен, что книги мне хватит на несколько месяцев. Уже с полгода я изучал «Реминисценции Кубинской гражданской войны» Че Гевары и «Философию» Энди Уорхола. Прибавив к этим двум книгам «Дуче», получаем портрет чтеца. С определенными интересами человек, не правда ли? «Философия» Энди Уорхола, казалось бы, мало гармонировала с Че Геварой и Муссолини, однако при более внимательном размышлении придется прийти к выводу, что деклассированный советский парень, живущий в отеле с черными, видел в Уорхоле «Сильного чеха». Выбравшегося из эмигрантского гетто чеха, сумевшего благодаря своему таланту и могучей энергия сделаться эдаким Дуче вначале поп-арта, а затем и всего современного искусства.
В отель я попал к вечеру. Книга под мышкой, прошел по коридору. Оно (человек или собака, так и осталось неузнанным мною) вновь нагадило в коридоре. Запах был мерзкий. Я подозревал, что у собаки старого китайца понос. Я также подозревал, что китаец – бывший мелкий гангстер, тихо живущий, уйдя от дел. Обыкновенно китайцы обитают кучей, кагалом. Очевидно, у желтого старого человека были достаточно серьезные причины, заставившие его отказаться от общества себе подобных желтых людей. В нашем отеле в свое время спрятался и жил себе тихо известный советский разведчик полковник Абель. Здесь же его и арестовали. Так что китаец (если мои подозрения оправданны) не первый, прячущийся в «Эмбасси». Кэмпбэлл присутствовал при аресте Абеля ФБР. Он уже был менеджером, Кэмпбэлл. В те годы «Эмбасси» еще не оккупировали черные, но он уже был средней руки запущенный отель.
Я взял словарь, лег на пол и раскрыл книгу. На старом ложе «Эмбасси» было удобно спать, лежа на спине и на боках. Но читать лежа на животе было крайне неудобно. Потому что проваливался в матрас живот и спина прогибалась в ту сторону, куда она, как известно, плохо прогибается. В джинсах и черном свитере, я лежал на вытертом красном макете, перекатываясь, когда нужно, от «Дуче» к словарю… Через полтора часа я уже знал, что мать Муссолини – Роза была очень религиозная мамма, а паппа Аллесандро, кузнец, был полусоциалист-полуанархист и читал семье за столом куски из «Капитала». Помимо этого, паппа любил дам и не забывал об алкоголе. Аллесандро повлиял на сына, как ни один другой человек:
Три удара в дверь.
– Кэн?
– Гэт аут, Эдди. Пожар в 1037-м.
Я вскочил и вышел к нему. В коридоре пахло гарью и висели, ясно видимые, как паутины, нити дыма в углах. У 1037-го собралась кучка наших. Розали и Базука, одетые на выход, мощнейшие зады затянуты в искусственный шелк, он лучше всего липнет к телу; в абсолютно идентичных накидках из голубого искусственного меха на плечах, каблуки рвут ковер, губы накрашены. Целая банда тинэйджеров с девятого этажа, этим постоянно не фига делать, еще десяток черных рож, среди них эФ-мэн, и даже наш китаец. Старый китаец считался у нас белым, хотя, с другой стороны, его поганая рожа была скорее зеленого цвета. Поганым считал его Кэн, он мне сообщил, что китаец «поганый», и я, не вдумываясь в тонкости, принял точку зрения Кэна и черного большинства – за что-то они его не любили. Но выжить не могли. Впрочем, китайцев не смогли выжить даже монголы…
Наши стояли и смотрели под дверь 1037-го. Из-под двери подымался дым, густой и черный. Появился Кэмпбэлл, затемненные очки старого неудачника, джинсы, клетчатая рубашка, бывшие блондинистые, а теперь серые буклины надо лбом. Связка ключей в руке. За ним жирный мексиканский Пэрэс, зам-менеджера, или младший менеджер, энтузиаст, нес огнетушитель. Наши радостно закричали.
Кэмпбэлл отпер дверь. Из комнаты в коридор ввалился сразу десяток кубических метров вонючего дыма. Как будто горел склад автомобильных по крышек. Отважные менеджеры прошли в дым. Кашляя, выскочили из дыма.
– Пойду позвоню пожарным, – сказал, разворачиваясь, эФ-мэн.
– Стой где стоишь, – закричал Кэмпбэлл. – меня оштрафовали твои пожарные за предыдущий пожар. Справимся сами. Всего лишь тлеет матрас.
– эФ-мэн прав, – сказал мне тихо Кэн. Но так как все мы или почти все постоянно были в долгу у Кэмлбэлла, часто должны были за много месяцев назад, даже самые умные умники заткнулись. Кэмпбэлл и Пэрэс, намочив платки и набросив их на лица, ушли в дым. Кто-то из них разбил стекло в окне, и дым потянуло из коридора. Выскочив подышать, отплевавшись и отхаркавшись, они вернулись из второго похода со злополучным матрасом. Из черной дыры в брюхе матраса вздымались черный и серый дымы. Матрас был скорым пробегом вынесен на одну из лестниц, ближайшую, и обильно залит водой. Мы, толкаясь, разумеется, протиснулись и на лестницу. Включая Розали и Базуку.
– Чего приперлись, – сказал нам Кэмпбэлл. – Вам что, делать нечего? Рты раскрыли… А вы, красотки, валите на улицу, вас уже клиенты ищут. – Кэмпбэлл шлепнул Базуку по заднице.
Смущенные, мы стали расходиться. Нам действительно нечего было делать, а пожар – крупное развлечение. И бесплатное. Кэн, я, банда тинейджеров и эФ-мэн – ни у кого из нас не было денег. Мы были народные массы отеля. У народа нет денег. Деньги есть у серьезных людей. В «Эмбасси» серьезные люди были видны по одежде. Серьезные люди были сутенеры или (часто в одном и том же лице) наркобизнесмены. Не драг-пушеры, прыгающие целый день в холле с пакетиками, но дилеры – те, кто снабжает пушеров пакетиками. Серьезные люди с такими, как я, Кэн или эФ-мэн, даже не разговаривали. О чем?.. За все время моего пребывания в отеле один раз ночью в лифте со мной заговорил сутенер. Протирая платком бриллиант на кольце. И в эту ночь я был одет в мои лучшие тряпки. «Если тебе нужны отличные девочки – приходи в 532-й».
Кэн спустился в холл, я вернулся в компанию Муссолини.
В 1901 году Бенито, так же, как и я в этом возрасте, писал стихи, пытаясь их опубликовать. Расчувствовавшись, я вспомнил, как покойный Витька Проуторов и Сашка Тищенко понесли мое произведение в газету «Ленинська Змина», а я остался на противоположной стороне Сумской улицы – в парке Шевченко среди весенней зелени, – потел, переживая. Стихотворение, написанное мной к празднику Первомая (я был готов продать свой талант), комсомольская газета отвергла. Деликатно посоветовав моим приятелям: «Пусть ваш друг вначале научится писать стихи» и вручив им лист бумаги с титулом книги если я не ошибаюсь, Матусовского «Как научиться писать стихи». Мое горькое поражение мы запили портвейном в кустах парка Шевченко. Но я хотя бы жил в городе с миллионным населением, в Харькове, а Муссолини – в деревне Предаппио… Летом 1902 года, в возрасте 19 лет, Муссолини, сбежал в Швейцарию. Почему? Никаких убедительных сведений о причине побега не сохранилось. Б. Смиф высказал несколько упреков в адрес юноши Бенито, якобы бросившего семью без поддержки, в момент когда паппу Аллесандро посадили в тюрьму, и даже не постеснявшегося выманить у матери деньги на билет. Историки, вынужден был заметить я, немедленно становятся тупыми, если речь идет не о профессорском знании, но об опыте «подлой» жизни. Мне казалось естественным, что молодой человек бежит из Предаппио в Швейцарию. Смиф же искал причину. Да без причины, остолоп. Инстинктивно. Весной 1961 г я, продав свой вело Борьке Чурилову за 50 рублей, уехал в Новороссийск. Один.
В Швейцарии Бенито взяли чернорабочим на строительство шоколадной фабрики. Сука историк укорил его, что долго на своем первом рабочем месте он не удержался. Тебя бы в чернорабочие, достойный Смиф, профессор Оксфорда, я посмотрел бы, как долго бы ты удержался. Живой ум и пылкое сердце всегда стремятся вырваться из капкана трудоустройства. На своей первой работе – чернорабочий бригады монтажников-высотников – я проработал с октября 1960 г. по февраль 1961-го. Мы сооружали далеко на окраине Харькова новый цех танкового завода. В степной грязи и жуткой стуже. Я выдерживал стужу лучше, нежели общество грубых людей… Я застрял на странице 17-й потому, что на ней обнаружилось сразу целое множество неизвестных мне слов, приходилось вгрызаться в словарь, и кое-каких слов в нем не оказалось…
От борьбы со словами меня отвлек запах. Дыма. Взглянув на дверь, я обнаружил, что ленивые толстые нити серого дыма просачиваются из-под нее в комнату. Распахнув дверь, я оказался лицом к плотной стене дыма. В дыму было слышно, хлопали двери. Пожар. Новый, еще один.
Я проявил хладнокровие, для меня не удивительное, так как мне случалось уже замечать, что лицом к лицу с опасностью я становлюсь холоден и рассудителен. Я захлопнул дверь. Вынул из-под кровати чемодан с дневниками и рукописями (я хранил их в чемодане не на случай пожара, но использовав оный как архив). Взглянул на часы. Был час ночи. Я надел кожаное пальто. Намочил грязную рубашку, валявшуюся в ванной. Снял с двери, где он висел среди прочих одежд, прикрытый тряпкой, белый костюм. Накрыв голову рубашкой, я вдохнул глубоко и вышел в дым. Закрыл дверь на ключ. И, держась рукой за стену, побежал.