Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Чужой в незнакомом городе

ModernLib.Net / Современная проза / Лимонов Эдуард / Чужой в незнакомом городе - Чтение (стр. 4)
Автор: Лимонов Эдуард
Жанр: Современная проза

 

 


«Ничего, бойз, – сказал Майкл, – как видите, ее можно колоть, эту блядину…»

Бойз хмуро переглянулись. Однако никто не стал оспаривать авторитет форэмэна. На нем лежала организация работы, снабжение, финансирование и дисциплина. Майкл повелевал нами без лишних слов, хмуро сверкая глазами из-под бесформенной шляпы. Наш авторитет он завоевывал ежедневно вкалывая больше нас. Двадцативосьмилетний, он был младше меня, и тем более, сорокалетнего мужика Джорджа, но по всем параметрам он был лейтенант, а мы – солдаты.

И мы стали колоть «эту блядину». «Блядина» принадлежала к породе, пусть и размякших от времени и влаги, но базальтов! Такие же «блядины» выступали из почвы в двух часах езды от Глэнков Миллс, в нью-йоркском Централ-Парке. Проехавшийся по штату Нью-Йорк в дочеловеческие времена гигантский ледник свез шкуру с целого плато блядин, оставив в них глубокие царапины. Нам достался участок, на котором ледник прокатился легко, увы… Если первый ярд блядины мы уничтожили вчетвером в пару дней, то дальнейшее углубление шахты стало даваться нам, как русским победа в Сталинграде, – инч за инчем. Если бы у нас был другой форэмэн, то он давно отступился бы. Уговорил бы мадам Маргариту отказаться не от нового фундамента из конкрита, но хотя бы от цистерны. Но у Майкла был не тот характер. Он не был простым форэмэном, Майкл. Приемный сын писателя Дэйвида Шлоссэ, он бил на самом деле любовником Дэйвида! И не только его любовником! Живя с Дэйвидом, рыжим эстетом и болтуном из хуй знает каких таинственных соображений, Майкл умудрился одновременно соблазнить всех женщин в радиусе 50 миль. Чем вызывал ненависть всех мужчин в пределах того же радиуса, но трогать его боялись. Майкл коллекционировал винтовки и однажды въехал на бульдозере в ливинг-рум рогоносца, похвалявшегося, что убьет Майкла, как собаку. Въехал с винтовкой на сидении. И в наказание застрелил собаку рогоносца. На этом же бульдозере и с винтовкой он явился на антинуклеар-стэйшан[33] демонстрацию в Олбани. Губернатор штата хотел выстроить вблизи Гленкоу Миллс атомную электростанцию. С большим трудом устроители уговорили Майкла спрятать винтовку. Такие люди, естественно не оступаются, встретив на своем пути базальтовую скалу.

Однако так как по плану Майкла цистерна сужалась книзу, то работать в яме всем сделалось нецелесообразно. Уговорив по телефону компанию, которой принадлежал транспортер, сделать ему скидку в 50%, довольный Майкл оставил меня и Билла грызть скалу, а сам взяв Джорджа, ушел на другой участок фронта, – на крышу.

Дом, купленный мадам Маргаритой был фермерским комплексом, с крыльями, амбарами и даже конюшней. Должно быть когда-то на ферме жила большая семья, все поколения вместе. Основная часть фермы, как утверждал Майкл, была построена уже в 17 веке, другие части прибавлены к ней по мере надобности в последующие века. Мадам купила дом в обезлюдевшей деревне с целью превратить его в загородную резиденцию. Она была предприимчивой первопроходчицей, мадам Маргарита, сейчас иметь загородную резиденцию на севере штата Нью-Йорк сделалось модным у богатых людей Нью-Йорк Сити, – у бизнэсменов и людей шоу-бизнэса.

Майкл с Джорджем вскрыли крышу семнадцатого века и пользуясь тем, что осень стояла не дождливая, стали заменять ее крышей двадцатого века…

Представьте себе тугой мешок зерна, завязанный у горла с большим трудом. Настолько тугой, что кое-где мешковина подалась, растянулась, и в этих местах мешок разбух, сделался шире. Вообразив такой мешок, вы получите представление о торсе Билла. Из торса проросли ручищи и ножищи, плюс голова покрытая редкой пегой шерсткой. Щеки в ржаной, плохообритой щетине, под белыми бровями голубые приветливые глаза. Он был симпатичный парень этот Билл. Четыре из двадцати четырех лет жизни он просидел в сторожах маломощной соседней электростанции. Он сам, смеясь утверждал, что за четыре года его ass[34] увеличился вдвое. Он был женат, и приезжал' рано утром на старом маленьком автомобильчике из населенного пункта, расположенного в десяти километрах. Между нами образовались непредусмотренные Майклом производственные отношения, причиной которых были моя гипертрофированная мегаломания и его гипертрофированная физическая трусость.

Сейчас я объясню в чем дело. Один из двоих должен был работать в яме, – долбить скалу и наваливать породу на транспортер. Другой должен был оставаться наверху, у тачки, и по мере ее наполнения, отвозить ненаполнившуюся далеко к воротам. У забора рос вначале нс-большой, но все более впечатляющий холм. При одном землекопе, работающем в яме, тому, кто обслуживал тачку, можно было стоять себе и ждать, покуривая. Находящийся же в яме упирался рогом во всю, потел и пыхтел. Существуют такие несправедливые работы, и ничего с этим не поделаешь. Хороший форэмэн Майкл оставляя нас двоих, указал нам на неравномерность распределения труда и ненастойчиво пробормотал несколько советов по поводу организации производства. «Меняйтесь, бойз…»

Меняться мы не стали. Все сложилось само собой. Уже в первый день Билл не полез в яму, но выкатил из бывшей конюшни тачку и подкатил ее под срез транспортера. Поправил… И остался стоять рядом.

Еще в дни нашей общей атаки на скалу я заметил, что он страдает, могучий Билл, руки его как маховики. Мы загнали его нашим, предложенным Майклом темпом. Он тяжело ухал, охал, потел, раздевался и вновь одевался, менял то лопату на кирку, то кирку на лопату безо всякой видимой необходимости. Я тоже уставал в первые дни до такой степени, что отказался на время от второй, – сверхурочной работы. От смывания ядовитой жидкостью краски с потолка в соседнем доме, купленном хореографшей Леночкой Клюге, подругой мадам Маргариты. Позвоночник болел немилосердно, и утром я грустно вычитал из предполагаемого заработка Леночкины доллары.

Однако через неделю, после восьми часов под домом мадам Маргариты, я стал взбираться на лестницу, к потолку Леночки Клюге. Я привык. Билл не привык.

Очень часто в моей жизни я устраивался на тяжелые работы. Почему? Мне что доставляло всегда удовольствие проверять себя на выносливость? Почему в самом деле понесло меня в возрасте 17 лет в монтажники-высотники, строить цех в украинском поле, ходить по обледенелым балкам на высоте птичьего полета? А позднее в 19 лет, почему пошел я в сталевары? Землекопные работы считаются самыми тяжелыми. Разумеется, мне очень нужны были в ту осень эти четыре доллара в час (роковая цифра, выше которой я поднялся только один раз), но почему обязательно землекопания?

Впоследствии каждое утро я первым прыгал в яму, а Билл оставался у транспортера. Он обыкновенно приезжал раньше всех на автомобильчике, и ожидая остальных на террасе мадам Маргариты, пил кофе из термоса. Ровно в семь утра появлялся Майкл, по-утреннему хмурый и неразговорчивый. Мы вскакивали, и направлялись, ступая по белой от ночного заморозка траве к рабочим местам. От прикосновения моих ботинок трава тотчас становилась синей. Билл как-то незаметно немножко отставал от меня. Получалось само собой, что я первым подходил к транспортеру и яме и он предоставлял мне право решения.

Я мог ему сказать: «Сегодня ты, Билл, пойдешь в яму, а я останусь у транспортера.» И он бы прыгнул в яму без слова противоречия, я уверен. Но я никогда не произнес этой фразы. Дело в том, что я намеренно подвергал себя физическому неудобству, ежедневному напряжению ради удовольствия испытывать превосходство над ним, – бычищей в клетчатой куртке. Я его ежедневно побеждал таким образом. Между нами мы делили наш секрет, – его слабость, его боязнь спуститься в яму. Билл был на одиннадцать лет младше меня, в два раза шире и сильнее, но он был трус. То обстоятельство что он никогда не сказал: «Today is ту turn, Edward!»[35]– давало мне право презирать его. И я символически презирал в его персоне всю американскую нацию. Всю страну. Это над Америкой, массивной, сырой и мясистой как гамбургер я доказывал себе свое превосходство.

Стояла красивая солнечная осень. Леса вокруг на холмах, стояли, как пластиковая мебель в Макдональдс, яркие, без полутонов. Солнце неуклонно появлялось ежедневно и нагревало ферму, деревню Глэкоу Миллс, откуда сбежали в город все жители, за исключением десятка семейств. Пар подымался к середине дня от высыхающих после ночного заморозка растений. Пахло прелыми травами… И мы, двое, на фоне всего этого великолепия, русский Эдвард и американец Билл участвовали в вечной человеческой драме. Первенство силы воли над физической силой опять в миллиардный раз утверждалось на Земле. Я понимал это.

Я испытывал его. Всего-то дела было в одной фразе. Я добивался, чтобы он сам сказал: «Сегодня моя очередь, Эдвард!», но он молчал и по-прежнему трусливо отставал, приближаясь к яме. Яма вызывала у Билла ужас. Ибо в ней он должен был напрягать свои выхоленные на пиве и свинине молодые американские мышцы. Напрягать до боли, растягивать колени, сгибать позвоночник бессчетное количество раз, натуживать шею. Подвергаться боли… Для меня же, напротив, «моя яма», как я стал ее называть, стала обжитым местом. Землянкой победы, где я ежедневно праздновал мою победу над мужчиной много моложе меня и, что очень важно, над мужчиной чужого племени.

Майкл ходил вокруг посмеиваясь. Спускаясь в яму, он одобрял мои темпы. Он был сумасшедший работник, этот Майкл, мы с ним были два сапога пара. Он улыбался, вымерял глубину моей ямы, взяв у меня из рук кирку, подправлял срез, и уходил, продолжая улыбаться. Я думаю, он понимал, что происходит. Майкл, кажется презирал своего Дэйвида. Однажды, когда писатель явился на ферму и болтал, свесив ноги, сидя на балке, в то время, как мы обливались потом, Майкл, отбросив лопату, резко и зло дернул Дэйвида за ногу. Автор книги о Марселе Прусте неловко свалился. И даже зарыдал. Ушел от нас, рыдая.

Мой Билл не рыдал. Он был могильно молчалив утром до распределения ролей, и становился безудержно говорлив тотчас после того, как я занимал мое место в моей яме.

Прошли две недели. Однажды Майкл, спустившись ко мне, измерив яму, нашел что она достаточна глубока, пора ставить опалубку для заливки фундамента. Майкл стал работать над опалубкой, сооружать ее из досок вместе с толстым трусом Биллом, а меня прикрепил к Джорджу, – покрывать новую крышу слоем смолы. На крыше пахло хорошо и крепко смолой и хвоей. Потому что вровень с крышей качалась под ветром крона пахучей сосны.

Все это происходило в местах, описанных некогда Вашингтоном Ирвингом. В нескольких милях всего лишь находился «Рип Ван-Винкель Бридж». И как я уже упоминал, природа вокруг была необыкновенно красивая. Невозможно было поверить, что такая природа возможна всего лишь в двух часах езды от Нью-Йорка на автомобиле. Именно эти два обстоятельства заставили мадам Маргариту выбрать Глэнков Миллс для загородной резиденции.

Муссолини и другие фашисты…

Я доедал рис с польской колбасой, когда появился Муссолини. «Миланцы! – крикнул Муссолини. Седая трехдневная щетина, рожа боксера, черная рубашка. Он держался за массивную ограду балкона руками. – Я явился сказать вам, миланцы, – Муссолини мощно сжал ограду и передвинул ее на себя, – что вся Италия смотрит на вас!»

У меня закололо кожу на плечах и шее, там где у зверя находится щетина, долженствующая вставать от волнения, и я перестал жевать. Муссолини глядел на меня, как будто вся Италия глядела. Бросив вилку, я вскочил и пробежался по комнате. Но мощные ручищи Муссолини подтянули меня вместе с оградой к себе и мне пришлось усесться на пол. Заколыхали фесками с кистями лидеры на балконе. Встрепенулись флаги, поплыли пушки и танки… «Фасита ньера, бэлль Абиссина…»[36] Молодые, веселые фашисты затопили площадь.

Тотчас вмешался комментатор. Они никогда не оставят вас одного со старой лентой. В демократии вам постоянно объясняют, что плохо, что хорошо, чтоб вы не перепутали. Комментатор заговорил об экспансионистской агрессивности итальянского фашизма, но фашисты были такие молодые и веселые, shit! я забыл когда я видел в последний раз так много веселых, счастливых и сильных людей на одной площади. Чтобы испортить впечатление, комментатор стал пиздеть о Липари-айлендс, куда уже в те ранние годы Муссолини ссылал своих врагов и где их якобы кормили касторовым маслом, от поедания которого человек ссыхается, как египетская мумия. Но мумий не показали, очевидно документальных кадров не сохранилось, и даже эта лента, без сомнения сооруженная в пропагандных целях демонстрировала исключительно сильные руки, веселые рожи, быстрые движения… Все, чего американцы добились: соединив вместе множество парадов, подчеркнули тщеславие фашизма.

В дверь постучали три раза. Я открыл.

«У тебя есть сигареты, Эдди?»

Сосед Кэн был во вполне приличном состоянии. Борода пострижена. Новые очки. Запой прошел и теперь он будет работать на выгрузке фруктов для соседнего супермаркета «А-энд-П», зарабатывать доллары, дабы отдать долги, набравшиеся за время запоя. «Входи», – предложил я.

«Но, тсэнкс, у меня женщина.» Он улыбнулся. Длинный, черный человек.

Если бы мне одиннадцатилетнему, в свое время предсказали подобную судьбу, «слушай, мальчик, через пару десятилетий ты будешь жить на Верхнем Бродвее, в Нью-Йорке, единственным белым мужчиной в отеле с черными, будешь курить марихуану и пить с черным Кэном и злейшим твоим врагом будет помощник менеджера мексиканец Пэрэс», я бы долго и грустно смеялся глупой шутке. В мои одиннадцать я глядел каждый день из окна родительской комнаты на одинокое дерево, растущее рядом с телеграфным столбом у обочины пыльной захолустной дороги называемой Поперечная улица и с ужасом думал, что мне предстоит лицезреть это дерево всю жизнь… Но вышло иначе. Уже в одиннадцать со мною стало что-то происходить, и потом в пятнадцать, и когда я забыл думать об этом дереве на Салтовском поселке, видимом из дома 22 по Поперечной улице, то вдруг очнувшись, понял, что дерево исчезло и я давным-давно живу в мире ином, в третьей или в четвертой по счету жизни. В мире какого-нибудь Эрих-Мария Ремарка, я читал подростком его «Три товарища», как читают «Остров сокровищ», с почтительным восхищением чужой экзотикой… Ах, пыльное деревце у края украинской тропинки, превращенного в робкую дорогу, а позже в робкую улицу… Живо ли ты сейчас? Я ведь даже не знаю какой ты было породы. С большим трудом вспоминаю серенький ствол и пыльные листья. Небольшое, высаженное нами, жителями дома 22… Помню нашу команду садоводов: батя-капитан в галифэ с кантом МВД и старых сапогах, я в глупых штанах-шароварах, называемых «лыжными», дядя Саша Чепига, – электромонтер, слегка выпимши, сын дяди Саши – Витька, хмурый мальчик четырех лет. Задевая корнями стенки ямы дядя Саша держал саженец, а мой отец, встав на колени, бросал землю руками…

«Сигарэт… – Кэн помахал у меня перед глазами черной рукой с чрезвычайно длинными пальцами. – Ты куда исчез?» Я дал ему три. сигареты. Для женщины.

«Множество спасиб, – сказал он. – Ты что, завел собаку, Эдди?» «Нет. Почему?»

«А кого ты кормишь с полу…» – он заржал, указывая на оставленную мной на полу тарелку с остатками риса и колбасы.

«Себя.» – Я присоединился к его смеху. Когда живешь вот так вот один, то не замечаешь странности своих некоторых привычек, но вот сосед Кэн видит твою клетку с порога, и оказывается ты ешь как dog. «Television diner», – оправдался я.

Муссолини отсутствовал минут пять-семь и вновь появился уже старым, в большом не по росту кожаном пальто. Гитлер послал Отто Скорцени вытащить Муссолини из лап врагов. Полковник Скорцени выполнил приказ. Гитлер, чуть сгорбленный и усталый, похлопал вышедшего из авиона Муссолини с этакой поощрительной гримасой, мол «Welcome home, old silly boy»… Если бы у меня был такой друг… Ах если бы у меня был такой друг…

Лента была не о Муссолини, но об Италии. Посему они еще полчаса демонстрировали доблестные войска союзников, высаживающиеся в Сицилии, итальянских блядей, продающих себя американским солдатам за шоколад, нейлон и пенициллин. Сопровождалась свободная торговля нью-орлеанским джазом «Тудуп-тудуп-туп…» В самом конце фильма показали десяток трупов, лежащих вповалку. Активный народ плевал в трупы и пинал трупы ботинками. Выбрав среди трупов Бенито и его подругу Клару Петаччи «партизаны» подвесили их за ноги. Комментатор злорадно сообщил, что таким вот был бесславный конец диктатора фашиста. Зазвучала победная американская музыка. Народ, как всегда беспринципный, радостно завопил.

Душа моя была на стороне Бенито. К народу душа моя никак не лежала. Угодливый, восторженный этот народ вопил меньше часа назад, в начале фильма под миланским балконом в восторге и обожании от лицезрения своего Цезаря. Теперь, когда Цезарь висел куском мяса, как туша дикого кабана в мясном магазине, мертвый и безопасный, шакалы имели храбрость приблизиться к нему. Я встал с пола, налил из галлоновой бутыли калифорнийского шабли и выпил за упокой души диктатора. Это был мой молчаливый, мирный, одинокий социальный протест.

Я поселился в «Эмбасси» в апреле. Хозяин «Винслоу» – Коч (в России его фамилия произносилась бы как Кац или Кох) решил продать «Винслоу», – один из сорока двух больших билдингов, принадлежащих ему в Манхэттане. (Прошу не путать этого Коча с мэром Нью-Йорка Эдвардом Кочем). Нам, обитателям «Винслоу» выдали стандартные бумажки с просьбой освободить помещение. Давалось нам два месяца сроку. Наши обитатели решили протестовать, созвали общее собрание, постановили нанять адвоката из «Civil Liberty's Union»[37], наивные чудаки, я же, подивившись их наивной глупости, пошел искать другой отель. Какой «Civil Liberty''s Union» бесплатный адвокат защитит их, бедняков, от могущественной фирмы «Шольц, Розэнгрант энд Лемпкэ», представляющей интересы риал-эстэйт магната Коча? Дебилы.

Почему я решил жить в «Эмбасси», белый, среди черных? Я не решал, случилось это совершенно случайно. По ошибке. За день до моего визита у них была полицейская облава, потому холл выглядел пусто-прилично и вполне ОК. Как запущенный холл дешевого отеля. Одинокий чистенький черный разговаривал в дальнем углу по телефону. Менеджэр был белый, вполне приветливый рослый тип в очках по фамилии Кэмпбэлл, – то-есть лагерный колокол. Комната предложенная мне, – 1026, двумя окнами выходила не на Бродвей, но и не во двор. Из окон можно было видеть Коломбус Авеню, ибо все здания между были ниже рослого классического одиннадцатиэтажного «Эмбасси». Старая, пусть и растрескавшаяся, но ванная, довершила работу соблазнения. Я согласился. Стоило удовольствие 160 долларов в месяц! Баснословно дешево, но для меня это было очень, очень дорого. Камера «Винслоу» с видом на Мэдисон стоила мне 130. Однако до «Эмбасси» я уже обошел два десятка отелей: город выходил из депрессии, пока еще робко, но цены уже росли. Я оставил залог. Сказав, что переберусь на следующий день.

Случилось так, что прибыл я на следующий день с вещами не утром как накануне, но к вечеру. Вечерний «Эмбасси» предстал передо мною совершенно иным. Когда мы подъехали в автомобиле: Кэн-далл, – парень из Сошиалист Воркерс Партии за рулем, Кирилл рядом, я и алкоголик Ян Злобин – заваленные вещами на заднем сидении, у входа в отель колыхалась, хохоча, целая толпа черных. Ну черные, и черные… Мы взяли по паре чемоданов и сумок каждый, оставив Кирилла в машине. У Кирилла слабая спина.

Мы протолкались через черных и вошли в холл. Но и в холле отеля мы не увидели ни единого белого лица. Отсутствие белых лиц меня насторожило, однако я промолчал. Нужно было быть cool, все вокруг меня старались быть cool, ну и я счел нужным следовать общим нравам. Уже подвыпивший Ян, или не старался быть cool, или ничего с. собой не мог поделать, потому он высказывался громогласно: «Куда тебя хуй принес к неграм, Лимонов. Одни вонючие негры. Ну и отельчик ты выбрал. Гарлем…» «Заткнись», – попросил я равнодушно.

«Мне-то хули… Тебе с ними жить. Пришьют они тебя тут.» – Ян засмеялся.

Я промолчал. Сказать ему, что сегодня мне самому отель этот не нравится, я не захотел. Объяснять ему, что вчера он выглядел иначе, я не стал. И Кэндалл, молчал себе рыжий, и улыбался. Мне показалось, что он боится отеля, обыкновенно он был разговорчив, но как может признаться член троцкистской партии, что он боится угнетенных черных бразэрс, которых защищает его партия? Не может…

Когда мы, заклинив самым большим чемоданом дверь элевейтора, вытаскивали мои пожитки, из колена коридора вдруг вышла свиноподобная, в засаленном черном импремеабле, весом в добрые двести килограммов, но белая женщина, я заметил, что лица моей команды мгновенно просветлели. Белая. Значит они тут водятся. Живут все же. Женщина терпеливо подождала пока мы вытащим чемоданы и сумки, но когда мы двинулись к 1026, беззаботно оставив самый тяжелый чемодан у элевейтора, свиноподобная прокричала нам вслед: «Эй, бойз! В этом отеле вещи не оставляют. Через минуту чемодана не будет!»

«Ну и убежище, ты Лимон нашел…» – прохрипел Ян. У Яна неприятная натура начитанного люмпен-пролетария. Он моралист. Плюс он еще и депрессивный истерик.

«Заткнись, – попросил я. – Ты сам вызвался мне помочь, да? Так не расшатывай мораль, бля, присутствующих… Давайте еще нажмем, завершим переселение, и выпьем. В „Винслоу“ чемодан спиздят через пять минут. Вот все отличие…»

Ян среагировал как павловская крыса на слово «выпьем». Он уже выпил и хотел выпить еще. Потому он заткнулся.

Вещей оказалось больше, чем я себе представлял. В камере «Винслоу» они лежали себе аккуратненько спрессованные и сжатые на своих местах. Под кроватью, на полках, в чемоданах. Висели на стенах. По случаю переезда они раздулись, выпрямились, выросли. Набрался полный большой автомобиль Кэндалла. Элевейтор оказался один, на все крылья отеля, потому его постоянно кто-нибудь захватывал. Ебанная операция перемещения пожитков бедняка все же заняла несколько часов. Наконец последний чехол с одеждой, был свален на кровать, и они уставились на меня тремя парами глаз. Согласно вывезенной из СССР традиции я должен был поставить им водку и закуску. Они ведь работали на меня…

Им пришлось подождать пока я повешу на стену портрет Мао. И только после этого я поджарил им несколько паундов польской колбасы на электроплитке, привезенной из «Винслоу», и мы сели пить водку. Через полчаса Злобин разругался со всеми, обозвал Кирилла евреем, сообщил Кэндаллу, что Ленин называл Троцкого «политической проституткой» и «Иудушкой». Я хотел было выгнать его, дабы он не нарушал гармонии, но от усталости воля моя расслабилась и я поленился. Ушел он позже всех, жил он выше по Бродвею, на 93-й, вернее уполз, ругая меня за «связи с евреями» и за то, что я переселился в «гетто для черных».

Едва он вошел пьяный (красные пятна на впалых щеках) в черную массу ехавших с одиннадцатого этажа вниз, и двери старого элевейтора сдвинулись, я ушел в мое новое жилище по кроваво-красному старому паркету коридора.

Включил теле и лег спать. Думать о том, куда я переселился я не хотел. Я устал.

Теоретически понятно, что жизнь продолжалась и в Аушвице, но для того, чтобы убедиться можете ли вы лично выжить в Аушвице вам всегда будет недоставать опыта. Никогда не размышлял я на странную тему: «Смогу ли я жить в отеле среди черных, единственным белым мужчиной?» Оказалось, что могу жить и чувствую себя много свободнее, чем в «Винслоу». В том отеле жили рядом десяток эмигрантов из СССР, и хотел я или не:' хотел, они меня настигали, затрагивали, ловили в элевейторе, кричали «Привет!» у входа. Я не хотел делить их общую, как здесь говорят misery, но сами физиономии их, даже издалека, портили мне настроение. В «Эмбасси», «мои черные», как я стал их называть, не охали, но кричали, хохотали, обменивали плоть и драге на доллары, и в основном были веселы. Время от времени кто-нибудь рыдал или орал, но преобладали хохот и музыка. Небольшая синяя дверь в холле отеля вела в пьяно-бар, основной вход в него был с Бродвея.

Разумеется они попытались попробовать на мне свои черные трюки. Любое человеческое общество проделывает это с новичком, – пробует тебя на зуб. Заключенные в тюряге, солдаты в казарме, рабочий коллектив. Но хуй-то им удалось, я не клюнул. Я не только имел позади солидный советский опыт заводов и психдомов, но был уже битый нью-йоркский волк, потаскался по вэлфэр-центрам, поработал на поганых работках, потому я их черные трюки запугивания и вымогательства игнорировал. Когда прижав меня пузом к стене коридора, воняя в меня потом и пивом, здоровенный черный Пуздро (так у нас на Салтовском поселке называли толстяков. Пузан, то-есть пузатый) приказал мне «Дай мне тэн долларе, белый парень!» я расхохотался и выбросил раскрытую ладонь ему в брюхо: «Ты дай мне тэн долларе, мэн! Give me… give me… I need it!» Он поглядел на меня пристально и присоединился к моему хохоту. Он понял, сука, что я его не боюсь. А я понял, что он не из самых храбрых в этом отеле. Позднее оказалось, что его кличка «эф-мэн», сокращенное от Фэт[38]-мэн. Такую пренебрежительную кличку серьезному человеку не дадут…

Черные еще умеют смотреть на тебя, как на животное, не разучились еще. На твои движения и на изменения мышц твоего лица. '' Малейший страх в тебе, какой ты не будь актер, мой дорогой беленький, – «вайти», будет им виден мгновенно. И малейшее твое замешательство, заискивание, твое «шесть-пять», как называл это чувство мой друг вор Толик Толмачев, будет зафиксировано. Если они поймут что в тебе «шесть-пять играет», то тебя заклюют просьбами-приказами, то у тебя отнимут все мани, сам отдашь, всю хорошую одежду, и даже самые квелые подростки будут приходить к тебе под дверь попугать «беленького»… Под дверь, которая выбивается мгновенно ударом сильной черной ноги. Если ты слаб, то тебя не станут бить, бьют – сильных. Слабых, мой дорогой «вайти», заклевывают до смерти. «Дай ему под жопу, Джо…», «Гив ми твою тишорт, вайти», «он хочет пососать мой хуй… Га-га-га…»… Да-да, именно так, а что вы думали. Пососете и хуй. Со своими черными они проделывают то же самое, так что здесь дело не в цвете кожи, но в цвете печени. Зеленая она от страха или нет… Такая жизнь происходит во многих углах нашей планеты ежедневно. Добрый старый естественный отбор а ля Дарвин. Иногда лишь усугубленный расовым фактором. Для того большинство, у которого нет «guts»[39] и придумало правительства, полицию и республики, чтобы избежать этих естественных унижений…

Когда-то отель был очень неплохим. Высокие потолки, сильная как хороший череп, коробка здания. Однако за годы местной нью-йоркской депрессии город обнищал и пришел в упадок. Здания не ремонтировались. Потому в хорошем месте Бродвея, недалеко от Линкольн-Центра и в двух шагах от прославленной «Анзонии», где некогда жили большие музыканты (сами братья Гершвины), в трех кварталах от дома «Дакота», где уже поселился не зная своего будущего Джон Леннон, существовал такой вот «Эмбасси». Спал полдня и веселился ночью. Разодетые пимпы с бриллиантами на толстых пальцах прогуливали свои жиры в его холле. Разложив на подоконниках образчики героина и всяческих нужных населению пиллс в пластиковых крошечных пакетиках, прыгали возле товара драг-пушерс. Хромой человек по кличке «Баретта», всегда в безукоризненно белом костюме выгуливал черного пуделька с бриллиантовым ошейником (поддельным!)… Спешили с работы увесистые черные проститутки. Менеджер Кэмпбэлл откупоривал за конторкой двадцать какую-то бутылку пива за день…

Белье нам меняли раз в месяц, если мы настаивали. Если не настаивали, не меняли, В любом случае, что они за 160 долларов в месяц обязаны были менять нам белье ежедневно? Белье было серое от старости. Рваное покрывало из когда-то алого репса покрывало мою кровать. К покрывалу не следовало принюхиваться, ибо в различных его местах возможно было обнаружить различные прошлые запахи: один угол попахивал откровенно дерьмом, другой – блевотиной, еще один – чем-то удивительно живучим, гадковато-едким… Во все мое пребывание в «Эмбасси» запах так и не исчез, Яну Злобину я сказал, что это – запах пизды, и объяснил запах привычкой жившей до меня в комнате 1026 проститутки протирать свою пизду после каждого акта именно этим углом покрывала. «Бессознательно, Ян, – сказал я, – как кобель поднимает лапу, чтоб отлить.» Шуточка, грубая и грязная, признаю, была в духе Злобина, он хохотал и с отвращением понюхал покрывало. По правде говоря, я не знал, кто жил в 1026 до меня, проститутка или нет, однако моя гипотеза вполне могла оказаться правдивой, в отеле жило множество черных проституток. «Работали» они вне отеля, но подрабатывали и в отеле. Не однажды я видел «наших» ребят, стучащих в дверь к Розали. Дверь приоткрывалась на длину цепочки. Бели мани просовывались, цепочка снималась и соискатель пизды получал доступ в комнату…

Возвращаясь к покрывалу из алого репса, отвечаю на безмолвный вопрос: «Почему ты сам не выстирал его в Ландромате»? Потому как находился я в антисоциальном состоянии духа. Ненависть к обществу, загнавшему меня на дно жизни была во мне столь сильна, что я принимал знаки мерзости, – вонючее покрывало в частности, – гордо, как знак отличия. Как еврей – свою желтую звезду. И если я не хотел, я им не укрывался, сбрасывал его на пол. Я был владельцем двух, болотного цвета с черными буквами «ЮэС Арми», одеял.

И стал я жить в «Эмбасси». Из прежних знакомых заходил ко мне теперь только Ян, а единственным близким другом моим стал в тот период телевизор «Адвэнчурэр». Я вспоминаю его пыльное пластиковое серое тельце, как тело друга. Трещину на лбу над экраном-лицом, резкие морщины трещин под подбородком. Он разделял со мной тяжкие алкогольные запои и ужасы одиночества. В его обществе я улыбался, кричал, плакал, танцевал (да-да…) танго, вальсы и рок-энд-роллы… Одетый, полуодетый, голый. А вы что думаете делают одинокие типы в сингл-рум окупэйшан отелях? Именно то, что делал я: пестуют свое безумие. Все пестуют его по-разному, в зависимости от интеллекта и темперамента. Выпив галлон вина в одиночестве, я произносил пылкие речи на бессвязном русско-английском деформированном языке: ругательства смешивались в них со стонами. «Адвэнчурэр» благожелательно внимал мне – мой маленький дешевый друг, приобретенный уже в побитом судьбой состоянии за двадцатку, и развлекал меня как мог. Показывал мне рожу сенатора, чтоб я мог в нее плюнуть. Демонстрировал мерзких миддллклассовых дам, чтобы я мог представить как я сдираю с них шелковые тряпки и бью их ногами по тяжелым задницам… Что вы хотите, я ненавидел общество в ту весну…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11