— Да что и хранить-то из тех времён, когда только в спички стучали да карликов для своей потехи женили.
— Да; вот заметьте себе, много, много в этом скудости, а мне от этого пахнуло русским духом. Я вспомнил эту старуху, и стало таково и бодро и приятно, и это бережи моей отрадная награда. Живите, государи мои, люди русские в ладу со своею старою сказкой. Чудная вещь старая сказка! Горе тому, у кого её не будет под старость! Для вас вот эти прутики старушек ударяют монотонно; но для меня с них каплет сладких сказаний источник!.. О, как бы я желал умереть в мире с моею старою сказкой.
— Да это, конечно, так и будет.
— Представьте, а я опасаюсь, что нет.
— Напрасно. Кто же вам может помешать?
— Как можно знать, как можно знать, кто это будет? Но, однако, позвольте, что же это я вижу? — заключил протоиерей, вглядываясь в показавшееся на горе облако пыли.
Это облако сопровождало дорожный троечный тарантас, а в этом тарантасе сидели два человека: один — высокий, мясистый, чёрный, с огненными глазами и несоразмерной величины верхнею губой; другой — сюбтильный, выбритый, с лицом совершенно бесстрастым и светлыми водянистыми глазками.
Экипаж с этими пассажирами быстро проскакал по мосту и, переехав реку, повернул берегом влево.
— Какие неприятные лица! — сказал, отвернувшись, протопоп.
— А вы знаете ли, кто это такие?
— Нет, слава богу, не знаю.
— Ну так я вас огорчу. Это и есть ожидаемый у нас чиновник князь Борноволоков; я узнаю его, хоть и давно не видал. Так и есть; вон они и остановились у ворот Бизюкина.
— Скажите ж на милость, который же из них сам Борноволоков?
— Борноволоков тот, что слева, маленький.
— А тот другой что за персона?
— А эта персона, должно быть, просто его письмоводитель. Он тоже знаменит кой-чем.
— Юрист большой?
— Гм! Ну, этого я не слыхал о нем, а он по какой-то студенческой истории в крепости сидел.
— Батюшки мои! А как имя мужу сему?
— Измаил Термосесов.
— Термосесов?
— Да, Термосесов; Измаил Петров Термосесов.
— Господи, каких у нашего царя людей нет!
— А что такое?
— Да как же, помилуйте: и губастый, и страшный, и в крепости сидел, и на свободу вышел, и фамилия ему Термосесов.
— Не правда ли, ужасно! — воскликнул, расхохотавшись, Дарьянов.
— А что вы думаете, оно, пожалуй, и вправду ужасно! — отвечал Туберозов. — Имя человеческое не пустой совсем звук: певец «Одиссеи» недаром сказал, что «в минуту рождения каждый имя своё себе в сладостный дар получает». Но до свидания пока. Вечером встретимся?
— Непременно.
— Так вот и прекрасно: там нам будет время добеседовать и об именах и об именосцах.
С этим протопоп пожал руку своего компаньона, и они расстались.
Туберозов пришёл вечером первый в дом исправника, и так рано, что хозяин ещё наслаждался послеобеденным сном, а именинница обтирала губкой свои камелии и олеандры, окружавшие угольный диван в маленькой гостиной.
Хозяйка и протопоп встретились очень радушно и с простотой, свидетельствовавшей о их дружестве.
— Рано придрал я? — спросил протопоп.
— И очень даже рано, — отвечала, смеясь, хозяйка.
— Подите ж! Жена была права, что останавливала, да что-то не сидится дома; охота гостевать пришла. Давайте-ка я стану помогать вам мыть цветы.
И старик вслед за словом снял рясу, засучил рукава подрясника и, вооружась мокрою тряпочкой, принялся за работу.
В этих занятиях и незначащих перемолвках с хозяйкой о состоянии её цветов прошло не более полчаса, как под окнами дома послышался топот подкатившей четверни. Туберозов вздрогнул и, взглянув в окно, произнёс в себе: «Ага! нет, хорошо, что я поторопился!» Затем он громко воскликнул: «Пармен Семеныч? Ты ли это, друг?» И бросился навстречу выходившему из экипажа предводителю Туганову.
Глава 6
Теперь волей-неволей, повинуясь неодолимым обстоятельствам, встречаемым на пути нашей хроники, мы должны оставить на время и старогородского протопопа и предводителя и познакомиться совершенно с другим кружком того же города. Мы должны вступить в дом акцизного чиновника Бизюкина, куда сегодня прибыли давно жданные в город петербургские гости: старый университетский товарищ акцизника князь Борноволоков, ныне довольно видный петербургский чиновник, разъезжающий с целию что-то ревизовать и что-то вводить, и его секретарь Термосесов, также некогда знакомец и одномысленник Бизюкина. Мы входим сюда именно в тот предобеденный час, когда пред этим домом остановилась почтовая тройка, доставившая в Старогород столичных гостей.
Самого акцизника в это время не было дома, и хозяйственный элемент представляла одна акцизница, молодая дама, о которой мы кое-что знаем из слов дьякона Ахиллы, старой просвирни да учителя Препотенского. Интересная дама эта одна ожидала дорогих гостей, из коих Термосесов её необыкновенно занимал, так как он был ей известен за весьма влиятельного политического деятеля. О великом характере и о значении этой особы она много слыхала от своего мужа и потому, будучи сама политическою женщиной, ждала этого гостя не без душевного трепета. Желая показаться ему с самой лучшей и выгоднейшей для своей репутации стороны, Бизюкина ещё с утра была озабочена тем, как бы ей привести дом в такое состояние, чтобы даже внешний вид её жилища с первого же взгляда производил на приезжих целесообразное впечатление. Акцизница ещё спозаранка обошла несколько раз все свои комнаты и нашла, что все никуда не годится. Остановясь посреди опрятной и хорошо меблированной гостиной, она в отчаянии воскликнула: «Нет, это черт знает что такое! Это совершенно так, как и у Порохонцевых, и у Дарьяновых, и у почтмейстера, словом, как у всех, даже, пожалуй, гораздо лучше! Вот, например, у Порохонцевых нет часов на камине, да и камина вовсе нет; но камин, положим, ещё ничего, этого гигиена требует; а зачем эти бра, зачем эти куклы, наконец зачем эти часы, когда в зале часы есть?.. А в зале? Господи! Там фортепьяно, там ноты… Нет, это решительно невозможно так, и я не хочу, чтобы новые люди обошлись со мной как-нибудь за эти мелочи. Я не хочу, чтобы мне Термосесов мог написать что-нибудь вроде того, что в умном романе „Живая душа“ умная Маша написала своему жениху[152], который жил в хорошем доме и пил чай из серебряного самовара. Эта умная девушка прямо написала ему, что, мол, «после того, что я у вас видела, между нами все кончено». Нет, я этого не хочу. Я знаю, как надо принять деятелей! Одно досадно: не знаю, как именно у них все в Петербурге?.. Верно, у них там все это как-нибудь скверно, то есть я хотела сказать прекрасно… тфу, то есть скверно… Черт знает что такое. Да! Но куда же, однако, мне все это деть? Неужели же все выбросить? Но это жаль, испортится; а это все денег стоит, да и что пользы выбросить вещи, когда кругом, на что ни взглянешь… вон в спальне кружевные занавески… положим, что это в спальне, куда гости не заглянут… ну, а если заглянут!.. Ужасная гадость. Притом же дети так хорошо одеты!.. Ну да их не покажут; пусть там и сидят, где сидят; но все-таки… все выбрасывать жаль! Нет, лучше уж одну мужнину комнату отделать.
И с этим молодая чиновница позвала людей и велела им тотчас же перенести все излишнее, по её мнению, убранство мужнина кабинета в кладовую.
Кабинет акцизника, и без того обделённый убранством в пользу комнат госпожи и повелительницы дома, теперь совсем был ободран и представлял зрелище весьма печальное. В нем оставались стол, стул, два дивана и больше ничего.
«Вот и отлично, — подумала Бизюкина. — По крайней мере есть хоть одна комната, где все совершенно как следует». Затем она сделала на письменном столе два пятна чернилами, опрокинула ногой в углу плевальницу и рассыпала по полу песок… Но, боже мой! возвратясь в зал, акцизница заметила, что она было чуть-чуть не просмотрела самую ужасную вещь: на стене висел образ!
— Ермошка! Ермошка! скорей тащи долой этот образ и неси его… я его спрячу в комод.
Образ был спрятан.
— Как это глупо, — рассуждала она, — что жених, ожидая живую душу, побил свои статуи и порвал занавески? Эй, Ермошка, подавай мне сюда занавески! Скорей свёртывай их. Вот так! Теперь сам смотри же, чертёнок, одевайся получше!
— Получше-с?
— Ну да, конечно, получше. Что там у тебя есть?
— Бешмет-с.
— Бешмет, дурак, «бешмет-с»! Жилетку, манишку и новый кафтан, все надень, чтобы все было как должно, — да этак не изволь мне отвечать по-лакейски: «чего-с изволите-с» да «я вам докладывал-с», а просто говори: «что, мол, вам нужно?» или: «я, мол, вам говорил». Понимаешь?
— Понимаю-с.
— Не «понимаю-с», глупый мальчишка, а просто «понимаю», ю, ю, ю; просто понимаю!
— Понимаю.
— Ну вот и прекрасно. Ступай одевайся, у нас будут гости. Понимаешь?
— Понимаю-с.
— Понимаю, дурак, понимаю, а не «понимаю-с».
— Понимаю.
— Ну и пошёл вон, если понимаешь.
Озабоченная хозяйка вступила в свой будуар, открыла большой ореховый шкаф с нарядами и, пересмотрев весь свой гардероб, выбрала, что там нашлось худшего, позвала свою горничную и велела себя одевать.
— Марфа! ты очень не любишь господ?
— Отчего же-с?
— Ну, «отчего же-с?» Так, просто ни отчего. За что тебе любить их?
Девушка была в затруднении.
— Что они тебе хорошего сделали?
— Хорошего ничего-с.
— Ну и ничего-с, и дура, и значит, что ты их не любишь, а вперёд, я тебя покорно прошу, ты не смей мне этак говорить: «отчего же-с», «ничего-с», а говори просто «отчего» и «ничего». Понимаешь?
— Понимаю-с.
— Вот и эта: «понимаю-с». Говори просто «понимаю».
— Да зачем так, сударыня?
— Затем, что я так хочу.
— Слушаго-с.
— «Слушаю-с». Я сейчас только сказала: говори просто «слушаю и понимаю».
— Слушаю и понимаю; но только мне этак, сударыня, трудно.
— Трудно? Зато после будет легко. Все так будут говорить. Слышишь?
— Слышу-с.
— «Слышу-с»… Дура. Иди вон! Я тебя прогоню, если ты мне ещё раз так ответишь. Просто «слышу», и ничего больше. Господ скоро вовсе никаких не будет; понимаешь ты это? не будет их вовсе! Их всех скоро… топорами порежут. Поняла?
— Поняла, — ответила девушка, не зная, как отвязаться.
— Иди вон и пошли Ермошку.
«Теперь необходимо ещё одно, чтоб у меня здесь была школа». И Бизюкина, вручив Ермошке десять медных пятаков, велела заманить к ней с улицы, сколько он может, мальчишек, сказав каждому из них, что они у неё получат ещё по другому пятаку.
Ермошка вернулся минут через десять в сопровождении целой гурьбы оборванцев — уличных ребятишек.
Бизюкина оделила их пятаками и, посадив их в мужнином кабинете, сказала:
— Я вас буду учить и дам вам за это по пятачку. Хорошо?
Ребятишки подёрнули носами и прошипели:
— Ну дак что ж.
— А мы в книжку не умеем читать, — отозвался мальчик посмышленее прочих.
— Песню учить будете, а не книжку.
— Ну, песню, так ладно.
— Ермошка, иди и ты садись рядом. Ермошка сел и застенчиво закрыл рот рукой.
— Ну, теперь валяйте за мною!
Как идёт млад кузнец[153] да из кузницы.
Дети кое-как через пятое в десятое повторили.
— «Слава!» — воскликнула Бизюкина.
— «Слава!» — повторили дети.
Под полой три ножа да три острых несёт. Слава!
Тут Ермошка приподнял вверх голову и, взглянув в окно, вскрикнул:
— Сударыня, гости!
Бизюкина бросила из рук линейку, которою размахивала, уча детей песне, и быстро рванулась в залу.
Ермошка опередил её и выскочил сначала в переднюю, а оттуда на крыльцо и кинулся высаживать Борноволокова и Термосесова. Молодая политическая дама была чрезмерно довольна собою, гости застали её, как говорится, во всем туалете.
Глава 7
Князь Борноволоков и Термосесов, при внимательном рассмотрении их, были гораздо занимательнее, чем показались они мельком Туберозову.
Сам ревизор был живое подобие уснувшего ерша: маленький, вихрястенький, широкоперый, с глазами, совсем затянутыми какою-то сонною влагой. Он казался ни к чему не годным и ни на что не способным; это был не человек, а именно сонный ёрш, который ходил по всем морям и озёрам и теперь, уснув, осклиз так, что в нем ничего не горит и не светится.
Термосесов же был нечто напоминающее кентавра. При огромном мужском росте у него было сложение здоровое, но чисто женское: в плечах он узок, в тазу непомерно широк; ляжки как лошадиные окорока, колени мясистые и круглые; руки сухие и жилистые; шея длинная, но не с кадыком, как у большинства рослых людей, а лошадиная — с зарезом; голова с гривой вразмёт на все стороны; лицом смугл, с длинным, будто армянским носом и с непомерною верхнею губой, которая тяжело садилась на нижнюю; глаза у Термосесова коричневого цвета, с резкими чёрными пятнами в зрачке; взгляд его пристален и смышлён.
Костюмы новоприбывших гостей тоже были довольно замечательны. На Борноволокове надето маленькое серенькое пальто вроде рейт-фрака и шотландская шапочка с цветным околышем, а на Термосесове широкий темно-коричневый суконный сак, подпоясанный широким чёрным ремнём, и форменная фуражка с зелёным околышем и кокардой; Борноволоков в лайковых полусапожках, а Термосесов в так называемых суворовских сапогах
Вообще Термосесов и шире скроен, и крепче сшит, и по всему есть существо гораздо более фундаментальное, чем его начальник! Фундаментальность эта ещё более подкрепляется его отменною манерой держаться.
Ревизор Борноволоков, ступив на ноги из экипажа, прежде чем дойти до крыльца, сделал несколько шагов быстрых, но неровных, озираясь по сторонам и оглядываясь назад, как будто он созерцал город и даже любовался им, а Термосесов не верхоглядничал, не озирался и не корчил из себя первое лицо, а шёл тихо и спокойно у левого плеча Борноволокова. Лошадиная голова Термосесова была им слегка опущена на грудь, и он как будто почтительно прислушивался к тому, что думает в это время в своей голове его начальник. Бизюкина видела все это. Она наблюдала новоприезжих из-за оконной притолки и млела в недоумении: который же из этих двоих ревизор Борноволоков и который Термосесов? По её соображениям выходило, что князь Борноволоков непременно этот большой, потому что он в форменной фуражке и с кокардой, а тот вон, без формы, в рейт-фрачке и пёстренькой шапочке, — Термосесов, человек свободный, служащий по вольному найму. Хозяйку, кроме того, томил другой вопрос: как ей их встретить?.. Выйти навстречу?.. это похоже на церемонию. Ничего не делать, сидеть, пока войдут?.. натянуто. Книгу читать?.. Да, это самое естественное, читать книгу.
И она взяла первую попавшуюся ей в руки книгу и, взглянув поверх её в окно, заметила, что у Борноволокова, которого она считала Термосесовым, руки довольно грязны, между тем как её праздные руки белы как пена.
Бизюкина немедленно схватила горсть земли из стоявшего на окне цветного вазона, растёрла её в ладонях и, закинув колено на колено, села, полуоборотясь к окну, с книгой.
В эту самую минуту в сенях послышался весёлый, довольно ласковый бас, и вслед за тем двери с шумом отворились, и в переднюю вступили оба гостя: Термосесов впереди, а за ним князь Борноволоков.
Глава 8
Хозяйка сидела и не трогалась. Она в это время только вспомнила, как неуместен должен показаться гостям стоящий на окне цветок и, при всем своём замешательстве, соображала, как бы ловчее сбросить его за открытое окошко? Мысль эта так её занимала, что она даже не вслушалась в первый вопрос, с которым отнёсся к ней один из её новоприезжих гостей, что ей и придало вид особы, непритворно занятой чтением до самозабвения.
Термосесов посмотрел на неё через порог и должен был повторить свой вопрос.
— Вы кто здесь, может быть сама Бизюкина? — спросил он, спокойно всовываясь в залу.
— Я — Бизюкина, — отвечала, не поднимаясь с места, хозяйка.
Термосесов вошёл в зал и заговорил:
— Я Термосесов, Измаил Петров сын Термосесов, вашего мужа когда-то товарищ по воспитанию, но после из глупости размолвили; а это князь Афанасий Федосеич Борноволоков, чиновник из Петербурга и ревизор, пробирать здесь всех будем. Здравствуйте!
Термосесов протянул руку.
Бизюкина подала свою руку Термосесову, а другою, кладя на окно книгу, столкнула на улицу вазон.
— Что это; вы, кажется, цветок за окно уронили?
— Нет, нет; пустое… Это совсем не цветок, это трава от пореза, но уж она не годится.
— Да, разумеется, не годится: какой же шут теперь лечится от пореза травой. А впрочем, может быть ещё есть и такие ослы. А где же это ваш муж?
Бизюкина оглянулась на ревизора, который, ни слова не говоря, тихо сел на диванчик, и отвечала Термосесову, что мужа её нет дома.
— Нет! Ну, это ничего: свои люди — сочтёмся. Мы ведь с ним большие были приятели, да после из глупости немножко повздорили; но все-таки я вам откровенно скажу, ваш муж не по вас. Нет, не по вас, — тут и толковать нечего, что не по вас. Он фофан — и больше ничего, и это счастье его, что вы ему могли такое место доставить по акцизу; а вы молодчина и все уладили; и место мужу выхлопотали, и чудесно у вас тут! — добавил он, заглянув насколько мог по всем видным из залы комнатам и, заметив в освобождённом от всяких убранств кабинете кучу столпившихся у порога детей, добавил:
— А-а! да у вас тут есть и школка. Ну, эта комнатка зато и плохандрос: ну, да для школы ничего. Чему вы их, паршь-то эту, учите? — заключил он круто
Ненаходчивая Бизюкина совсем не знала, что ей отвечать. Но Термосесов сам выручил. Не дожидаясь её ответа, он подошёл к ребятишкам и, подняв одного из них за подбородок, заговорил:
— А что? Умеешь горох красть? Воруй, братец, и когда в Сибирь погонят, то да будет над тобой моё благословение. Отпустите их, Бизюкина! Идите, ребятишки, по дворам! Марш горох бузовать.
Дети один за другим тихо выступили и, перетянувшись гуськом через залу, шибко побежали по сеням, а потом по двору.
— Что все эти школы? канитель!
— Я и сама это нахожу, — осмелилась вставить хозяйка.
— Да, разумеется; субсидии ведь не получаете?
— Нет; какая ж субсидия?
— Отчего ж? другие из наших берут. А это, вероятно, ваш фруктик? — вопросил он, указав на вошедшего нарядного Ермошку, и, не ожидая ответа, заговорил к нему:
— Послушайте, милый фруктик: вели-ко, дружочек, прислуге подать нам умыться!
— Это вовсе не сын мой, — отозвалась сконфуженная хозяйка.
Но Термосесов её не слышал. Ухватясь за мысль, что видит пред собой хозяйского сына, он развивал её, к чему его готовить и как его вести.
— К службе его приспособляйте. Чтобы к литературе не приохочивался. Я вот и права не имею поступить на службу, но кое-как, хоть как-нибудь, бочком, ничком, а все-таки примкнул. Да-с; а я ведь прежде тоже сам нигилист был и даже на вашего мужа сердился, что он себе службу достал. Глупо! отчего нам не служить? на службе нашего брата любят, на службе деньги имеешь; на службе влияние у тебя есть — не то что там, в этой литературе. Там ещё дарования спрашивают, а тут дарования даже вредят, и их не любят. Эх, да-с, матушка, да-с! служить сынка учите, служить.
— Да… Но, однако, мастерские идут, — заметила Данка.
— Идут?.. Да, идут, — ответил с иронией Термосесов. — А им бы лучше потвёрже стоять, чем все идти. Нет, я замечаю, вы рутинистка. В России сила на службе, а не в мастерских — у Веры Павловны[154]. Это баловство, а на службе я настоящему делу служу; и сортирую людей: ты такой? — так тебя, а ты этакой? — тебя этак. Не наш ты? Я тебя приневолю, придушу, сокрушу, а казна мне за это плати. Хоть немного, а все тысячки три-четыре давай. Это уж теперь такой прификс[155]. Что вы на меня так глазёнками-то уставились? или дико без привычки эту практику слышать?
Удивлённая хозяйка молчала, а гость продолжал:
— Вы вон школы заводите, что же? по-настоящему, как принято у глупых красных петухов, вас за это, пожалуй, надо хвалить, а как Термосесов практик, то он не станет этого делать. Термосесов говорит: бросьте школы, они вредны; народ, обучаясь грамоте, станет святые книги читать. Вы думаете, грамотность к разрушающим элементам относится? Нет-с. Она идёт к созидающим, а нам надо прежде все разрушить.
— Но ведь говорят же, что революция с нашим народом теперь невозможна, — осмелилась возразить хозяйка.
— Да, и на кой черт она нам теперь, революция, когда и так без революции дело идёт как нельзя лучше на нашу сторону… А вон ваш сынишка, видите, стоит и слушает. Зачем вы ему позволяете слушать, что большие говорят
— Это совсем не мой сын, — ответила акцизница.
— Как не сын ваш: а кто же он такой?
— Мальчишка, слуга.
— Мальчишка, слуга! А выфранчен лихо. Пошёл нам умыться готовь, чертёнок.
— Готово, — резко ответил намуштрованный Ермошка.
— А что же ты давно не сказал? Пошёл вон! Термосесов обернулся к неподвижному во все время разговора Борноволокову и, взяв очень ласковую ноту, проговорил:
— Позвольте ключ, я достану вам из сака ваше полотенце.
Но молчаливый князь свернулся и не дал ключа.
— Да полотенце вам, верно, подано, — отозвалась хозяйка.
— Есть, — крикнул из кабинета Ермошка.
— «Есть!» Ишь как орёт, каналья.
Термосесов довольно комично передразнил Ермошку и, добавив: «Вот самый чистокровный нигилист!», пошёл вслед за Борноволоковым в кабинет, где было приготовлено умыванье.
Первое представление кончилось, и хозяйка осталась одна, — одна, но с бездною новых чувств и глубочайших размышлений.
Бизюкина совсем не того ожидала от Термосесова и была поражена им. Ей было и сладко и страшно слушать его неожиданные и совершенно новые для неё речи. Она не могла ещё пока отдать себе отчёта в том, лучше это того, что ею ожидалось, или хуже, но ей во всяком случае было приятно, что во всем, что она слышала, было очень много чрезвычайно удобного и укладливого. Это ей нравилось.
— Вот что называется в самом деле быть умным! — рассуждала она, не сводя изумлённого взгляда с двери, за которою скрылся Термосесов. — У всех строгости, заказы, а тут ничего: все позволяется, все можно, и между тем этот человек все-таки никого не боится. Вот с каким человеком легко жить; вот кому даже сладко покоряться.
Коварный незнакомец смертельно покорил сердце Данки. Вся прыть, которою она сызмлада отличалась пред своим отцом, мужем, Варнавкой и всем человеческим обществом, вдруг её предательски оставила. После беседы с Термосесовым Бизюкина почувствовала неодолимое влечение к рабству. Она его уже любила — любила, разумеется, рационально, любила за его несомненные превосходства. Бизюкиной все начало нравиться в её госте: что у него за голос? что в нем за сила? И вообще какой он мужчина!.. Какой он прелестный! Не селадон, как её муж; не мямля, как Препотенский; нет, он решительный, неуступчивый… настоящий мужчина… Он ни в чем не уступит… Он как… настоящий ураган… идёт… палит, жжёт…
Да; бедная Дарья Николаевна Бизюкина не только была влюблена, но она была неисцелимо уязвлена жесточайшею страстью: она на мгновение даже потеряла сознание и, закрыв веки, почувствовала, что по всему её телу разливается доселе неведомый, крепящий холод; во рту у корня языка потерпло, уста похолодели, в ушах отдаются учащённые удары пульса, и слышно, как в шее тяжело колышется сонная артерия.
Да! дело кончено! Где-то ты, где ты теперь, бедный акцизник, и не чешется ли у тебя лоб, как у молодого козлёнка, у которого пробиваются рога?
Глава 9
Влюблённая Бизюкина уже давно слышала сквозь затворенную дверь кабинета то тихое утиное плесканье, то ярые взбрызги и горловые фиоритуры; но все это уже кончилось, а Термосесов не является. Неужто он ещё не наговорился с этим своим бессловесным вихрястым князем, или он спит?.. Чего мудрёного: ведь он устал с дороги. Или он, может быть, читает?.. Что он читает? И на что ему читать, когда он сам умнее всех, кто пишет?.. Но во время этих впечатлений дверь отворилась, и на пороге предстал мальчик Ермошка с тазом, полным мыльною водой, и не затворил за собою двери, а через это Дарье Николаевне стало все видно. Вон далеко, в глубине комнаты маленькая фигурка вихрястого князька, который смотрел в окно, а вон тут же возле него, но несколько ближе, мясистый торс Термосесова. Ревизор и его письмоводитель оба были в дезабилье. Борноволоков был в панталонах и белой как кипень голландской рубашке, по которой через плечи лежали крест-накрест две алые ленты шёлковых подтяжек; его маленькая белокурая головка была приглажена, и он ещё тщательнее натирал её металлическою щёткой. Термосесов же стоял весь выпуклый, представляясь и всею своею физиономией и всею фигурой: ворот его рубахи был расстегнут, и далеко за локоть засученные рукава открывали мускулистые и обросшие волосами руки.
На этих руках Термосесов держал длинное русское полотенце с вышитыми на концах красными петухами и крепко тёр и трепал в нем свои взъерошенные мокрые волосы.
По энергичности, с которою приятнейший Измаил Петрович производил эту операцию, можно было без ошибки отгадать, что те весёлые, могучие и искренние фиоритуры, которые минуту тому назад неслись из комнаты сквозь затворенные двери, пускал непременно Термосесов, а Борноволоков только свиристел и плескался по-утиному. Но вот Ермошка вернулся, дверь захлопнулась, и сладостное видение скрылось.
Однако Термосесов в это короткое время уже успел окинуть поле своим орлиным оком и не упустил случая утешить Бизюкину своим появлением без вихрястого князя. Он появился в накинутом наопашь саке своём и, держа за ухо Ермошку, выпихнул его в переднюю, крикнув вслед ему:
— И глаз не смей показывать, пока не позову! Затем он запер вплотную дверь в кабинет, где оставался князь, и в том же наряде прямо подсел к акцизнице.
— Послушайте, Бизюкина, ведь этак, маточка, нельзя! — начал он, взяв её бесцеремонно за руку. — Посудите сами, как вы это вашего подлого мальчишку избаловали: я его назвал поросёнком за то, что он князю все рукава облил, а он отвечает: «Моя мать-с не свинья, а Аксинья». Это ведь, конечно, все вы виноваты, вы его так наэмансипировали? Да?
И Термосесов вдруг совершенно иным голосом и самою мягкою интонацией произнёс: «Ну, так да, что ли? да?» Это да было произнесено таким тоном, что у Бизюкиной захолонуло в сердце. Она поняла, что ответ требуется совсем не к тому вопросу, который высказан, а к тому, подразумеваемый смысл которого даже её испугал своим реализмом, и потому Бизюкина молчала. Но Термосесов наступал.
— Да? или нет? да или нет? — напирал он с оттенком резкого нетерпения.
Места долгому раздумью не было, и Бизюкина, тревожно вскинув на Термосесова глаза, начала было робко:
— Да я не зн…
Но Термосесов резко прервал её на полуслове.
— Да! — воскликнул он, — да! и довольно! И больше мне от тебя никаких слов не нужно. Давай свои ручонки: я с первого же взгляда на тебя узнал, что мы свои, и другого ответа от тебя не ожидал. Теперь не трать время, но докажи любовь поцелуем.
— Не хотите ли вы чаю? — пролепетала, как будто бы не слыхав этих слов, акцизница.
— Нет, этим меня не забавляй: я голова не чайная, а я голова отчаянная.
— Так, может быть, вина? — шептала, вырываясь, Дарья Николаевна.
— Вина? — повторил Термосесов, — ты — «слаще мирра и вина», — и он с этим привлёк к себе мадам Бизюкину и, прошептав: — Давай «сольёмся в поцелуй», — накрыл её алый ротик своими подошвенными губами.
— А скажи-ка мне теперь, зачем же это ты такая завзятая монархистка? — начал он непосредственно после поцелуя, держа пред своими глазами руку дамы.
— Я вовсе не монархистка! — торопливо отреклась Бизюкина.
— А по ком же ты этот траур носишь: по мексиканскому Максимилиану[156]? — И Термосесов, улыбаясь, указал ей на чёрные полосы за её ногтями и, отодвинув её от себя, сказал: —Ступай вымой руки!
Акцизница вспыхнула до ушей и готова была расплакаться. У неё всегда были безукоризненно чистые ногти, а она нарочно загрязнила их, чтобы только заслужить похвалу, но какие тут оправдания?.. Она бросилась в свою спальню, вымыла там свои руки и, выходя с улыбкой назад, объявила:
— Ну вот я и опять республиканка, у меня белые руки. Но гость погрозил ей пальцем и отвечал, что республиканство — это очень глупая штука.
— Что ещё за республика! — сказал он, — за это только горячо достаться может. А вот у меня есть с собою всего правительства фотографические карточки, не хочешь ли, я их тебе подарю, и мы их развесим на стенку?
— Да у меня они и у самой есть.
— А где же они у тебя? Верно, спрятаны? А? Клянусь самим сатаной, что я угадал: петербургских гостей ждала и, чтобы либерализмом пофорсить, взяла и спрятала? Глупо это, дочь моя, глупо! Ступай-ка тащи их скорее сюда, я их опять тебе развешу.
Пойманная и изобличённая акцизница снова спламенела до ушей, но вынула из стола оправленные в рамки карточки и принесла по требованию Термосесова молоток и гвозди, которыми тот и принялся работать.
— Я думаю, их лучше всего здесь, на этой стене, разместить? — рассуждал он, водя пальцем.
— Как вы хотите.
— Да чего ты все до сих пор говоришь мне вы, когда я тебе говорю ты? Говори мне ты. А теперь подавай мне сюда портреты.
— Это все муж накупил.
— И прекрасно, что он начальство уважает, и прекрасно! Ну, мы господ министров всех рядом под низок. Давай? Это кто такой? Горчаков. Канцлер, чудесно! Он нам Россию отстоял[157]! Ну, молодец, что отстоял, — давай мы его за то первого и повесим. А это кто? ба! ба! ба!
Термосесов поднял вровень с своим лицом карточку покойного графа Муравьёва[158] и пропел: