Договорились, что Поллака ФБРовцы берут на себя.
Всего за полтора миллиона.
Но что же Столбов? ….
– Ты правда болен? – напряжно глядя в глаза спросил Минаев.
– Кто тебе сказал? – переспросил Столбов.
– Это неважно, люди сказали.
– Ага, Богуш с Антоновым разведали, они там в Краснокаменске следили за мной.
– Значит это правда.
– Да, болен.
– Мне еще сказали, что в такой ситуации ты пойдешь на крайний риск.
– Трепачи…
Глава 2.
Валиду Валидровичу приснилось, что он конь.
Гладкий гнедой конь.
Валид Валидович даже явственно почувствовал свои жесткие, гладкие и маслянистые ухоженные бока, в которые вонзала свои шпоры его лихая наездница.
Наездницей была Маша Бордовских.
Валид Валидович не мог видеть ее, так как она сидела у него на спине, но он знал, что она совершенно голая, но в кавалерийских сапогах с серебряными шпорами.
Они скакали по ковыльной степи, где еще не выгоревшая майская трава была человеку по грудь, а ему – горячему скакуну – эти травы, этот ковыль доставал до разгоряченных страстью чресел, когда они с Машей неслись и неслись, а травы нежно и возбуждающе терлись мятликовыми ворсинками своих окончаний о восставший гениталий гнедого коня.
Валид Валидович хотел сбросить Машу со спины.
Он вставал на дыбки, ржал, роняя с губ белые хлопья пены, косил огромным влажным глазом себе за спину, пытаясь разглядеть голую бесстыдницу, Леди Гадиву, но та, умело и ловко натягивая поводья, направляла морду гнедого зверя вперед… Вперед в ковыльную степь.
И они снова неслись.
Неслись и неслись, покуда изможденный, Валид не перешел сперва с галопа на рысь, а потом и вовсе встал посреди трав.
И тогда она спрыгнула с него, подошла спереди и прижала его горячую морду к своей мягкой трепетной груди.
И он заржал.
А она встала на четвереньки.
Встала и приподняв кругленькую попочку, голову же наоборот опустила к самой земле, лукаво прикусив губку, выглядывая из под мышки, оборачиваясь назад, на своего коня…
– Ну что? Я ехала на тебе, а теперь ты, прокатись на мне, мой милый!
И когда Валид приблизился к ней, когда кончик его разгоряченного гениталия коснулся ее тела, он проснулся.
Вот, незадача.
Что?
Почему он так плохо спал?
И Валид Валидович вспомнил причину своего душевного смятения.
Шофер Ноиль вчера рассказал ему, что Машу Бордовских возили на губернаторскую дачу "Каменка". К этим московским гостям ее возили.
К Ваграну Аванэсову.
– У-у-у, черт нерусский! – выругался Валид Валидович.
Ревность сдавила его сердце.
Он представил себе, как этот малорослый старикашка Вагран лапает юное тело его Маши, как он растопырив толстые волосатые пальцы, мнет ее большую грудь, как щерит и лыбит свой отвратительный рот, вытягивая свои губы к ее розовым соскам.
Валида Валидовича бесило его бессилие.
Материалы на Ваграна и его товарищей никогда не пойдут в прокуратуру.
Никогда.
И от этого Валида Валидовича било и трясло хуже, чем от самой страшной и неприятной болезни.
Но можно было уколоть Ваграна и по другому.
Можно было сбросить материалы в прессу.
Пусть это не так сильно, как если бы вызвать Ваграна на допрос, но все же это удар.
Пусть не крушащий зубодробительный оперкот, а всего лишь пощечина, но все же удар.
И Валид Валидович решил, что сольёт компромат в газету.
– Отвези эту папку в редакцию Вечернего Краснокаменска и отдай ее лично журналисту Добкину, – сказал Валид Валидович, протягивая папку шоферу Ноилю.
– Отвезу, не беспокойтесь, – ответил Ноиль.
Валиду Валидовичу хотелось быть не конём, а леопардом.
Как на картине Руссо – Леопард пожирающий армянина. ….
Бенджамин Поллак ехал в своем "мустанге" и слушал радио. Методистский священник читал утреннюю проповедь, лейтмотивом которой было то, что Господь всегда, в каждый момент находится с каждым человеком, который готов принять Господа.
Священник сказал, что надо прислать десять долларов на счет методистской церкви Кливленда и тогда Господь будет с этим человеком всегда.
Бенджамин Поллак усмехнулся и переключил волну на радио, передающее музыку "кантри".
Приятно попискивала гавайская гитара и девушка со среднего запада пела под это приятное попискивание про то, что ее парень ушел от нее к другой девчонке.
Было отличное утро.
Мустанг делал разрешенные на хайвее шестьдесят миль и Поллак ощущал себя стопроцентным американцем. Вполне успешным парнем с восточного побережья, у которого есть деньги, семья, дом, автомобиль и молодая любовница.
Раздражал только трейлер, болтавшийся впереди из левого ряда в правый и обратно.
– Что он там? Обкурился марихуаны что ли? – недовольно пробурчал Поллак, пытаясь перестроиться в левый ряд и обогнать длинную фуру.
Но трейлер-дальнобой снова замигал поворотником и осторожный Поллак не стал рисковать, смирившись с тем, что придется тащиться позади этой громадины.
Трейлер показал поворотником, что готов уйти направо, на однополосный "Райт тёрн драйв", ведущий на федеральную дорогу сорок четыре.
Поллаку тоже надо было именно туда.
– Вот черт, не удалось обогнать этого монстра, теперь придется тащиться за ним, – ругнулся Поллак.
А монстр и вовсе затух. Мигнул яркими стоп-сигналами и встал по тормозам.
И что теперь?
Не объехать его ни слева – ни справа.
Драйв однополосный – слева и справа бетонное ограждение.
Поллак в раздражении ударил обеими руками по рулю.
– Что он там, совсем ополоумел этот дальнобой? Заснул что ли за рулем?
Вдруг, в зеркало заднего вида Поллак заметил быстро-быстро увеличивающееся в размерах, приближающее, растущее нечто.
Он даже и испугаться не успел.
Это был огромный тягач "МАК" с длинным капотом, для жесткости укрепленным спереди еще и большим хромированным кенгурятником.
На огромной скорости, не тормозя, тягач ударил "мустанг" Поллака и бросил его на стоящий впереди прицеп.
Хруст и звон разлетающихся калёных стекол.
Скрежет разрываемой жести и алюминия…
– Классно провернули, – сказал Бэрроу, глядя на фотографию искореженного автомобиля.
– Как товарища Машерова под городом Минском, – сказал Хендермит, – хорошая школа. …
Лёля совсем заплыла на своем Чувакове.
Он такой сильный.
Он такой опытный.
Он такой страстный.
Он такой нежный.
Он такой умный, наконец.
И даже красивый.
Да-да.
Красивый.
Ведь и лысоватые пожилые мужчины могут быть очень красивыми.
В Лёле проснулась страстная любовница.
Любовница, в которой одновременно уживалась заботливая и нежная жена, думающая о своем муже, о своем мужчине как о приоритете, которому нужно сделать хорошо даже за счет своего нехорошо.
Страсть женщины мазохистична.
Женщина хочет страдать.
И Лёля, не давая себе отчета в том, что и как делает, хотела только одного, чтобы ее Чуваков был теперь счастлив.
– У нас очень много денег, – сказала Лёля, лучезарно улыбаясь своему солнышку.
Солнышко, откинувшись на подушках, лежало в постели и курило французский галуаз.
– А где сейчас твой отец? – спросило солнышко.
– Папа улетел, – ответила Лёля и личико ее слегка омрачилось тенью мимолетной грусти, – папа заболел, он улетел в Калифорнию, там есть хорошая клиника и есть хорошие врачи.
– Я надеюсь, что у твоего папы все будет хорошо, – сказало солнышко, и протянув лучи-руки, солнышко властно коснулось Лёлечкиной груди.
– Иди ко мне, – велело солнышко.
И Лёля пала на своё солнце, не думая о том, что может сгореть. ….
Минаев заметался.
Из ста пятидесяти миллионов первого транша семьдесят он перевел Столбову на счет фирмы, зарегистрированной на его дочь. И пять миллионов Столбов взял себе.
Перевел на счет открытых в Чейз-Манхэттен банке кредитных карточек.
После этого они распрощались. Столбов улетел в Калифорнию, и наверное – навсегда.
Пять миллионов Минаев снял наличными и в двух спортивных сумках передал их Хэндермиту и Бэрроу.
С ними тоже распрощался в большой надежде на то, что больше с ними никогда не увидится.
Свои семьдесят миллионов тоже перегнал на счета в Чейз Манхэттен. Но перегнав, давал себе отчет в том, что когда денег хватятся, когда московские ребята через Интерпол заявят в ФБР, счета эти могут быть арестованы.
Надо было рвать когти.
Минаев вспомнил это забавное выражение, так смешно звучавшее в устах артиста Папанова, игравшего нестрашного бандита Лёлика, говорившего с каким-то непонятно откуда взявшемся белорусским акцентом… Надо рвать когти…
Надо рвать…
А захочет ли рвать когти Грэйс?
Захочет ли она рвать свои нежные коготки? …
– У нас проблема, – начал Антонов, когда Брусилов с егерем слегка поотстали.
Они с Богушом снова были на охоте в Николиной пустыни.
Только осенний опавший лист теперь шуршал под ногами.
И небо открылось в оголенных кронах деревьев.
– Проблема у нас, кинули нас Столбов с Минаевым, и так кинули, что хоть застрелись теперь из этого ружья, – сказал Антонов и для наглядности потряс в руках своей ЗАУЭРСКОЙ двустволкой.
Богуш молчал.
Он знал уже.
– Они даже москвичам отката не перевели, просто хапнули весь транш и убежали, ищи-свищи теперь.
Снова помолчали.
Прошли несколько сот шагов, потом Антонов заговорил.
– Надо что-то делать, Игорь, иначе нас просто в лучшем случае поубивают, ты понимаешь?
– Понимаю, – кивнул Богуш.
– Так думай, ты же у нас голова, – нервно вскинулся Антонов, – меня же сперва Кучаев на куски порвет, а потом и московские накинутся, кому тендер отдавал?
Где откаты? Где тоннель?
– Не пыли, – спокойно сказал Богуш, – тоннель мы построим, даром что ли перезаклад в смете в два с половиной раза, а хапнули то только первый транш…
Так что ты давай объясни Кучаеву, чтобы второй транш от москвичей пролоббировал, с него и московским откатим, и тоннель построим, ну а уж себе любименьким и Кучаеву придется откаты урезать…
– А верняк построим? – недоверчиво спросил Антонов, – ведь если и со вторым траншем облом получится, то нас с тобой на лоскутки Вагран Аванэсов порежет, и никакой твой Брусилов тебя не спасет.
– Не ссы, построим, – сказал Богуш, – мы и так собирались щит Робинсон у Бамтоннельстроя за бесценок покупать, как лом чермета. Этим щитом и построим.
– Ну, Богуш, на тебя вся надежда, – сказал Антонов, – но если что, то смотри, меня убьют, но и тебе живу не быть, и сыночку твоему тоже, московские таких шуток не прощают.
– Я то не подведу, – сказал Богуш, – а вот этих наших однокашничков из Америки пускай сами московские отлавливают, у них руки длинные, они своего отката не упустят.
А потом была баня.
И в этой баньке, захмелевший от Русского Стандарта, Богуш стал жаловаться егерю – Максиму Анатольевичу на сына.
Урод…
Компьютеры, дискотеки, джуки-пуки…
И, видать, в больную точку попал.
Умного Максима Анатольевича тоже понесло:
– Эти с компьютерами – уроды! – говорил он, – Наше поколение было с портвейном и с Дип-Папл.
Я гляжу теперь на утих деградантов и ужасаюсь.
Уроды.
Сравнить разве можно с их сверстниками с Запада?
Те веселы и раскрепощены – забыли про свои детские увлечения.
А эти – наши, как Мальчиш Кибальчиш своим мальчишам, как Павка Корчагин своему комсомолу до сей поры верны Дип Папл и портвейну – а от того и рожи их угрюмы, потому как обман это был. И Западные ребята врубились в суть обмана, а наши идиоты в силу генетической верности своей – врубиться не могут. Сами Дип-Паплисты уже в рокенролл не верят, а эти старые… угрюмые с морщинистыми изможденными портвейном харями и с жалкими жидкими волосенками – все упорно верят, верят, верят… Страшно ходить на эти концерты, где вся эта жалкая тварь сорокалетних уродов собирается. Инженерики – бывшие студиозы инженерных факультетов – фанаты хард рок и хэви метал.
А вот нынешние – эти не на усилителях БРИГ и колонках С-90 зависают, эти торчат от компьютеров и от Интернета. От процессоров и от сетевых игрушек. И думают в наивности своей, что ушли дальше родителей своих.
Кретины!
Не понимают, что и дип-папл с портвейном это не реальная жизнь, и что Интернет с компьютерами тоже ничуть не лучше и не ближе к реальной жизни!
Это Западные хозяева жизни, тот же Билл Гейтс прекрасно понимают.
Они понимают, что сидеть в джакузи с двумя реальными красотками в обнимку и пить коктейли – лучше, чем наевшись синтетической бурды, дрочить гениталий на картинки этих красоток.
Нынешние наши уроды думают, что у них жизнь, что они такие умные, продвинутые и оригинальные, что они лучше своих отцов, которые зависали на Блэк Саббат, насилуя усилители Бриг на их форсаже, под дешевый фиолетовый портвейн. А на самом деле – что те копеечные идиоты, то и эти копеечные мудаки. Не понимают, что жизнь не рок с портвейном и не Интернет с геймами. Что жизнь – это джакузи с девочками и дом в Майами. А не картинка в Интернете.
Вот и будут они через двадцать лет ползать по городу – морщинистые изможденные духи… А их детки найдут себе новое пристанище, новый духовный шелтер своим убогим душонкам… Вернее не они найдут, а новый Билл Гейтс им найдет. …
Назад в Краснокаменск ехали молча.
Ноиль вел УАЗик, Богуш с Антоновым дремали на заднем сиденье. А Брусилов все курил и глядел на набегавшую под капот дорогу.
Брусилов был в курсе всего.
Он понимал, что теперь прибавится ему работенки.
Ох, прибавится. …
Глава 3.
Для убогого провинциала, каким перед лицом блестящего Баринова Летягин всегда покорно и даже радостно сам себя признавал, очередной приезд в Питер был истинным праздником души.
Величественные просторы Невской дельты, наполненные архитектурными ансамблями, достойными соперничества с Лондоном и Римом будоражили душу. А тут еще и друг Баринов – этот дежурный питерский умник, который своими комментариями доводил и без того впечатлительную Летягинскую натуру до совершенных исступления и восторга.
– Как широко, как красиво, – невольно улыбаясь, сказал Летягин, когда они вышли из плавучего ресторана на набережную, – европейская столица, прямо-таки, куда там Москве!
Сравнением с Москвой Летягин специально хотел потрафить Баринову.
– Ваш Питер, это истинная интеллигентная столица, – добавил Летягин, ожидая от своего друга какой-то благодушной реакции.
Но тот неожиданно повернул все иначе.
На Баринова вообще иногда накатывало.
– Интеллигентная, говоришь? – иронически поджав губы, переспросил он Баринов. И тут его понесло.
А Летягину, ему страсть как нравилось, когда Баринова несло.
Что там в далеком Краснокаменске ему перепадало из умного и вечного? Разве что передачи по Радио Свобода? А тут живой Баринов ему сам вещал. Да еще и на фоне невских вод и гранитных, еще помнивших Пушкина парапетов.
– Интеллигентная, говоришь? Ты, брат, там в своих провинциях интеллигенцию представляешь по агитпроповскому стереотипному образу… А то, что этот образ классического русского интеллигента, тщательно выписываемый в свое время режиссерами Александровым и Ко были на самом деле не Юнговским архетипом, а некой карикатурой, где профессор и академик представлялись этакими полу-карикатурными ебанько в своих вечных pence-neze и каких то совершенно нелепых камилавках, а их жены, преимущественно в исполнении великолепной Фаины Раневской – подавались как некие инфантильные полу-идиотки с неистрибимыми старорежимными замашками, выражавшимися, в основном, в этаком манЭрном произнесении советских неологизмов, типа "дЭтали", "диЭта" и тому подобное, так что вообще, глядя на эту лажу, на эти карикатуры, выдаваемые агитпропом за твердую монету архетипа, пролетариат должен был радоваться, до чего же эта ПРОСЛОЙКА смешна и нелепа! И никто ведь не удосужился задуматься при этом, что если интеллигенция с такими ПРИВЕТАМИ в голове, то как вообще эти карикатурные ебанько-академики справляются с советской наукой?
Баринов не без высокомерного торжества поглядел на Летягина.
А Летягину нравилась этот Бариновский нигилизм.
– Я готов слушать тебя всю мою биографию, – с улыбкой сказал Летягин.
И поощренный Летягинской улыбкой, Баринов продолжал говорить, – последним последователем Александрова и Ко был их достойный ученик – Михаил Казаков с фильмом Покровские ворота, где в качестве образцово-показательного архетипичного интеллигентского придурка был выставлен ученый филолог в бесподобном исполнении артиста Равиковича. Вот уж где пролетариат в лице точильщика – гравера Саввы возрадовался, дорвавшись и до святая-святых интеллигентского блага – до его женки… Не даром тут вспоминается и та незамысловатая мечта черни, прекрасно выраженная в балалаечной частушке, исполненной Полиграфом Шариковым (арт.
Толоконников) в телефильме Собачье Сердце… А вот барышня идет – кожа белая – кожа белая – шуба ценная – если дашь чего – будешь целая…
Но времена той классовой зависти канули в лету.
И пришли другие, как правильно это заметил (тоже кстати – академик) Владимир Познер. И теперь, как показывает практика, тип интеллигента совсем не тот, какам его выставлял сталинский агитпроп.
На самом то деле – российский интеллигент – не падает в обморок от прочитанного на заборе великого русского слова из трех букв… и кстати говоря, американизация общества уже настолько вытеснила не только русское ОЙ, заменив его на ВАУ и У-УПС, что и слово на букву Х уже редко где встретишь – и даже в лифтах, где провожая вечером девушку, раньше можно было точно узнать о ее нравственном облике, прочитав например графити типа – Наташа – б…, то теперь, кроме бесчисленных рэп-зон, хард-кор-зон и прочей белиберды на латиннице – и не прочитаешь!
Они дошли до большого моста и Баринов остановился в некой задумчивости, куда свернуть? Налево через мост в сторону Невского проспекта, или направо на Петроградскую?
– Так вот, настоящее, реальное, не картонно-деланное лицо российского интеллигента – проявилось теперь на телевидении в программе "В нашу гавань заходили корабли", где кстати говоря – действительно собирается практически весь цвет столиченой как теперь принято говорить – креативной – интеллигенции. И что?
А то, что на самом деле – она, в смысле интеллигенция – эстетствует не наигрывая на клавикордах пассажи из Шумана или Шопена, а распевая матерные частушки. Вот в чем оказывается – отттяг русской интеллигенции!
Столичная интеллигенция теперь с большим удовольствием поет не романсы Булахова, а вместо "Утра туманного – утра седого", забацывает под блатную восьмерочку на гитарке – куплет про то, что мол "мама – я доктора люблю, мама – я за доктора пойду – доктор делает аборты – отправляет на курорты – мама, я за доктора пойду"…
Летягин заслушался и задумался.
По Неве плыл прогулочный пароходик.
Так холодно, а по Неве прогулочные пароходики плавают, интересно!
– Давай, зайдем тут к одной даме, – преодолев некое сомнение, сказал Баринов, – она тут неподалеку, на улице Куйбышева живет.
– А что за дама? – встревожился Летягин.
Предложение застало его врасплох, он пребывал в растерянности, чувствуя себя не готовым к визитам. А тем более, к даме.
– Брось стесняться, – мгновенно оценив Летягинское смятение, сказал Баринов и для убедительности похлопал своего провинциального приятеля по плечу, – сейчас зайдем в гастроном, в бывший Петровский, возьмем водки, закуски, а ты ей цветочков, если есть желание, купи…
– А она, дама эта, красивая? – поинтересовался Летягин.
– Тебе понравится, – заверил друга Баринов.
Летягин и в Краснокаменске своем робел красивых женщин, а тут красивая, да еще и столичная штучка…
– Не дрейфь. Летягин, она водку любит, а значит и тебя полюбит, – сказал Баринов и как-то похотливо засмеялся.
Вход к даме был со двора.
Мусорные баки.
Какой-то бездомный, длинной палкой ковырявшийся в этих баках.
А лестница была ужасающе страшной. На некогда белых плитах межэтажных перекрытий чернели пятнами копоти обугленные остовы неизвестно как приклеенных и сгоревших там, на потолке спичек. На стенах везде вкривь и вкось этаким словесным тетрисом громоздились матерные и нематерные граффити.
– Вот тебе интеллигенция, – прокомментировал Баринов, тяжело дыша на четвертом этаже.
– Ну это же не она сама писала, – думая о прекрасной даме, с сомнением сказал Летягин.
– Не знаю, с нее станется, – как то неопределенно и загадочно ответил Баринов.
Открыла сама.
Ее звали Оля.
Она была миленькая.
На вид – лет тридцать пять.
Кругленькая попочка обтянутая джинсами, уверенная грудь, очевидность которой трудно было замаскировать даже и безразмерностью домашнего свитера.
И глаза.
Умные и веселые.
– Баринов! Ты, мой свет! – хозяйка громко расцеловала Летягинского приятеля – А это мой зять Межуев, – сказал Баринов, ладонью показывая на Летягина.
Летягин растерялся и даже тотчас позабыл, откуда была цитата.
Оля ему и правда, сразу понравилась.
Квартира была коммунальной.
Длинный темный коридор. Налево большая кухня с двумя газовыми плитами и любопытной старухой.
– К Ольге опять хахали притащились, – прошамкала старуха вместо приветствия.
– Не обращайте внимания, – сказала Ольга, – и обувь не снимайте, так проходите.
В комнате стояло большое черное пианино "Беккер", висели старинные фотографические портреты усатых мужчин и дам в шляпках.
– У меня не убрано, извините, – с улыбкой сказала Оля, быстро подхватывая со стульев какие-то свои тряпочки.
– Что читаем? – по хозяйски беря со стола книгу, спросил Баринов.
– А! Улицкую мучаю, – из-за двери шкафа-шифоньера откликнулась хозяйка.
А Баринову только положи в рот палец, он сразу руку откусит!
И покуда Оля расставляла рюмки и резала принесенные гостями колбасу и сыр, критик Баринов вдохновенно наводил критику.
– Я тоже помучился, – сказал он с тонкой улыбкой, – и одолев этот неодолеваемый "Казус Кукоцкого" пера Людмилы Евгеньевны Улицкой, пребывал потом в ощущении некого легкого головокружения, сравнимого с состоянием гроги, как от несильного удара пыльным мешком.
– Ха-ха, – откликнулась Оля, жуя маленький обрезочек сервелата.
– Ну, и я задался двумя вопросами, – сказал, поощренный Олиным смехом Баринов, – первым, сформулированном еще неподражаемым Борисом Парамоновым, что более необходимо нынешней женщине, – mammae или musculus pectoralis?
Услышав слово "грудь", произнесенное пусть даже и на латыни, Летягин вперился в Оленькины достоинства. Вперился и подумал, что наверное бы мечтал, обнять эту женщину как свою собственную. Обнять. Запустить свои лапы к ней под ее домотканый свитер и потрогать ее груди. Эти как сказал Баринов – mammae…
– И в след за Парамоновым, за этим нью-йоркским затворником склонился я к мысли, что у современной женщины более проявлена нужда в развитости последних, то биш musculus pectoralis.
Баринов победно оглядел свою аудиторию, оценивая, какое впечатление он произвел.
И найдя, что впечатление он произвел вполне положительное, принялся нагнетать далее, – - И над вторым вопросом я задумался, почитав твою Улицкую, более прилежащим к литературе, чем к социальной жизненной составляющей.
– Она не моя, – отпарировала Оля.
– Не важно, – отмахнулся Баринов, – я задумался, какой путь выбирать современному писателю, когда перед ним не три дороги, как на полотне Васнецова, а триста тридцать три… во всем многообразии литературного опыта, накопленного за полтора тысячелетия Западных литератур и почти семь веков отечественной – русской?
– Ну, ты даешь, – покачала головой Оля и жестом обеих рук пригласила гостей к столу.
Летягин откупорил бутылкуводки и поощряемый Олечкиным взглядом, налил ей, Баринову и себе.
Выпили.
Баринов поморщился, закусил ветчиной и продолжил, – - Отвечая на вопрос первый, что и зачем пишут нынешние наследницы первой кавалерист-девицы, затесавшейся в чистый было мужской клуб литературного творчества, обязательно параллельно отвечаем на вопрос, – а что вообще происходит с женщинами в нынешнем обществе второго пост-индустриального перехода?
– И верно, что с ними происходит? – задорно сверкнув глазками, переспросила Оля.
– Женщинами-космонавтками, равно как и женщинами премьер-министрами теперь никого не удивишь, – сказал Баринов, – прошло первое недоумение и по поводу появления в программах международных соревнований таких видов спорта, как женский бокс и женское карате.
В Америке женщин давно принимают в морскую пехоту и спецназ, а на британских Ее Величества фрегатах, ужо четверть матросов сверхсрочной службы зовут Мэри, Джейн, Анна, Луиза и так далее.
И что же? И вот, мы видим, как твоя Людмила Евгеньевна Улицкая огородами пробирается в тот заповедный уголок человеческой активности, быть в котором по природному мужскому высокомерию, всегда полагалось прерогативой "d homme masculin". Я имею в виду клуб элитарно-интеллектуальной прозы, потому как на ниве любовного романа, детектива, драматургии, женщина беллетрист давно доказала свои права, как некогда Сабина Шпильрейн доказала свои права в психоанализе.
– Во первых, она не моя, – хмыкнула Оля, – а во-вторых, зачам всё это?
– Зачем? – переспросил Баринов, – а вот существует ли такая вещь, как половой признак по взаимоотношению: производитель продукта – потребитель?
Спросил, и сам принялся отвечать, – - Собственно, на романах Франсуазы Саган и Юлии Поляковой такая прочная взаимосвязь просматривалась вполне. Но делались и прорывы, как не вспомнить здесь милейшую Агашу Кристи!
– Ну, ты загнул. – округлив глазки, и показывая Летягину. Чтобы тот наливал, сказала Оля.
– А что я загнул? – переспросил Баринов и тут же продолжил гнать волну, – - – Сделала ли Улицкая подобный прорыв?
Если и сделала, то социальное значение этого события только в приближении того дня, когда женщины окончательно объявят о полной ненужности мужской половины народонаселения.
Это при том, что по мнению все увеличивающегося поголовья поклонниц лесбиянства, в предвзятом сравнении masculin-feminan мужчины, как любовники – сильно проигрывают – "a bas les hommes!".
А Летягин тем временем любовался Олечкиным лицом и по-детски мечтал о любви. Как школьник, любуясь взрослыми достоинствами своей красивой учительницы безнадежно, но с настойчивым рвением предаётся плотским и вместе с тем – невинным мечтам.
Мечтам, как он бы ее раздел, и как бы зацеловал. Голую. В грудь. В обе её роскошные груди.
– Я не говорю, что своей книгой и своим Букером Улицкая доказала, что может обойтись и без мужа, – продолжал фоном шуметь Баринов, – художника, но то, что она приблизила раздвоение человечества по еще одному признаку (нам мало золотого миллиарда и бедных, или противостояния muslim – christian) -теперь, с новой провокации Улицкой, неисчерпаемый по Ленину электрон грозит своей дуальностью перейти в состояние дробной частицы и утащить общество в бездну новых, неведомых еще потрясений. Хочется по Салтыковски воскликнуть – "куда мы идем!" и "пора перестать расшатывать основы!" Однако, если пренебречь всеми этими jolis caprices de femme, нам надлежит вернуться к вопросу второму, более прилежащему к литературе, нежели социальной компоненте.
Захмелевший после трех рюмок, нагулявшийся по Питеру, Летягин умильно любовался Олечкой. Любовался, забыв, что пялиться, тем более в упор, просто неприлично.
А Олечка, подперши подбородок кулачком, как бы и не замечала того, что провинциальный Летягин так и ест ее глазами.
– Итак, литератор, имеет он системное образование, или нет – хоть бы и из чисто практического читательского опыта своего, полагает, что писать нынче можно и, главное, модно, – продолжал чревовещать критик Баринов, – в эклектическом смешении стилей, что самиздатовский культуролог Шленский рассматривает под понятием некоего "постъ-модернизьма". Живой классик Битов по поводу этого постъ-модернизьма говорил, что сие есть химера, как химерично его определение этого явления, подобно метафизике Платона (все что не физика), так и у Битова, когда он читал лекции в Массачуссетсе: "постмодернизм – это те формы, к которым ранее в литературе не прибегали"…
Итак, роман Улицкой – это явное новомодное смешение стилей, и как сказал один известный московский критик,
" в "Казусе Кукоцкого" это сильно ощущается то, что по специальности своей, Улицкая – генетик.. Роман получился странным гибридом, скрещением каких-нибудь мутировавших "Будденброков" чуть ли не с Пелевиным.
Когда принесенную водку выпили, Оля достала из старинного буфета еще фиолетовый графинчик с какой-то домашней настойкой.
– Ну, я вижу, вы тут снюхались, – сказал вдруг Баринов и засобирался.
– Я тоже пойду, – сказал было Летягин.
– Куда ты пойдешь! – одернул его Баринов, и обращаясь к хозяйке, сказал, – Ольга, приюти этого жалкого бездомного провинциала, плиз. …
Эта ночь была самой лучшей в жизни Летягина.
И даже то обстоятельство, что под утро ему очень хотелось в туалет, но он стеснялся пойти по длинному коридору коммуналки, опасаясь столкнуться там с соседями Ольги, даже это обстоятельство не могло испортить этой ночи.
Именно из таких лоскутков складывается жизнь, думал Летягин, трясясь в купейном вагоне поезда Петербург-Красноярск.
Оля пошла провожать его.
Они постояли на перроне.
Она дежурно поцеловала его мягкими губами и сказала, – звони. …. … ….
Мэлс Хамданов теперь был бригадиром проходчиков.