Хмельницкий (№1) - Хмельницкий. Книга первая
ModernLib.Net / Историческая проза / Ле Иван / Хмельницкий. Книга первая - Чтение
(стр. 9)
Автор:
|
Ле Иван |
Жанр:
|
Историческая проза |
Серия:
|
Хмельницкий
|
-
Читать книгу полностью
(936 Кб)
- Скачать в формате fb2
(406 Кб)
- Скачать в формате doc
(385 Кб)
- Скачать в формате txt
(374 Кб)
- Скачать в формате html
(377 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32
|
|
Наконец за покрытый черным сукном длинный стол, стоявший на возвышении, стали усаживаться в кресла с высокими спинками администраторы и избранные ими наиболее выдающиеся педагоги коллегии. Посреди стола, для устрашения присутствующих, красовалось серебряное распятие. Рядом с ним лежали с одной стороны меч апостола Петра, а с другой — кованая Библия, священные символы воинственного ордена Христова братства. В таких же тяжелых, как и эти регалии, черных сутанах, с серебряными крестами на шее, важно вошли прелаты ордена и сели за стол. Безмолвно главный «брат» и глава этой божественной семьи ударил молотком по подставке распятия, а ритор Андрей Мокрский торжественно, словно произносил молитву или заклятие, провозгласил на латинском языке начало праздника:
— Скрестим же руки, братья наши во Христе, и душой сольемся со страданиями Езуса во имя человеческого рода, смиренно и достойно начнем во славу божью сей мирской праздник. Амен!
— Амен!.. — откликнулся зал глухим стоном.
Председательствующий вызывал учеников, и каждый из них после третьего удара молотка начинал читать свои произведения — плоды таланта, умения, искренности, возможных в пределах этого заведения с эмблемой распятия и меча.
Ободренный похвалой Мокрского, Стась Хмелевский без малейшего колебания или страха поднялся на возвышение к черному столу и, положив на него страницы своей оды, не глядя в них, начал с воодушевлением читать ее немного резким для такого торжественного праздника голосом. Скользя взглядом по залу, он не мог сосредоточиться на ком-нибудь из слушателей, чтобы проверить, какое впечатление производит на них его ода. Стась, однако, почувствовал, что она глубоко взволновала аудиторию. Перед ним уже выступила половина риторов, торжество приближалось к концу. Вполне естественно, что присутствующие были утомлены, прослушав бесконечные патетические воспевания на мертвом латинском языке военного могущества польского государства. А Хмелевский первый нарушил этот соблюдаемый иезуитами способ утаивания своих дум с помощью латыни. Он написал оду и читал сейчас ее, пускай несколько торжественно, по-шляхетски напыщенно, но на родном ему и большинству присутствующих здесь языке польского народа.
Это было событие! И хотя еще никто вслух не одобрил произведения Хмелевского, хотя ему не аплодировали, ибо у большинства руки были скрещены в молитвенном смирении, пристойном ученику иезуитов, юноша почувствовал, что его слушают значительно внимательнее, чем других. И, увидев в первом ряду расплывшееся в улыбке лицо своего приятеля Богдана, Стась в ответ улыбнулся ему. Он как бы благодарил за помощь в сочинении оды и особенно — за совет писать ее обязательно на родном языке. Только сейчас, почувствовав, как его сердце бьется в унисон с многими сердцами слушателей, Стась по достоинству оценил услугу Богдана Хмельницкого.
И голос Стася Хмелевского зазвучал еще более восторженно. Именно сейчас он читал ту, слишком вольную строфу о патриотизме русского люда, который вручил весь пыл своей борьбы за свободу страны «до рук князю Пожарськему!».
Как раз в этот момент возмущенный председательствующий «брат» и застучал раздраженно по распятию серебряным молоточком. Вслед за этим стуком в переднем ряду, где сидели гости, представители старейшего в крае краковского иезуитского ордена, резко прозвучал какой-то исступленный вопль:
— Позор!..
Хмелевский вначале ничего не понял, но остановился, бросил взгляд на президиум, восседающий за длинным столом. Первым попался ему на глаза любимый учениками ритор Андрей Мокрский. То, что он тоже стоял, схватившись руками за аккуратно подстриженную большую голову, обеспокоило юношу. Молниеносно он припомнил и его вопрос о смысле этих строк — и у Стася от волнения заныло в груди.
К тому же слово «позор» теперь уже было на устах у многих учеников. Одобрительное упоминание в оде патриотизма русских глубоко задело высокомерных шляхетских отпрысков.
Хмелевский растерялся и немного отошел от стола, готовый бежать прочь, испуганный внезапным взрывом негодования. Оскорбление, нанесенное польской шляхте, было брошено прямо в лицо знаменитым в крае отцам иезуитского ордена, сыновьям знати. Отдельные возгласы слились в сплошной крик возмущения. Негодование нарастало с каждой минутой.
Поглядывая на отцов протекторов, руководителей праздника, ожидая какого-нибудь разумного слова от учителя Мокрского, Стась не заметил, как из зала к нему уже приближались наиболее смелые ученики. Они кричали:
— Преч его, спшеданця московского! Преч!..[41]
Стась опомнился только тогда, когда его схватил кто-то за полу кунтуша. Он резко попятился назад к ритору, но тот все еще стоял неподвижно, ошеломленный провалом своего ученика. А шляхтичи снова подскочили к Стасю и стали тащить его с трибуны. Его дернули с такой силой, что он, споткнувшись о ступеньку, чуть было не упал прямо под ноги забиякам». И Стась подумал о том, что некоторые фанатически настроенные, возмущенные одой участники праздника, поддержанные замершим председательствующим «братом», способны затоптать его насмерть. Серебряный молоток в поднятой вверх дрожащей руке, казалось, предвещал бурю еще более грозную…
Хмелевский оказался в опасном, угрожающем его жизни положении. Он старался вырваться из рук своих противников и удержаться на ногах, но кто-то изо всех сил ударил его по лицу.
В зале были и единомышленники Стася. Они восторженно восприняли оду, прочитанную на родном языке, и не осуждали автора за то, что он назвал русских патриотами своей страны. Но заступиться за Хмелевского они не решались.
Только Богдан Хмельницкий после некоторого оцепенения, его охватившего, вдруг вскочил с места и побежал к Стасю. Богдан увидел, как посиневший от злости первоклассник Стефан Чарнецкий, невзрачный и тщедушный шляхтич, по-волчьи оскалившись, размахнулся и ударил Стасика в лицо. Возмущенный Хмельницкий вмиг подскочил к обидчику и с размаху отбросил его в толпу обезумевших студентов. Чарнецкий, падая, сбил собой передних, а те — других, и толпа нападающих откатилась назад. Кто-то замахнулся на Хмельницкого, но тот парировал удар.
Воспользовавшись замешательством, Богдан поддержал друга и отвел его к столу, заслоняя собой от нападающих.
— Прочь, не тронь!.. — крикнул он звонким голосом. — Назад, не то… ребра пересчитаю!
Побледневший Хмелевский, с окровавленным носом, уже стоял рядом с другом и также воинственно засучивал длинные рукава бурсацкого кунтуша. Только после возгласа Богдана шум в зале утих и прозвучали властные удары молотка председательствующего. Железный режим школы снова был восстановлен.
На этом и прервался так торжественно начавшийся праздник в школе. Ученикам велели спокойно идти на вечернюю молитву в школьный костел. Здесь отдельно, в углу, всегда должны были стоять и ученики-некатолики. И ксендз — настоятель школьного костела, и «братья» учителя с удивлением, даже с тревогой, посмотрели туда, где стояли схизматики. Глазам не верилось: католик Станислав Хмелевский отошел к схизматикам и с вызывающе поднятой головой стоял рядом о «беспокойным хлопом» Богданом Хмельницким. Заметил это и ритор Андрей Мокрский, но, так же как другие учителя и ксендзы, не выразил своего недовольства. В ответ на вопросительные взгляды «брата» наставника качнул головой, чтобы тот продолжал молитву, не усугубляя этого исключительного происшествия в жизни коллегии.
Даже после того, как настоятель попрощался с учениками, пожелав им доброй ночи, и они, освобожденные от уставных форм поведения, слились в одну массу и с шумом стали расходиться по своим комнатам, никто из учителей не подошел к «Хмелям», никто не показал, что возмущен дерзостью молодого католика.
3
Мелашка сумела тепло и нежно подбодрить и утешить расстроенных юношей. До поздней ночи сидели они в комнате Богдана, рассказывая Мелашке обо всем, что с ними произошло, и просили у нее совета, как им вести себя дальше. Горячий Богдан был склонен не являться на вызов «брата» генерала коллегии и перейти учиться в братскую школу при православной церкви Трех святителей. Братчики с радостью примут их и, он уверен, не будут принуждать Стася принять православие, как этого требовали от Богдана Христовы братья в коллегии.
Но Мелашка посоветовала им не делать этого без согласия родителей. Весной отец обещал прислать казаков с лошадьми, чтобы отвезти Богдана домой. Тогда можно будет и принять решение.
На следующий день перед обедом Стася Хмелевского вызвали к ректору коллегии. В кабинете, кроме самого ректора и ритора Мокрского, находился ксендз — настоятель костела коллегии. Хотя кабинет был рабочей комнатой руководителя учебного заведения, все же он более походил на келью-молельню высокопоставленного аскета, давшего богу обет не выходить из нее до смерти, замаливая грехи своих предков.
Обучавшийся в коллегии уже почти пять лет, Стась впервые зашел в эту комнату, и сразу же его охватил страх. На столе, покрытом черным сукном, он увидел «голову Адама» — белый блестящий череп с оскаленными зубами. Белые зубы черепа не были плотно сжаты, и казалось, что он двигает челюстями, сердито глядя черными глазницами на вошедшего. Три распятия украшали мрачную комнату: на столе рядом с черепом, на противоположной стене и на маленьком столике в углу, где лежала Библия и горела золотисто-прозрачная восковая свеча в серебряном подсвечнике.
— Вы, сын мой и брат, Станислав Хмелевский, ученик высшего класса риторики? — монотонным голосом спросил ректор.
— Да, преподобный отец и брат наш. Меня позвали…
До прихода Хмелевского ректор стоял возле стола, по-видимому разговаривая с Андреем Мокрским. Но сейчас генерал-ректор должен был исполнять обязанности строгого судьи иезуитского ордена, и поэтому он, подойдя к скамье за столом, сел на нее. Жестом руки он пригласил своих коллег сесть на эту же скамью. Ректор сложил свои жирные руки на груди под крестом, смиренно глядя на ученика. Однако Стась заметил, что крепко прижатые к груди короткие пальцы генерала заметно дрожали то ли от волнения, то ли от с трудом сдерживаемой ярости.
— Мой брат должен быть честным, правдивым и искренним, как наша римско-католическая вера, — торжественно обратился ректор к студенту на латинском языке. — По каким греховным побуждениям вчера, в час вечерней молитвы, брат Станислав Хмелевский не занял своего места в костеле, а вызывающе пошел к диссидентам[42], стал рядом со схизматиками?
В первый момент Станислав, побуждаемый молодым задором семнадцатилетнего юноши, сознанием шляхетского достоинства, решил было, не говоря ни слова, повернуться и выйти. Сможет ли этот жирный прелат с маслеными маленькими глазками понять благородное чувство солидарности, которое повело его к единственному другу, защитившему его в такую трудную для него минуту?
— Христос мне свидетель, уважаемый преподобный брат ректор, что это было проявление моей благодарности дорогому нашему брату, который мне, шляхтичу, спас жизнь, вырвав из рук обезумевших студентов, — сдерживая волнение, спокойно ответил Хмелевский на родном языке. Он краем глаза заметил, как приподнялись густые брови Мокрского и едва заметная довольная улыбка скользнула по смиренно сжатым устам ритора. Эта улыбка ободрила Стася.
— Но ведь этот… дорогой брат мог бы и после молитвы где-нибудь на улице принять заслуженную благодарность. К тому же брат Хмелевский живет не в бурсе, а в доме родителей, где по милости вашего отца проживает и этот хлоп схизматик.
— Уважаемый преподобный брат пан ректор, благодарность один на один подобна недостойному чести шляхтича заговору. Ведь не вознаграждение вручил я другу за то, что он мужественно защитил меня, а публично выразил свои чувства к брату, благородный поступок которого достоин подражания.
В этот момент все присутствующие почувствовали, что в каменных стенах коллегии произошло какое-то чрезвычайное событие, по своему значению равное разве что землетрясению. Доносились крики, топот ног по коридорам, ржание лошадей во дворе. Все это принудило ректора подняться с кресла и направиться к дверям, даже не дослушав конца ответа обвиняемого студента.
Вдруг дверь открылась, и один из служителей, не титулуя ректора как обычно, прокричал испуганно:
— Его вельможность, пан гетман…
— Брат Станислав Жолкевский? — встревоженно переспросил ректор, пятясь назад.
— Да, преподобный пан ректор…
4
Жолкевского принимали в комнате, называемой его именем. Отцы иезуиты видели в этом не только знак уважения и благодарности гетману за высокое покровительство коллегии, но и символ высшей государственной власти, подчиняться которой они учили студентов. Обстановка комнаты носила на себе печать религиозной строгости, господствовавшей во всей коллегии, но вместе с тем здесь чувствовалась и светская торжественность, и подчеркнутое уважение к вельможе. На самом видном месте в большом помещении стояло распятие. По обеим сторонам его висели в золотых рамах две великолепные копии картин итальянских художников. Хотя сюжеты картин имели религиозный характер, однако по своей художественной манере они были открытым вызовом строгой готике, а тем самым и духу, господствовавшему в коллегии. Странно было видеть здесь светлоликую мадонну с жизнерадостной тройкой детских головок фра Филиппе Липпи. Рядом «Мадонна со святым Франциском Либаролием» — полотно Джорджоне, которого иезуиты считали вероотступником за то, что он перешел от условно религиозных к слишком вольным, просто греховным темам. Яркость красок и светская, прямо-таки греховная прелесть человеческого тела, живая природа, буйные краски — все это волновало даже строгие сердца духовных отцов.
Это была не только уступка со стороны иезуитов своему высокому меценату, но и скрытое заигрывание, своеобразная взятка щедрому Жолкевскому. Он во время случайного разговора о будущей росписи костела выразил сожаление, что алтарь нельзя украсить полотнами таких «душевных мастеров», как Джорджоне и фра Филиппе Липни… На противоположной стене висели три портрета. Посередине портрет короля Сигизмунда III в широкой позолоченной раме. Портрет основоположника и первого «генерала» братства — Игнатия Лойолы — висел справа в темном углу и как бы представлял орден, напоминал о нем в этой наполовину светской комнате. На самом же видном, хорошо освещенном месте висел совсем новый, еще пахнущий свежими красками портрет Львовского епископа Соликовского. Картину подарили коллегии католические деятели Львова, заискивавшие перед суровым аристократом епископом. Не принять такого подарка администрация коллегии не могла. Но поскольку живой епископ еще не был причислен к лику святых, самым лучшим местом для его портрета и явилась так называемая «личная» комната Жолкевского…
Гетман не сидел за столом в своем кресле, а медленно расхаживал по комнате, пол которой был застлан ковром, приглушавшим звон шпор на его красных сафьяновых сапогах. Прелаты коллегии чинно сидели в ряд на тяжелой скамье, стоявшей вдоль стены, внимательно слушая ректора, печально рассказывавшего об известном им неприятном происшествии. Из слов ректора явствовало, что студент Станислав Хмелевский своей одой, прочитанной на родном польском языке, не только оскорбил патриотические чувства присутствовавших на вечере студентов и преподавателей, по и изменил религии, демонстративно став во время вечерней молитвы вместе с диссидентами. Поскольку это первый случай такого рода в коллегии, отцы ее не проявят ни малейшего милосердия и намереваются, в назидание другим, весьма строго наказать провинившегося студента.
— Говорили ли вы, преподобные отцы, с молодым Хмелевским и как он оценивает этот поступок? — спросил гетман, старавшийся получше разобраться в случившемся.
— Да, вашмость. Но его более чем дерзкое объяснение не может быть принято во внимание коллегией и орденом.
— Что говорит он в оправдание своего поступка?
— Будто бы он поступил так из благодарности к студенту-схизматику за его «достойную чести шляхтича» защиту товарища, попавшего в беду. К сожалению, часть студентов-поляков — верных чад католицизма и Короны — устроили Хмелевскому враждебную обструкцию. Один даже ударил Хмелевского, — объяснил Андрей Мокрский.
Жолкевский с доверием отнесся к словам Мокрского и почувствовал к нему расположение. Давние, почти дружеские отношения с родителями обоих студентов, желание воспитать из сына Хмельницкого надежного государственного деятеля Речи Посполитой делали гетмана далеко не беспристрастным судьей в этом, состряпанном отцами иезуитами деле. И он остановился возле Мокрского, прислушиваясь к его словам. Преподаватель поднялся со скамьи.
— Многоуважаемый и досточтимый пан гетман, я лично видел, как студент младшего курса — кстати, весьма ленивый и бестолковый, — Стефан Чарнецкий, ударил Хмелевского по лицу и тот чуть было не упал. Тогда ему на помощь пришел схизматик… Но он же и самый лучший студент коллегии, Богдан Хмельницкий.
— Хмельницкий? — с интересом и, как показалось присутствующим, не без удовольствия переспросил гетман.
— Да, этот схизматик и есть Хмельницкий, — вынужден был подтвердить и ректор коллегии. — Вот поэтому вина католика Хмелевского еще больше усугубляется, всемилостивейший вельможный пан. Сей чигиринский хлоп и схизматик аккуратно посещает церковь Трех святителей и не только там слушает проповеди известного Кирилла Лукариса, проповедующего схизму, но и беседует с ним вне церкви. А еще, вашмость гетман, Хмельницкий проявляет особенно повышенный интерес и симпатии к армянскому купечеству и к ненавистным нам грекам, заводя позорящую честь коллегии хлопскую дружбу с этими купеческими плебеями. Вот уже второй год перенимает у них знание турецкого языка. Какая-то, пусть простит меня пан Езус, туркеня, нечестивая пленница караван-байта, обучает этого схизматика… В свое время протекторат коллегии осудил такое поведение студента. Если бы вы, ваша милость, не вступились за него, он был бы давно уже исключен из нашего учебного заведения…
— Это было давно, преподобный отче; а главное… важно и то, quod desideratur[43] для пользы государства. Насколько мне известно, Хмельницкий прилежно изучает науки в коллегии, не нарушает общего порядка и является патриотом учебного заведения святых отцов… А то, что он взял под защиту католика, вижу в этом gratum симптом. Вам следовало бы воспользоваться этим и с помощью умного католика Хмелевского обратить Хмельницкого в католическую веру. Уверен, что этот благородный поступок Хмелевского еще больше сблизит его с Хмельницким. Ну и пускай, уважаемые отцы, сближаются религии, сглаживаются противоречия между ними… Думать в таких обстоятельствах только о сатисфакции, видеть в подобном происшествии подрыв авторитета школы означает, преподобные пастыри, удовлетворять оскорбленное самолюбие во вред высоким интересам ордена. По вашим отчетам видно, что наш орден во Львове за последние пять лет обратил в римскую католическую веру лишь двадцать русских схизматиков. Да и то из среды духовенства, которому, простите, некуда деваться со своей восточно-греческой верой. Мы закрываем их церкви, и притом не всегда осмотрительно, а чернь как была верна схизме, так и остается, как мы ни стараемся ее окатоличить. Для нас куда важнее обратить в католика одного такого хлопа, как Хмельницкий, приближенного нами к шляхте, чем двадцать попов. Римская церковь всегда была надежным оружием Речи Посполитой. Об этом вы, преподобные отцы, должны бы знать. А за оружие Корона платит государственными злотыми. Нужно похвалить Хмельницкого за его самоотверженную защиту лучшего нашего студента — это обойдется нам значительно дешевле… — Жолкевский вдруг вспомнил, что он сейчас говорит словами своей любимой дочери, однако продолжал: — Обойдется нам дешевле, чем выпустить из коллегии этого умного ученика таким же убежденным схизматиком, каким он был при поступлении в нее. Мы должны взвесить: кто для нас ценнее — Чарнецкий или Хмельницкий? Первый происходит из знатного рода, но шестой сын из десяти детей обедневшего шляхтича. Он плохо учится и никогда не примкнет к схизматикам. А второй — схизматик, успехам которого в учении завидуют десятки католиков, а в жизни, матка боска, наверное, позавидуют тысячи! Такой хлоп, да еще знающий не только латынь, но и басурманский язык, далеко пойдет. Вы оказали бы большую услугу распятию и королю, сделав его преданным Короне дипломатом. Как простой смертный, я советовал бы вам не целиком полагаться на господа бога, когда речь идет о воспитании способной к государственной деятельности молодежи!..
Возбужденный длинной речью, Жолкевский резким движением руки показал вначале на распятие, висевшее на стене, а потом — на портрет короля Польши и, глубоко вздохнув, замолк.
Тихо открылась дверь, и служитель сообщил, что студенты Хмелевский и Хмельницкий по приказу ректора явились и ждут в приемной.
Юношей пригласили в комнату. Впереди шел Богдан, на мгновение задержавшийся в дверях комнаты, чтобы рассмотреть присутствующих в ней людей. Следом за ним так же смело вошел Стась Хмелевский; он был ниже Богдана ростом, по так же строен. Войдя в комнату, они остановились, ожидая указаний.
Жолкевский смотрел на Хмельницкого и Хмелевского восхищенно, даже с некоторой завистью. Невольно вспомнил и свое детство, когда мечтал о чудесных птицах, «своими крыльями защищающих от лихой напасти». Эти юноши, наверное, уже не нуждаются в вещих птицах. Ему, уже пожилому человеку, с покалеченной ногой и больными глазами, нравились эти юноши. Глядя на них, он с удовольствием вспомнил о своем «орлином взлете». И ему хотелось, чтобы эти взращенные им «Хмели», как он их называл, стали его могучими крыльями!..
Жолкевский поздоровался со студентами за руку, как с шляхтичами, чем весьма удивил и окончательно обезоружил отцов коллегии, предложил обоим сесть и, обойдя стол с другой стороны, опустился в свое парадное кресло, стоявшее под распятием.
— Руководителей коллегии очень возмутило ваше поведение на праздничном торжестве, — спокойно, наставительным тоном начал гетман, обращаясь к юношам. — Ваш бардзо недостойный поступок, совершенный в стенах такого прославленного учебного заведения, плохой пример для учащихся не только младших курсов, но и для всего студенчества. Сейчас вам предоставляется возможность раскаяться и предотвратить неприятную rumor[44], которая может бросить тень на коллегию.
— Прошу, вашмость многоуважаемый гетман, выслушать меня, а не судить о моих поступках только со слов преподобного пана ректора, — с волнением произнес Хмелевский.
Но его перебил гетман:
— Мне уже поведали о проступке пана студента: вы необдуманно выступили со своим глупым стихотворением, осужденным всей коллегией, да еще и выразили свою солидарность с Хмельницким таким способом, какой не подобает студенту коллегии братства иезуитов. Верно я говорю?
— Конечно, так, вашмость вельможный пан гетман. Но известно ли вам, как опозорил меня шляхтич Стефан Чарнецкий? Я тоже польский шляхтич, прошу прощения, досточтимые панове! — обратился Хмелевский ко всем присутствующим. — Я не вызвал на дуэль Чарнецкого, но, как уважающий себя шляхтич, вправе был отблагодарить своего друга, который один только и защитил меня от этих безумных дикарей… И сейчас я, уважаемые преподобные отцы, вынужден буду оставить вашу коллегию и перейти заканчивать образование в острожскую коллегию…
Богдан даже подался вперед, словно хотел остановить своего друга — об этом Стась ничего не говорил ему. Но какое это было смелое решение Хмелевского! Оно обрадовало его, и когда Жолкевский обратился к нему, заметив его волнение, молодой Хмельницкий поднял голову и ровным голосом произнес:
— Прошу прощения у преподобных отцов и вашмости вельможного пана гетмана, но считайте и меня солидарным с моим другом паном Станиславом Хмелевским. Я также оставляю львовскую коллегию и уезжаю для завершения образования в киевскую богоявленскую школу преподобного Иова Борецкого. Несправедливость по отношению к студенту Хмелевскому, которого Чарнецкий ударил по лицу только за то, что он, поляк, прочитал стихотворение на своем родном языке, позорит учебное заведение, и я не желаю дальше учиться в нем.
Наступила тишина. Никто не ожидал, что Хмелевский и Хмельницкий так решительно будут отстаивать свою честь. К тому же один из них вовсе и не шляхтич и не схизматик. Это поразило гетмана и руководителей коллегии.
Первым поднялся со скамьи ритор Мокрский. Встал, выпрямился и откашлялся. Но гетман не дал ему высказаться. Он тоже поднялся из-за стола, вскочили на ноги и юноши, сидевшие напротив него.
— Ясно, панове студенты, можете идти. Беру на себя защиту вашей шляхетской чести. Пан ректор, немедленно отчислите из коллегии этого грубияна Чарнецкого, известив его родителей о недостойном шляхтича поведении их сына на торжественном вечере. Студент Хмельницкий заслуживает похвалы за мужественную защиту своего друга на этом вечере. Что же касается студента Хмелевского… он должен понять, что виновен в том, что сочинил неудачную оду, а не в том, что прочитал ее на языке, который является языком родителей, давших нам жизнь, уважаемые паны, родным языком нашего народа!..
Пораженные таким оборотом дела, юноши остановились возле дверей. Но, поняв по жесту Жолкевского, что они должны уйти, тут же покинули кабинет, плотно прикрыв за собой дверь. Говорил ли еще что-нибудь гетман, защищая своих протеже, они уже не слыхали.
5
— Подайте незрячему, во Христе брату сущему. На денное пропитание — за души покаяние. Господу помолимся!.. — так говорил нараспев слепой, появившийся среди многочисленных нищих, что стояли во дворе трехсвятительской православной церкви во Львове. Прежде всего на него обратили внимание сами нищие — во Львове так не приговаривают. Каждый нищий во дворе, или возле ворот, или даже у Боссовского входа занимал свое постоянное место и стоял или сидел, выставив деревянную миску, куда молящиеся прихожане бросали свои гроши либо кусочки просфоры, и только изредка подавал голос, напоминая о себе. Прихожане очень хорошо изучили нищих, постоянно стоявших возле церкви, распределяли свои подаяния в зависимости от возраста, состояния калеки или просто руководствуясь симпатией к тому или другому из них.
А этот появился неизвестно откуда. Он не присоединился к нищим, стоявшим возле церковного входа во дворе, а стал отдельно, поближе к воротам, там, где проходят прихожане, живущие на русской улице. И как мог верующий человек не растрогаться, услышав такую искреннюю мольбу во «Христе сущего», и не подать щедрой милостыни просящему? К тому же слепому иногда подпевал своим мелодичным голосом поводырь, и их пение еще больше трогало верующих.
Католические представители власти в лице магистра иезуитского ордена епископа Соликовского, при поддержке униатов и воеводы Станислава Жолкевского, запретили православным церквам звонить в колокола, сзывая прихожан на богослужение. Поэтому жители Львова, исповедовавшие восточно-греческую религию, заранее приходили в храм Трех святителей. И самый ранний прихожанин в это воскресенье уже застал возле ворот, при входе в церковь, странного слепого. Верующих удивляла не столько даже эта необычная для львовян манера нараспев выпрашивать милостыню «ради Христа», сколько приднепровский говор нищего.
Слепой стоял с деревянной миской в руке, склонив голову, словно задумавшись над своей горькой судьбой. Тяжелая она, а жить он должен, как и тысячи людей, терпеливо перенося день насущный и глубоко веря в лучшие грядущие дни. Хотя в этом году зима во Львове и не холодная — лишь к рождественским праздникам снег прикрыл землю, — все же стоять на одном месте было зябко. Время от времени слепой переступал с ноги на ногу, чтобы согреться.
Поводырь порой оставлял слепого одного и выходил на улицу, тянувшуюся вдоль вала к реке Полтве и к домам иезуитской коллегии, но тут же вскоре возвращался. Он рассказывал слепому о виденном, садился рядом с ним, подпевал, а затем снова уходил, уже в противоположную сторону, внимательно присматриваясь к прихожанам, особенно к женщинам.
На первый взгляд эти прогулки подростка могли показаться естественным желанием согреться на морозе, хотя на нем и его нищем были теплые полушубки русского покроя, поношенные меловые шапки и юфтевые сапоги.
Но внимательный наблюдатель обязательно заметил бы, что подросток не только пристально присматривается к идущим в церковь женщинам, но и следит за всем вокруг, стараясь сохранить видимость детской беззаботности. Конечно, он по шарахался в сторону при появлении какого-нибудь представительного шляхтича или жолнера. Такие солидные люди, как правило, шли по стороне улицы, противоположной церкви Трех святителей. Внимательный поводырь это заметил и рассказал слепому.
— Наверное, католики, — вслух подумал слепой, — спешат в свой костел Бернардинов или Босых кармелитов.
— Костелы эти, дядя Федор, вон за тем городским валом находятся. А возле реки только стены, какие-то недостроенные стоят, — рассказывал мальчик и снова уходил, время от времени похлопывая рука об руку, чтобы согреть их.
Когда священник провозгласил «достойно» и запел хор, а нищие стали креститься, громко приговаривая «достойно и праведно есть», мальчик поспешил к слепому. Продолжая похлопывать руками, теперь уже, очевидно, для отвода глаз, он шел быстрее, чем обычно. Даже слепой почуял в походке своего поводыря какую-то нервозность.
— Что случилось, Мартынко? — спросил слепой, оборвав свое монотонное пение.
— Тот самый поляк, дядя Федор! — бросил ему Мартынко, не останавливаясь.
— Что?
— Снова остановился… присматривается к вам…
— Какой он из себя? — расспрашивал Богун, торопливо вынимая из миски щедрые подаяния мирян.
— Таких лет, как и вы, но поляк… Усы пышные, в стареньком кунтуше, — наверное, панский… Он идет через дорогу к воротам…
— Ну, пошли… «Достойно и пра-аведно…», — начал Богун, следуя за своим поводырем. — Если меня схватят, беги, Мартынко, спрячься у бедных людей, живущих за валами… Удирай на Сечь…
— Матка боска, не пан ли Карпо это?.. — услыхал Богун позади себя, и в тот же момент какая-то непреодолимая сила остановила его. Сильно забилось сердце в груди, голова кругом пошла от неожиданно нахлынувших воспоминаний.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32
|
|