Гоголь-моголь
ModernLib.Net / Отечественная проза / Ласкин Александр / Гоголь-моголь - Чтение
(стр. 9)
Автор:
|
Ласкин Александр |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(331 Кб)
- Скачать в формате fb2
(163 Кб)
- Скачать в формате doc
(141 Кб)
- Скачать в формате txt
(133 Кб)
- Скачать в формате html
(160 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12
|
|
Ну а ему за что? Еще вчера небрежно тыкал пальцем в холсты учеников, а вот и сам ожидает оценки. С волнением входит в кабинет. Старается не особенно выглядывать из-за своего полотна. Не хуже их знает, что требуется. Сам мог бы заседать в выставкоме. Тоже говорил бы с этаким нажимом: будьте добры сделать взгляд помягче, а линию губ потверже. Самое обидное, что он известный художник. Некоторые считают, что очень известный. Он и сейчас часто слышит такое, что потом неудобно повторить. Как это восклицала дама на благотворительном балу? «Я согласна дать много, но под одним условием, чтобы меня рисовал Эберлинг». И сегодня к нему очередь из таких дам. Любые деньги предлагают, но только чтобы его кисть, наблюдательность, способность предъявить одни качества, а другие увести в тень.
Варианты
И все же Альфред Рудольфович - не романтик, гордо воспаряющий над подробностями, а реалист. Поднимется над обстоятельствами, но до конца о них не забудет. Так и будет лететь и поглядывать вниз. Хоть и неудобная позиция, но, в конечном счете, оправданная. Буквально на протяжении одного абзаца и оторвется от земли, и проявит осмотрительность. К примеру, начнет с негодования. Не просто обратится в некую инстанцию, а призовет к ответу. «… на полученную повестку, касающуюся моей «дальнейшей» работы в ЛЕНИЗо я заявляю, поданный три месяца тому назад эскиз на тему «Перековка людей в СССР» был комиссией отвергнут; на запрос мой дать мотивы отказа не последовало ответа». Значит ли это, что он разрывал отношения? Совсем нет. Даже рассчитывал на скорое продолжение. Потому-то ключевая фраза не в одно коленце, а в два. Сначала написал, что согласен поработать, а потом попросил его уважать. То-то и оно, что сперва согласен. Можно считать, что все остальные его пожелания к этому согласию прилагаются. «… не отказываюсь работать для ЛЕНИЗо, но только на тех же условиях как я работал везде:
с полным признанием меня как первоклассного мастера с правом заключения договора без предварительных эскизов». Высказался, а потом отступил. Увидел со стороны и сразу начал переговоры. «К двадцатилетию Октября я мог бы предложить две начатых работы: Пионерка и 2-е портрет балерины Семеновой, которые я мог бы успеть к сентябрю нынешнего года». Сколько ему пришлось пережить, пока сочинял это письмо! Взывал к справедливости, предлагал компромисс, просил зайти в мастерскую. Тут немного притормозил. Все-таки приглашал не знакомых художников, а специальную комиссию. Пусть не обойдется без хорошего ужина, но это еще ничего не гарантирует. Могут посидеть с удовольствием, а в официальной бумаге выскажутся без обиняков. Потому написал чуть отстраненно. Словно и не жаждет видеть своих адресатов, а лишь допускает такую возможность. Вот так, чуть ли не сердито: «Для осмотра этих работ надлежит приехать ко мне в мастерскую». С этими казенными обращениями одна морока. Бывает не только с фразой намучаешься, а с одним словом. Все никак не выбрать самое подходящее его значение. Например, «дальнейшее». Одно дело, когда оно в кавычках, а другое без. Пока «дальнейшее» видится ему в кавычках. Вероятно, когда письмо возымеет действие, то кавычки будут не нужны. Уж как далек Альфред Рудольфович от изящной словесности, но тут поневоле станешь стилистом. Сначала написал «на тех же правах», а потом переправил на «условиях». Все же в слове «права» есть что-то допотопное. Какой-то намек на права гражданина и даже на билль о правах. Эберлинг выбирал не из худшего или лучшего, но из возможного. При этом никогда не исключал прямо противопложного варианта. Он не только так сочинял разные бумаги, но и писал картины. Начнет портрет одного человека, а когда закончит, на холсте будет другой.
Другой Сталин
Если Эберлинг и проигрывал во второстепенном, то в главном непременно брал верх. Казалось бы, что тот Ленин, что этот. Прищуренный взгляд, рука откинута в сторону, общее выражение какой-то настырности… Зато кисточка работает мелко и дробно. Каждый мазок в отдельности, а все вместе образуют узор. – Никто до меня, - чуть ли не хвастается Альфред Рудольфович, - не рисовал Ленина точками. Всякий раз найдет повод для хорошего настроения. Иногда утешится тем, что ему доверили важнейшую тему, а подчас радуется, что, несмотря на тему, все же высказал свое. К тому же, помимо заказной работы, Эберлинг кое-что писал для себя. Не только натюрморты и пейзажи, но и портреты вождей. Однажды экспериментировал с обликом Верховного главнокомандующего. Скорее всего, начал портрет как обычно, подолгу задерживался на орденах и пуговицах, но потом все же не выдержал. Оказывается, немного и надо. Чуть повернул голову персонажа и заставил его сосредоточиться на одной точке. Сам удивился, когда закончил. Сталин глядел недоверчиво, а его нос налился такой мощью, что явно выступал за границы лица. Ну прямо-таки ростовщик. Тот самый, «с лицом бронзового цвета». И глаза странные. Как сказал бы Николай Васильевич, «необыкновенного огня глаза». На Сталине не халат, как на ростовщике, а мундир. Впрочем, этот мундир стоит любого халата. Только люди, привыкшие к солнцу, могут не ослепнуть от такого количества орденов. Не очень захочешь оставаться наедине с таким полотном. Впрочем, вдвоем или втроем еще опаснее. Вдруг кто-то заразится настороженностью и сообщит куда следует. И все же эту работу он не уничтожил. Так и прожил несколько десятилетий со скелетом в шкафу. Как видно, чувствовал, что когда придут с обыском, его уже ничто не спасет. Или рассчитывал на мундир: ну кто при таких орденах и нашивках станет приглядываться к выражению глаз?
Плюшкин. Календари
Трудно представить обыск в его квартире. И не потому, что не заслужил. Все-таки несколько лет состоял в должности придворного живописца. Так отчего бы не проверить? Не заглянуть в ящики письменного стола, не развязать тесемки на папках, не перебрать бумагу за бумагой? Легко сказать, если не видел этих залежей. За долгие годы неумеренной бережливости мастерская Эберлинга превратилась чуть ли не в склад. Бывало, уже примет решение расстаться, а потом все же заменит казнь на ссылку в какой-нибудь отдаленный угол на антресолях. Отрывные календари, и те хранил. Казалось бы, что ему 10 июля пятого года или 2 февраля семнадцатого, а у него всякий листок на своем месте. Знаем, знаем такого скрягу. Плюшкин тоже боялся что-то упустить. Этим своим упорством привел имение в совершеннейший упадок. Альфред Рудольфович дорожил не хлебными корками и свечными огрызками, а чем-то более значительным. К примеру, его волновало то, что время уходит. Причем как-то обидно уходит, отражаясь напоследок в случайных деталях. Так что интерес к календарям принципиальный. В этих небольших книжицах прошлое существовало не во фрагментах, а как бы целиком. Еще ему нравилось отсутствие предпочтений. Хоть и отмечены праздничные числа, но отношение к ним никак не выражено. Он и сам старался сохранять спокойствие. Пометки делал совершенно нейтральные. Что-нибудь вроде: «Рисовал Государя» или «Сеанс Л.М. Кагановича». Вот бы удивились обыскивающие! Возможно даже стали бы сличать почерк: ошибки нет, буквы «м», «у» и «к» так же ветвятся, как много лет назад.
Плюшкин. Вырезки
Есть еще вырезки из журналов и газет. Заприметит Альфред Рудольфович что-то для себя интересное и сразу берется за ножницы. За несколько десятилетий настриг целые бумажные горы. Тоже вырежет, а ничего не объяснит. Это уже мы должны разбираться, чем он руководствовался в том или ином случае. Был, к примеру, такой Семирадский. Так вот давно хотелось спросить: как ему работается на Капри? скоро ли ожидает расцвета современного искусства? Как уверяет «Петроградский листок», живет - не тужит. Едва займется утро, уже за работой. Что касается расцвета, то почему бы и нет. Пусть не сейчас, но когда-нибудь позже. Кстати, был Семирадский, как и Эберлинг, из Варшавы. И тоже большую часть года проводил в Италии. Так что любопытство вполне понятное. Так и Семирадский мог бы поинтересоваться: а как там Альфред? А это уже напрямую о Польше. Безо всяких там посредников вроде достопочтимого Хенрика Ипполитовича. Когда началась первая мировая, то его в основном интересовали сообщения с польского фронта. Десятки этих вырезок, но одна особенная. Когда вырезал, ножницы немного подрагивали. «Варшава, 13 ноября. Здесь получено сообщение, что Згерж совершенно сгорел. В последнем бою нашим отрядом захвачен большой германский обоз и 600 солдат. Среди пленных оказалось 90 женщин». Альфред Рудольфович родился в Згерже. Буквально назубок знает все улочки и дворы. И сейчас иногда во сне по этому городу прогуливается. Не первый раз ему приходится прощаться, а всякий раз больно. Потом как-то привыкаешь. Вырезал заметку, мысленно вычеркнул эти годы из памяти, и живешь дальше.
Мария Павловна и Мария Федоровна
Эберлинг позволял себе что-то только наедине с собой. Во всех остальных случаях помнил об опасности. Еще превращался в этакого буку, всем видом показывал, что совсем не нуждается в прошлом. Какое может быть легкомыслие в присутствии льва? Вряд ли царя зверей обрадует, если прямо в клетке Вы станете травить анекдоты и громко смеяться. И о минувшем Альфред Рудольфович вспоминал реже и реже. Когда что-то всплывало в памяти, старался долго на этом не останавливаться. Вам и вообразить трудно, насколько это непросто. Вроде сказал себе: «Забудь!», - но слова не сдержал. И один, и второй раз. Потом, конечно, берешь себя в руки, но не без особых усилий. А однажды опростоволосился. Так сказать, поскользнулся на ерунде. Молоденькая ученица спросила, известно ли ему, где находится их школа. – Ну как же…, - ответил Альфред Рудольфович, - Это дворец Великой княгини Марии Павловны. Мы часто ходили друг к другу в гости. И еще как-то разоткровенничался за чашкой чая. Не оттого ли, что собеседница тоже носила подозрительную фамилию, почувствовал к ней доверие? Впервые не скрыл того, что в прошлой жизни был придворным художником. – Вы так похожи на Государыню Марию Федоровну! Словом, предупредил. Сказал о той опасности, которая ясно прочитывалась в ее лице.
Это я, Господи…
Тем удивительнее, что случались в те годы откровенные разговоры. Иногда даже под стенограмму.· И еще на небольшом расстоянии от той очереди, в которой члены ЛОСХа ожидали решения своей судьбы. И не то чтобы какая-то чрезвычайная ситуация. Вдруг повело, так что не смогли остановиться, а наутро проснулись в холодном поту. Уже собрались идти сдаваться в партком. Мучительно вспоминали, кто за столом пил меньше, а больше молчал и слушал. Нет, ничего подобного. Даже голоса не повысили. И вообще совсем забыли о том, где находятся. Если бы беседа шла не в Союзе художников, а в лесу, вдали от цивилизации, вряд ли бы аргументы приводились другие. Значит, для того, чтобы ощутить себя свободными, повод может быть любым. Даже отчет по контрактации. Существовала в те времена такая форма приобщения мастеров кисти к будням социализма. На сей раз эта доля выпала Павлу Ивановичу Басманову. Отправили его в далекие колхозы с целью их правильного отражения при помощи красок и карандашей. Казалось бы, о чем тут говорить? Ну разве только о невиданных темпах колхозного строительства. Так нет же, все время норовят уйти от темы. «Малевич влиял на Вас или нет», - спросил догадливый председательствующий, а художник сразу откликнулся: «Я хотел бы, чтобы он влиял на меня». Или вдруг Николай Андреевич Тырса поинтересовался, знает ли Басманов русские фрески в оригиналах, а тот с удовольствием подтвердил. Что касается контрактации, то Павел Иванович отвечал, взяв в союзники того же Тырсу: «Кто же, как не Николай Андреевич, когда мне говорили, что ты делай так и так, он мне всегда говорил: искренне работайте, что выходит, то выходит, время покажет - может быть, и вы сделаете так, как им мечтается…» Мог и не слова Тырсы припомнить, а его картины. Привести в пример «Два горшка с цветами» тридцать второго года или «Натюрморт с китайской вазой» тридцать шестого. Кстати, Николай Андреевич не зря спросил о Новгороде. Почувствовал родную душу. Когда-то в юности он сам много сил отдал, копируя иконы в храмах. Потом этот опыт пригодился обоим художникам. Разумеется, каждому по- своему. Есть в работах Тырсы и Басманова молитвенная сосредоточенность, ощущение таинственной связи конечного с бесконечным. Разве Павел Иванович рассказывает о колхозном поле, двух крестьянках, доме вдали? Разве Николай Андреевич повествует о плотине в Кобрино, букете с красным георгином, пляже у Петропавловки? Нет, они молятся полю, плотине, букету. Чувствуют, что это мир Божий. Ощущают, что и самая малая подробность, так же, как целое, свидетельствуют о величии и красоте. Люди разных судеб и поколений, а выйдут на натуру, поставят мольберт, и приступают так: – Это я, Господи… А это - Ты…
Появление Грабаря
Чаще всего бывает по другому. Вот Грабарь всегда соразмеряет речь и дыхание. Произнесет что-то, наберет в легкие воздуха, и только тогда продолжает. Во всем ищет пропорций. Упомянет о работе над официальными портретами и непременно добавит, что любимые им сумерки не остались без его внимания. Начиная свое послание Эберлингу, Игорь Эммануилович тоже как бы вздохнул. Посетовал на то, что живут рядом, бывают в одних и тех же учреждениях, а столько лет не виделись. Казалось бы, произнес пароль «Академия художеств», и можешь не волноваться. Легко сказать, но что-то мешает. Вроде не чужд литературному творчеству, а уже в первой строке дважды повторил одно слово. «Пишу Вам, вспоминая наши старые дружеские отношения времен старой Академии Художеств…» В этом-то слове все дело. Оттого и грустишь, что больше не будет того, чего прежде было в избытке. Это пока молоды, не существует различий. Просто художники, ученики одного мастера. Практически каждый - гений. Пусть не гений, а талант. А еще мольберты в классе стоят рядом. И на натуру едут вместе. Сядут с альбомами на большом расстоянии, а потом бегут сравнить результат. Обо всем этом Игорь Эммануилович напомнил своему однокурснику. Не стал растекаться, обозначил приятную для обоих перспективу, а затем перешел к главному. «Состоя консультантом по художественным вопросам при ГОЗНАКе я, во исполнение поручения управляющего тов. Енукидзе, дал в свое время мотивированный отзыв о всех портретах Карла Маркса, представленных в ГОЗНАК, выделив Ваш, как совершенно исключительный и единственно приемлемый. Одновременно я нашел необходимым сделать несколько незначительных замечаний, касающихся различных деталей, и в том числе высказал пожелание о внесении некоторого оживления в пряди волос слева и главным образом справа от зрителя, с целью уничтожения досадного впечатления войлока, производимого особенно последнею». И первое предложение без особых подробностей, если не считать дважды повторенного слова. А уже потом голос обрел ровное течение. Бу-бу, бу-бу. Лишь в заключающем письмо заверении в преданности слышится что-то неформальное. Может, Грабарь и хотел бы пуститься в воспоминания, но сам себя остановил. Слишком о многом ему пришлось бы сказать. Кто такой Альфред Рудольфович? До просто художник. А Игорь Эммануилович - человек ученый, академик Академии наук СССР. То есть, и художник, конечно, но одновременно со всеми прочими многочисленными обязанностями. Эберлинг закончил картину - и свободен, а Грабарь еще заседает в разного рода комиссиях и комитетах. От всех этих комиссий у него тяга к сопутствующим соображениям. Только произнесет «а», непременно добавляет «б». Правда, и жизнь у него такая, что без комментариев не обойтись. И спросившего запутаешь, и запутаешься сам. Так нет же, не отстанут. Ну если только на время, а потом опять полюбопытствуют. Сколько ему пришлось объяснять, почему он жил в Мюнхене или участвовал в дягилевской выставке, а все недостаточно. Кто-то придумал Игорю Эммануиловичу прозвище. Бывало, расшаркается перед ним чуть не в три этапа, то есть и согнется, и пожмет руку, и возьмет за локоток, а потом отойдет в сторону и скажет коллеге: – Ох, этот Угорь Заманилович! И рукой прочертит в воздухе загогулину. Раз - и еще. Небольшой поворот - и сразу попадаешь в цель.
Опять оговорки
В качестве эксперта Игорь Эммануилович всегда старался уравновесить претензии указанием достоинств. Например, ухо с одной стороны не получилось, а с другой вышло на славу. То же касается и растительности. Борода и усы написаны как надо, а шевелюра производит «впечатление плотной массы». Так он разбирал эберлинговского «Карла Маркса». Выходило, что этот герой представляет собой не целое, а сумму частей. В отношении адресата Грабарь тоже проявил дипломатичность. Как бы вошел в положение. Выразил готовность растолковать то, что ему следовало понимать самому. «… Вы сознательно трактовали волосы несколько иначе, дабы придать всему портрету известную монументальность, но все же полагаю, что при свойственном Вам художественном такте и чувстве меры, Вы легко найдете способ трактовки и фактуру, которая одновременно не измельчит дробными штришками монументальности, сохранив в то же время нечто от чисто материальной стороны того, что называется «пышностью волос…» Вроде вопрос эстетический, а не только. Следовательно, и на этот раз дело в том, как посмотреть. Вот, к примеру, та же «пышность волос». Художественная оценка тут имеет место, но и политическая не исключена. Речь уже не столько о портрете, сколько о герое. О том, кто у него родители, какую фамилию тот носил до того, как принял псевдоним. Хорошо не потребовал, чтобы волосы курчавились. Правда, тогда это был бы Троцкий, а не Маркс.
Двойная бухгалтерия
Легко судить о других, а вы попробуйте свои требования применить к себе. Так и начните: с одной стороны, а затем с другой. Тут-то и станет ясно, что было действительно необходимо, а без чего можно обойтись. Кто-то станет переживать по этому поводу, а Грабарь просто считал, что всему свое время. Иногда на одном холсте соединит имеющее отношение к президиуму и связанное с огромным миром за окном. Вот, к примеру, картина «Ленин у прямого провода». них и твовала по-разномубыли расставлены. але? В глубине комнаты вождь остановился в знакомой каждому позе напряженного внимания, а на развернутой карте на переднем плане стынет чай. Сколько раз Игорь Эммануилович брался за такие сюжеты! Нет, он и Ленина изображал, но куда чаще ему доводилось рисовать стаканы с подстаканниками. Светится из глубины темноватая жидкость, серебряная ложечка чуть ли не звенит в этом тумане, в окно лезет какая-то хмарь… Художник не скрывает предпочтений. Больше всего в компании людей, вещей и явлений его занимают стакан и диван с гнутыми ручками. Диваны и прежде встречались на его холстах. Просторные, поблескивающие черной кожей. Бывают, знаете ли, такие диваны на века: сменяются эпохи, а они стоят на том же месте, что сто лет назад. Садишься и проваливаешься. Не совсем проваливаешься, но ровно настолько, чтобы перестать ощущать свое тело.
Море и диваны
По этому поводу Эберлинг мог обменяться с Грабарем понимающими улыбками. Так я пытаюсь обойти обстоятельства. И я тоже действую так. И, на самом деле, различие незначительное. Правда, Альфреда Рудольфовича вдохновляли не диваны, а виды неаполитанского залива. Непременно изобразит и Ленина с Горьким, и залив. Расположились наши буревестники на берегу, а за их спинами светится голубая даль. Ленина и Горького он писал близко к фотографиям, а залив по воспоминаниям. Валуны на его полотне были именно те, на которых он не раз сидел после купанья. Чувствуете тенденцию? Все рисуют соревнования и парады, а у Грабаря с Эберлингом свой интерес. Им бы диванчик, на худой конец, камень у моря, и чтобы при этом никуда не спешить. Думаете, возраст? Не без того. Даже в такой монументальной картине как «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Альфред Рудольфович смог высказаться по этому поводу. Во-первых, вчитался в формулировку. Увидел, что «соединяйтесь» - глагол несовершенного времени. Значит, пролетарии только грозятся стать настоящей силой. Его герои идут к цели. Одни движутся бодро, другие с ленцой. Не то чтобы сомневаются, а просто не считают нужным пороть горячку. Пусть они придут в будущее последними, но хотя бы обойдутся без нервных перегрузок. Эберлинг еще бы скамеечки поставил на дороге, если бы не опасался упреков в формализме. А какие же скамеечки формализм? Самая что ни на есть первейшая необходимость. Может, молодым ни к чему, а кто постарше, непременно воспользуется. Когда художник рисовал Ленина с Горьким, то имел в виду их последующее восхождение. Сейчас вдохнут морской воздух, успокоят дыхание, и отправятся по своим революционным надобностям.
Предыстория
Знание и печаль взаимосвязаны. Вечная книга выводит что-то вроде уравнения на сей счет. Для кого-то горести начались с революции, а для Игоря Эммануиловича с погрома на складе издательства Кнебеля. В этом погроме погиб один том его «Истории русского искусства». Год был не революционный, семнадцатый, а вполне, казалось бы, спокойный, пятнадцатый. Правда, перспектива просматривалась. Когда увидел разбитые негативы, то сразу понял, что дальше все так и пойдет. Разумеется, «Старые годы» и лично главный редактор выразили свои соболезнования. Вейнер скорбел по поводу безвозвратно утерянной книги, но Кнебеля ему было жалко не меньше. Как издатель и домовладелец он знал, сколько усилий требуется для того, чтобы держать такое хозяйство. Завершался текст не положенными в этом жанре вопросами. «… Неизвестно, - сетовал редактор, - захочет ли Грабарь вновь затратить столько усилий, энергии, времени и средств, чтобы воскресить погибшее, восстановить порванные нити, повторить уже законченные изыскания». Это уже о том, что произойдет потом. Еще и тем страшно это событие, что не каждый сможет его пережить. К тому же, есть люди вроде Грабаря. К былому они относятся трепетно, но легко входят в новую ситуацию и всегда отдают ей предпочтение. Надписывая адрес на письме Эберлингу, Игорь Эммануилович скорее всего вспоминал обеды у Вейнера. Ну как же, как же! Красные куропатки! Консоме селери! Случалось и Альфред Рудольфович сидел за этим столом по праву соседа и однокурсника одного их гостей.
Уроки арифметики
В первые годы Советской власти арифметика стала общим увлечением. Чуть ли не наукой наук. Только и слышалось: пять в четыре, электрификация плюс Советская власть Игорь Эммануилович и раньше все старался планировать, но тут он планировал еще и с разбивкой на пятилетки. К примеру, такой его совет коллеге. Заработайте денег лет на пять, а потом еще пять трудитесь для себя. Куда хуже, когда художник не сам выполнит арифметическую задачу, а это сделают за него. Уж, конечно, не прибавят, а вычтут. Может, и не совсем, но в Ленинграде и Москве точно запретят жить. Это действие так и называлось - «минус». Больше всего пострадали от него граждане с подозрительными нерусскими фамилиями. К концу сороковых годов из всего немалого немецкого представительства в доме на Сергиевской оставался один-единственный жилец. Можно было смело звать понятых и со всей силой жать на звонок. Альфред Рудольфович? Эберлинг? Именно в этом обвиняет Вас государство рабочих и крестьян. А уж дальше сценарий известен. Сажают в вагон, везут к черту на кулички, выбрасывают в поле. Осваивай это пространство, начинай жизнь сначала. Слава Богу, обошлось. Но прежде пришлось понервничать. Порой из дома не выйдет, чтобы лишний раз не мозолить глаза.
Пятый пункт
Говорил себе: не расслабляйся! Ну что из того, что наконец-то почувствовал контакт с властью, заговорил с ней на одном языке. Все, как в известной сказке. Там, где только что стояла милая девочка в красной шапочке, сейчас вращал глазами серый волк. В сеансе разоблачения участвовал Грабарь. На то он и эксперт, чтобы по любому поводу иметь свое мнение. Если мог что-то сказать о плотности волос вождя, то почему бы не высказаться о труднопроизносимой фамилии художника? Альфреду Рудольфовичу следовало предупредить распространение слуха. К тому же, просто захотелось выяснить, как это его однокурсник дошел до жизни такой. «Уважаемый Игорь Эммануилович. - писал Эберлинг, - Мне очень прискорбно думать, что Вы, один из тех немногих ближайших товарищей по Академии, не так доброжелательно ко мне относитесь, как это всегда мне казалось. До меня дошли сообщения, что Вы утверждали, будто бы я был сослан во время войны за немецкое происхождение. Да будет Вам известно: никогда я не был немцем, - родился в Польше, учился в Варшавской школе, и меня все знали как поляка. С переездом в Петербург кто меня знал в продолжении шестидесяти лет работая по искусству может сказать, что я всегда, во все моменты жизни вел себя, как всякий честный русский. Никогда меня никто не высылал, а в 1942 году я добровольно дистрофиком уехал в эвакуацию, а в 1944 г. по вызову Ленизо вернулся». Вообще-то сомнения вполне понятны. И уж, конечно, не одному Грабарю они приходили в голову. Ведь имя-отчество и фамилия совсем не польские. А то, что родился и жил в Польше, ничего не доказывает. Мало что ли в Варшаве рождается немцев. И после объяснений Альфреда Рудольфовича ясности не прибавилось. Как понимать «никогда не был…» и «всегда считался…»? Очень уж расплывчато сказано. Все же одно дело казаться немцем или поляком, а другое быть тем или другим. Начал со слов: «… я так обрусел, что кто знал…», а потом зачеркнул. Ну что из того, что «обрусел»? Вот если бы можно было подтвердить эту метаморфозу, - но это только личная точка зрения. Когда речь шла о профессорском звании, Эберлинг понимал, что тут дело в бумаге, а в данном случае довольствовался ощущениями. Взрослый человек, а все ему что-то кажется. То чувствует себя поляком вопреки очевидности, то считает Грабаря одним «из немногих ближайших товарищей по Академии».
Пятый пункт (продолжение)
Игорь Эммануилович все эти сложности изучил. Сам, можно сказать, претерпел по причине неясной национальности и места рождения. В иные годы об этом не думаешь, а потом припрет. Бросишься на поиски документов, станешь приглядываться к отчествам предков. Иногда такие бывают «квадратуры круга», что голову сломаешь, а ответа не найдешь. Игорь Эммануилович родился в Будапеште. Значит он, как и Кнебель, был австрийским подданным. При этом какие они немцы? У художника хотя бы есть немецкая кровь, а издатель так просто еврей. Следовательно, в пятнадцатом году ошибочка вышла. Совсем ни при чем этот склад. Ведь погром предполагался германский, а не еврейский. Вот бы Игорю Эммануиловичу быть «ответственным редактором», так угораздило стать персонажем. Во всех анкетах следовало называть если не деда Адольфа Ивановича и бабушку Элеонору Осиповну, то место рождения. Не сразу стала очевидна опасность. Это сейчас в его мемуарах заметен перекос. Мало того, что он проговорился о связях с дедом и бабкой, но еще и рассказал об учебе в Германии. Тут уже не просто перекос, а тенденция. Все художники в эти годы стремились учиться в Париже, а он предпочел мюнхенскую школу Антона Ашбе. Так как же ему не тыкать в товарища пальцем, не торопиться выкрикнуть: я свой, меня не вышлешь так запросто, я жил и буду жить только в Москве.
Сон Грабаря
В мемуарах он тоже старался не рассказывать всего. Несколько раз, правда, не справился с волнением и наговорил лишнего. В последней главе Грабарь решил подвести кое-какие итоги. Многотомная «История русского искусства». Это раз. Реформирование Третьяковки. Два. И, конечно, портреты и пейзажи. За пару десятилетий он написал их столько, что хватит на десяток выставок. Но, главное, остался в профессии. Не покинул Москву в принудительном порядке и занимается любимым делом. Игорь Эммануилович так и написал: потому считаю себя «исключительным счастливцем», что революция не заставила «переключиться на иную работу…» Словом, выдал себя. Сказал то, о чем другой позволит себе только думать. Кое-кто, правда, ничуть не смущается. Тот же Эберлинг никогда не возьмется за кисть, прежде чем дадут отмашку. Вот бы Гоголь так спрашивал: «Есть у меня забавный сюжетец…» А император ему: «Валяйте, Николай Васильевич. Только Акакия Акакиевича Вы тово. Не очень напирайте на проснувшееся в нем после смерти чувство мести». Иная фраза говорит лишь то, что хотелось сказать автору, но за словами Игоря Эммануиловича угадываешь кое-что еще. Постоянно преследующий его сон смотришь вместе с ним. Уж как, казалось бы, это возможно, а все представляется отчетливо. Сперва Грабарь видел себя за письменным столом. То есть он как бы сидел за столом, и в то же время сам за собой наблюдал.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12
|