Гоголь-моголь
ModernLib.Net / Отечественная проза / Ласкин Александр / Гоголь-моголь - Чтение
(стр. 10)
Автор:
|
Ласкин Александр |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(331 Кб)
- Скачать в формате fb2
(163 Кб)
- Скачать в формате doc
(141 Кб)
- Скачать в формате txt
(133 Кб)
- Скачать в формате html
(160 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12
|
|
Углубился в свои бумаги, обложился книгами и выписками. Напишет и перечеркнет. Замрет над страницей, а потом строчит без устали. Тут-то ему и говорят: «Встать! Не слишком ли Вы увлеклись своими рукописями? Не пора ли сменить сидячий образ жизни?» В этот момент он неизменно просыпался. В щелочку еще не открывшихся глаз оглядывал кабинет. Радовался тому, что все на месте. На столе - незаконченная статья, на мольберте - начатый холст. Смирно так ожидают автора, который сейчас приступит к работе и все сделает, как полагается.
Очки и феска
И в выборе сюжетов Грабаря не ограничили. Потянет на вечные темы - примешься за «Ходоков у Ленина и Сталина», а захочешь поработать над сиюминутным - пишешь «Золотые листья» или «Восход солнца». А иногда, как мы уже видели, соединит одно с другим. Найдет компромисс между революционным содержанием и традиционной формой подстаканника. Да и в жизни при первой возможности ищет противовес. Никогда не загонит вглубь обиду, но непременно отыграется на коллеге. Выстрелит быстрым взглядом поверх круглых очков, а потом спросит: – Что за шевелюру Вы изобразили? Это же сено или мочало! Вообще не советует держаться первого варианта. Переписали раз, перепишите еще. Вдруг количество перейдет в качество, и Вы, наконец, станете художником. Только себе разрешал быть консервативным. Имел в этом смысле твердые привязанности. Те же очки как начал носить до революции, так и не снимал много десятилетий. Если его собственное происхождение оставалось в тумане, то в этом случае все обстояло просто. Он даже помнил адрес магазина в Мюнхене, где пленился необычной оправой и отменной оптикой. Не только у Грабаря были предшественники, вроде уже упомянутых бабушки и дедушки, но и у принадлежащих ему вещей. А вдруг у его очков тоже имелись бабушка с дедушкой? Если это так, то их наверняка звали как-то похоже. Ну не Адольф Иванович и Элеонора Осиповна, так Фридрих Карлович и Амалия Францевна. В дневное время они восседали на жирных бюргерских носах, а на ночь укладывались в мягкие футляры. По-разному сложились биографии родственников. Фридрих и Амалия никогда не видели ни одной настоящей картины, а их внучок отсвечивал на всех европейских вернисажах. Так что не зря Грабарь носил очки столько лет. Все же не какие-то простые, а с биографией. Тоже на свет появились в одном месте, а потом сразу оказались в другом. Кстати, феска у Альфреда Рудольфовича столь же примечательная. Ничуть не менее иностранная, чем окуляры однокурсника. Как-то по случаю Эберлинг купил ее во Флоренции. Уж очень приглянулась ему лавочка. Еще так подумал: а не здесь ли модник Рафаэль заказывал себе плащи и камзолы?
Блокада
Почему Эберлинг всегда в хорошем настроении? Потому что все продается. Хоть иногда и случаются неприятности, но он редко остается внакладе. Вот почему Альфред Рудольфович так воспринял блокаду. В сравнении с новыми обстоятельствами даже революция казалась менее радикальной. Все же тогда жизнь теплилась, а тут, кажется, прекратилась совсем. И пейзаж блокады пустынный. Был мир разнообразный, а стал буквально в две краски. При этом днем преобладает черная, а белая неуверенно пробивается. Это и есть блокадный паек живописца. Минимум хлеба, почти полное отсутствие желтого и зеленого. Не только холодно и голодно, но еще не на чем остановить взгляд. Больше всего блокада похожа на сон. Сжимаешься в ужасе, но где-то в глубине надеешься на то, что вскоре протрешь глаза. – Знаете, - скажешь, - сегодня видел страшный сон. Словно все стали настолько одинаковыми, что не отличить мужчину от женщины, ребенка от старика… Ждешь, когда проснешься, а сон длится. Будто уже не существует настоящей реальности, а есть только сочиненная и фантастическая. И люди в самом деле на одно лицо. Спрятались в платки и тряпки, только глаза выглядывают. Не верится, что в прежней жизни у каждого из них имелось имя и фамилия. Трудно в одиночку бороться с этой почти что нирваной, но Альфред Рудольфович попробовал.
Купля-продажа
Свои картины Эберлинг показывал спокойно и деловито, а библиотеку с энтузиазмом. Есть книги, которые олицетворяют самое книгу. Листаешь и чувствуешь причастность к чему-то важному и значительному. Еще раз с радостью прикоснешься к кожаной поверхности. Буквально рукой почувствуешь: «Триодь постная», 1561 год, Венеция или «Устав морской», Санкт-Петербург, 1720 год. Эти издания он решил продать. Следовало только стащить их с верхнего этажа и разложить на мостовой. Совсем невмоготу было идти, а как вспомнит, для чего это предпринял, так сразу появляются силы. Даже попытался заманить покупателей. Плетутся двое на другой стороне улицы, а он с этой им машет рукой. Правая рука поболталась в воздухе, а потом бессильно опустилась. Получилось не «Идите сюда», а «Тону». И действительно, тонул. Чувствовал, что другого шанса не будет. Блокадный человек не может позволить себе любопытство, но все же несколько человек подошли. Ах, книги? Кому нужны книги? Не будь они таких размеров, то сгодились бы в печь. Холод и голод поразили Альфреда Рудольфовича меньше, чем это безразличие. Вечером Эберлинг пополз в мастерскую, а свой товар оставил на мостовой. Когда через несколько дней вышел на улицу, то над его богатством высился могильный холм из чистого снега.
Сын
Пришла пора сказать, что у Альфреда Рудольфовича был сын Лев. Мы о нем не забыли, но просто к этому времени он почти не занимал места в жизни художника. После развода с первой женой отношения сперва еще сохранялись, а потом заглохли окончательно. Эберлинг даже не знал, что из-за немецкой фамилии сына не взяли в армию и оставили умирать в Ленинграде. Первые блокадные месяцы Лев находился всего в нескольких сотнях метров от Сергиевской. Что значит «всего»? Когда человек с трудом ходит по комнате, то для него это как другой конец света. Оба изголодали и исхудали до последней степени. Уже думали, не выживут. Так одновременно думали, словно между ними еще существовала связь. Альфред Рудольфович действительно несколько раз умирал, но все же смог удержаться на этой тонкой грани, а его сын умер окончательно и бесповоротно.
Заказы
Так все время. Достигаешь края отчаяния и медленно отползаешь. Каждый вновь завоеванный сантиметр считаешь удачей. Постепенно понимаешь, что не только жив, но можешь держать в руке карандаш. Начинаешь с опаской, а потом появляется уверенность. Кого за это благодарить? Ну, конечно, заказчиков. Уже совсем перестал надеяться, как опять пошли предложения. Понимают, что живут в аду, но хотят быть запечатленными доброжелательной кистью известного мастера. Такой неожиданный поворот. Только он привык к тому, что нет дел важнее, чем тушение зажигалок или плетение сетей для маскировки, как его опять призвали к мольберту. И гонорар положили царский. В общей сложности десять килограммов хлеба, по два за каждый портрет. А где гонорар, там и соответствующий настрой. Опять размешиваешь краски, грунтуешь холст, делаешь первые наметки… Получаешь удовольствие от того, что персонаж еще сидит напротив, но очень скоро это место покинет и целиком переместится на холст.
Новая жизнь
Везение так везение. Не какой-то там дополнительный паек, а новая жизнь со всеми вытекающими последствиями. Эберлинг уже не очень удивлялся. Еще пару месяцев назад ни за что бы не поверил, а сейчас принял как должное. В конце июня 1942 года они вместе с женой покинули Ленинград и около месяца добирались на Алтай. Жизнь и в эвакуации непростая. Хоть не столь безнадежная, как в родном городе, но тоже требующая постоянных усилий. Во время блокады у него оставалась собственная мастерская, а тут их поселили в тесной комнатушке. А еще на кухне за стеной живет семья. Три человека и теленок. Родители с мальчиком тоже не тихие, а теленок просто беспокойный. Все время нервничает, просится на травку, хотя на дворе холод и зима.
Пейзажи
Странный дом. Не дом, а корабль. Движется в пустоте ночи, полный вскриков, взвизгов и стонов. К утру доберется, встанет на мель. Откроешь глаза, и первые минуты слушаешь тишину. Прежде такую тишину он только видел на полотнах мастеров Возрождения. Тут дело не в том, что тихо, а в том, что никакие слова не нужны. Поглядишь в окно: красота! Уж действительно не пожалели зеленого и желтого! А синего плеснули столько, что, кажется, хватило бы на целое море. Взгляд ищет, на чем ему остановиться. Так и движется в бесконечность. От молодых еще холмов к всечеловеческим, яснеющим в Тоскане. Каждый день видишь, а все не привыкнуть. Сколько раз брался рисовать, а однажды заговорил стихами. Скорее всего, и не помнил фамилии Мандельштама, но неожиданно с ним совпал. «Не разнообразием и красотой горных мотивов, - написал Эберлинг ученику, - напоминающих предгорье Тосканы, в частности, окрестности Флоренции, поражает алтайская природа, а необычными смелыми цветовыми и световыми эффектами, чарующими глаз, в особенности при восходе и закате солнца». Что же это получается? В Ленинграде ничто не напоминало ему об Италии, а тут эта связь чувствовалась. Верно сказал поэт: «молодых холмов». Отсюда, из самого начала мира, явно ближе до его вершины. Только решил так, а потом сам себя опроверг. И не потому что передумал, а просто подстраховался. Зачем, в самом деле, ему Тоскана? Лучше даже подчеркнуть, что у него нет с нею ничего общего. Поспешишь и запутаешься. Ведь «смелые цветовые эффекты» - и есть «разнообразие и красота горных мотивов».
Ампутация
Когда Альфреда Рудольфовича просили заменить шевелюру или перенаправить взгляд, он брал кисть и все делал как требуется. Всякий раз понимал, что портит картину, но все же резал по живому. Оказывается, не только с человеком на портрете, но и с ним самим могут поступить так. Помните: «Глаза осветить как на фотографии № 1. Фон и низ должны быть растушеваны на-нет»? В таком тоне ему сообщили, что придется ампутировать ногу. У нарисованных персонажей нет права голоса, но он пытался сопротивляться. На операционном столе отстаивал свою целостность и ругался, как извозчик. А еще маэстринька! Вот если бы такое позволил себе студиец, а тут все же бывший придворный художник. После операции неожиданно успокоился. Уж такой это человек. Любую потерю он в конце концов принимает как должное. И не то чтобы смирился. Случалось, проснется, и ворочается до самого утра. Зато потом занятия в студии ведет как ни в чем не бывало. Всячески демонстрирует, что еще ого-го. На трех ногах передвигается стремительней, чем на двух.
Способ существования
Вот его рецепт от житейских неурядиц. Предположим, есть кто-то, с кем Вы конфликтуете. Не тратьте силы на выяснение отношений, а переведите проблему в эстетическую плоскость. Альфред Рудольфович и переводит. Сталин или Троцкий на его полотнах выглядят так, словно занимаются разведением цветов. И врачиху, делавшую ему ампутацию, он изобразил как бы на отдыхе в санатории. Веселое такое платьице, настроение преотличное, игривость во взгляде… Сразу видно, что только с ужина, а теперь собирается на танцы. Скольким заказчикам Эберлинг смог помочь! Одних избавил от родинки, других от рябин или горба. То есть, не совсем избавил, а лишь показал, как они будут выглядеть без них. Смотрят заказчики на свое изображение: и действительно не в горбе дело! И родинка не имеет значения при такой шее и спине! Мысленно благодарят его за то, что разглядел главное. Фотограф застрял бы на частностях, а художник смог от них отрешиться. Эберлинг и себе пытался так помочь. Был, к примеру, некто персонажем его жизни, а стал просто персонажем. Как бы перешел границу, отделяющую «мечту» от «существенности», и остался в пространстве красоты. Надо сказать, не всегда это удавалось так просто. Вот с докторшей получилось, а с сыном нет.
Портрет сына
Невестка не раз просила его нарисовать портрет Льва. Кому еще взяться за эту работу как не родному отцу. Да и есть ли еще художник, который смог бы это сделать не по фотографии, а по велению чувства? Чтобы Лев, как живой, улыбался со стены. Наблюдал из своего красного угла в столовой за тем, как живет его семья. Почему-то у Альфреда Рудольфовича ничего не выходило. Сколько раз он становился к мольберту, столько и откладывал. Только и понял из всех своих попыток, что они действительно родные люди. Словно это не портрет, а автопортрет. За какую черточку ни берешься, всякий раз обнаруживаешь сходство. Когда дошел до глаз, то просто застопорился. Буквально по часу просиживал над каждой линией. Уже почти не работал, а больше вспоминал. Левушка в коляске. Левушка на руках у матери. Левушка делает первые шаги. Так и не закончил портрета. Может, впервые не выполнил заказ. Уж как невестка на этом настаивала, а он себя не преодолел. Альфред Рудольфович кричал, что отказывается. И вообще, знает ли она, что такое рисовать умершего сына? То есть как бы сотворить его заново, после того, как тот прожил свою жизнь до конца.
Привет из прошлого
В послевоенные годы в голове Эберлинга заклубились самые невообразимые мечты. А что еще ему оставалось? Сидишь в кресле, воображаешь мост через реку или дом с бельведером, и за этим занятием успокаиваешься. Мост или дом - это уже кое-что, но персональная пенсия занимала его куда больше. Он просто таял от мысли, что кто-то не гоняется за каждой сотенной, а открывает дверь почтальону и расписывается в специальной графе. Получите, уважаемый художник, причитающуюся сумму. Пересчитайте и спокойно дышите в ожидании следующей порции. Надо сказать, что эти оптимистические видения были не совсем беспочвенными. Все-таки в сорок седьмом ему повезло. И в сорок девятом он получил кое-какие подтверждения того, что все не так плохо. Через два года после окончания войны прошел обмен денежных знаков, но его Ленин сохранил свое место с правой стороны купюры. Только поворот корпуса теперь был немного другой. На купюре тридцать седьмого Владимир Ильич смотрел вполоборота, а в сорок девятом резко развернулся на зрителя. Получилось что-то вроде мультика. Кадр и еще кадр. Сперва вождь как бы изготовлялся, а потом резко менял положение. И все же столь прямое отношение к деньгам не решало финансовых проблем. Приятно, конечно, но все же не заменяет пенсии. Тут и пришла вторая удача, причем с самой неожиданной стороны. Эберлинг уже давно не связывал никаких надежд со своим прошлым, как вдруг руку помощи протянула Анна Петровна Остроумова-Лебедева. Вот вам мост, дом с бельведером, да еще и личное расположение первого человека страны.
Коллективное фото
Существует фотография, на которой снят их выпускной класс. В центре Илья Ефимович, а по обе стороны от него они все. Есть что-то общее между фотографированием и появлением на том свете. Кто-то замешкается и войдет в будущее с растрепанными волосами и глупой улыбкой. На сей раз вроде подготовились. Поняли, что минута особенная. Вряд ли они соберутся еще в столь внушительном составе. Представляешь фотографа, который махнул рукой, а они от этого жеста сразу подобрались. Каждый выбрал точку вдалеке и стал внимательно ее изучать. Что там впереди? Угадывается что-то, но, конечно, главным для них станет другое. Все-таки очень ранний год. Еще не вообразить войну и революцию, а славу и деньги представляешь ясно. Только Репин ощущает себя уверенно. Словно он вошел не в кадр, а в дверь мастерской. Легко утвердился в центре композиции, будто занял свое место за общим столом. И действительно, с чего бы ему волноваться? Все-таки не начало, а самая середина творческого пути. Даже будущее не страшит Илью Ефимовича. Знает, хитрец, что когда случится непоправимое, то его это вряд ли коснется. Был мастер их курса немного Лукой. Маленький такой, седенький, всегда в каком-то нескладном костюмчике. А глазки прищуренные и зоркие. Если бы Вам такой взгляд, то Вы бы наверняка создали «Крестный ход» или «Заседание Государственного совета».
Еще Остроумова
Многие на фото узнаются сразу. Вот - Грабарь, а это - Остроумова-Лебедева и Эберлинг. Значит и через столько лет они не до конца переменились. Потеряно за эти годы тоже немало. Уж очень быстро недавние единомышленники стали хорошими знакомыми. Слава Богу, не у всех короткая память. С Грабарем Альфред Рудольфович перешел «на Вы», а Остроумову по-прежнему числил в друзьях. Правда, темы сейчас другие. Раньше больше беседовали об искусстве, а сейчас исключительно о здоровье. Всякий год пожилому человеку прибавляет недугов. Так что тем хватает. К тому же говорят не только о новых лекарствах, но обсуждают знакомых врачей. Обычные такие телефонные беседы на сон грядущий. У нее - свои хвори, у него - свои. Всякий раз удивляются, что при таких болячках каждый день за работой. Еще Эберлинг сетует на то, что с некоторыми их сверстниками государство давно расплачивается, а до него очередь не дошла. Как бы ему жить не в зависимости от важности темы и сантиметров холста, а только потому, что он существует на свете и не думает этого занятия бросать.
Дорогой товарищ
У каждого в жизни есть заячий тулупчик. Другое дело, что не все считают нужным за этот тулупчик отблагодарить. Пугачев отблагодарил. И Анна Петровна тоже решила вернуть долг. В 1899 году Эберлинг уезжал в Константинополь и позволил ей воспользоваться своей мастерской. Остроумова ему не жаловалась, но он как-то почувствовал: совсем невмоготу ей жить вместе с родителями. Потом она признавалась: уже собралась оставить занятия живописью, как вдруг получила это предложение. Конечно, срок давности вышел. Все-таки случилось это почти пятьдесят лет назад. Так что она вполне могла поохать, а затем перейти к чему-то более важному. Нет, приняла ответственность на себя. Как только услышала о горестях однокурсника, так сразу захотела вмешаться. Вообще последнее время старалась больше возвращать. Просила Берию выпустить из тюрьмы своего шофера. Написала ему подряд несколько раз. Возможно, думала, что тот сомневается и хотела ускорить решение·. Не случайно свои письма Альфред Рудольфович начинал обращением: «Дорогой товарищ» и «Добрый старый приятель». Отчего предпочитал мужской род? Кто понимает, знает ответ. Вот так же говорят «художник», а не «художница», «поэт», а не «поэтесса».
Челобитная
История с шофером, так и не вернувшимся из лагеря, подсказала ей, что Берия не обладает всей полнотой власти. Значит, остается один Сталин. Некоторое время Остроумова колебалась, а потом отважилась. Все же речь не о ее персональной выставке, а о судьбе больного однокурсника. «Глубокоуважаемый и дорогой Иосиф Виссарионович, - писала Анна Петровна, - Обращаюсь к Вам с большой просьбой, помочь моему старому товарищу, художнику Альфреду Рудольфовичу Эберлингу…, с которым я вместе училась в Академии художеств у нашего гениального художника Ильи Ефимовича Репина и вместе окончили Академию. В данное время А.Р. Эберлингу - 78 лет; месяц тому назад вследствие болезни ему отняли ногу. За ним числится 48 лет педагогического стажа, и многие из его учеников окончили Академию и преподают в ней. Кроме педагогической работы, он не переставая творчески работал всю жизнь. В 1918 г. он участвовал в конкурсе на лучшую картину и получил первую премию, сейчас эта картина находится в Музее Революции. Еще известнее его картина "Ленин в 1896 г. в Петербурге". Сейчас ему назначена пенсия 300 р., которой далеко не достаточно для прожития вдвоем с его престарелой женой. Я очень прошу Вас, дорогой Иосиф Виссарионович, не найдете ли Вы возможным назначить ему персональную пенсию, которая бы его поддержала. Уверяю Вас, что он ее вполне заслуживает». Что касается повода для внимания, то тут все правильно. Почти прямо сказано о компенсации за те одолжения, которые художник оказал новой власти. А вот некоторые формулировки смущают. Сразу представляешь, как адресат читает это письмо и раздумчиво поглаживает ус. Ну можно ли «уверять» того, кто сам является источником веры? Еще более неправильно просить его назначить пенсию, будто он всем распоряжается единолично. Что он, Людовик Четырнадцатый или Николай Второй? К тому же и вопрос мелкий. Уж эту-то проблему можно было решить без него. Нет у Анны Петровны привычки к подобным разговорам. А то бы она упомянула о том, что половину жизни Альфред Рудольфович рисовал Сталина. То есть, он рисовал и Ленина с Троцким, но Сталина все же больше. Так что знакомство неслучайное. Достаточно намека, чтобы Иосифу Виссарионовичу вспомнилось что-то важное. Было это несколько лет назад. Как-то он открыл «Огонек», увидел свой портрет в маршальской форме, и от удовольствия даже пыхнул трубкой. – Кто этот Эберлинг? Почему не знаю? А ведь не хуже Бродского или Грабаря. Ну что поделаешь с Анной Петровной? И это не учла, и другое. Человек замечательный, но в дипломатии совсем несведущий. И рисовала Остроумова больше не с натуры, а по ощущению. Поэтому на ее гравюрах изображен Петербург, а не тот город, что позднее возник на его месте. Спутать Ленинград с Петербургом еще допустимо, по крайней мере, в районе Летнего сада, а вот следующая ошибка непростительная. Тут не только близорукость и старость, но еще примешались воспоминания. Анна Петровна привыкла, что Эберлинга окружают дамы их возраста. Примерно с семидесятого-семьдесят четвертого года. Она и себя называла «престарелой», и к супруге Альфреда Рудольфовича это определение отнесла. А кто они, как не «престарелые»? Хорохорятся, отстаивают свои права, но всегда наготове держат пузырек с валерьяной. Обозналась Остроумова. Спутала с кем-то Елену Александровну, а та, как мы знаем, младше мужа более чем на тридцать лет.
Матрос, Дальтоник и Репин
Едва Эберлинг найдет выход из какого-нибудь безнадежного положения, а уже новое препятствие. Он даже на видное место повесил охранную грамоту. Того, кто усомнится в его намерениях, этот документ должен был привести в чувство. Мол, не подумайте дурного. Лишь потому решил проявить инициативу, что на то имеется соизволение властей. В закорючке рядом с печатью студийцам мерещился росчерк самого Кирова. Так что, может, и не казенная это бумага, а личное письмо-благодарность от одного из героев его картин. Трудно утверждать, насколько это верно, но текст на бланке выглядел убедительней слогана на оконной занавеске. Альфред Рудольфович еще сделал окантовку. Многие его полотна хранились без рам, но в данном случае понадобилась завершенность. Если государство что-то разрешает, - например, студию, - значит оно берет на себя ответственность. Чуть не каждый день будет интересоваться: как там заслуженный мастер? не очень ли отклоняется от утвержденных тем? Вскоре студийцы научились различать тихарей. Что-то им подсказывало: вот тот действительно хочет учиться, а у этого другое на уме. Сначала появился матрос. Все как полагается - брюки-клеши, под рубашкой тельник. Правда, когда садился рисовать, сразу терялся. И вообще чувствовал себя неуютно рядом с такой малышней. Другой оказался дальтоник. Корову рисовал синим, а дом зеленым. Почти рыдал оттого, что всякий раз выходит что-то формалистическое. Ребята все удивлялись, отчего учитель, обычно такой требовательный, вдруг становится неожиданно либерален. Все же к своим заданиям он привык относиться серьезно. Иногда взрывался из-за какой-нибудь плохо проработанной светотени. При этом выбор сюжета не имел значения. Будто существуют цветовое пятно как таковое и линия сама по себе. Когда-то это называлось «искусство для искусства». Стремление к чему-то изящному и высокому вне зависимости от повода и мотивов. А тут заранее со всем соглашаешься. Чуть ли не благодаришь за какой-нибудь правильно нарисованный круг. Неприятно? Еще как! Ведь даже не передразнишь ученика в ответ на обычные заверения, что завтра все будет сделано наилучшим образом: – «Там потом»… «там потом»… Все у Вас «там потом» … В конце сороковых годов Эберлинга ждало новое испытание. Среди его воспитанников появился некто Репин. Помните самозванного Пушкина на ленинградских улицах? В отличие от него, Репин был не совсем бескорыстен. Так же как Матрос и Дальтоник он ходил сюда не для одного удовольствия, но в порядке исполнения службы. Скорее всего, это Органы так подшучивали. В юности за ним приглядывал один Репин, а теперь другой. Тот был профессор, знаменитый художник, а этот едва умел держать в руке карандаш. Альфред Рудольфович опять чувствовал себя неуютно. Вроде надо указать на недостатки, призвать вспомнить заветы мастеров прошлого, а приходится говорить о другом. Руководитель студии встанет в позу, возьмет том Голсуорси, и потрясет книгой над головой: – Да, читаю! Но читаю потому, что хочу знать противника в лицо. Словом, напугали нашего маэстриньку. Популярно объяснили, что незаменимых нет. Сегодня, к примеру, один Эберлинг, а завтра другой. Не то чтобы полное тождество. Всем известны манеры этого второго, но портреты вождей он пишет на раз. Так что в ГОЗНАКе особо не опечалятся. Главное, не оскудел поток усов и черной шевелюры. И эполетов соответственно. По паре на шевелюру и усы. Только самые близкие будут горевать. Вновь соберутся своим кругом и вспомнят о том, как он целовал дамам ручки и напевал итальянские песенки. И еще всплакнет продавщица булочной. Чаще всего к ней обращаются со словами: «Один хлеб, два батона», - а человек в феске называл ее «милая барышня» и говорил разные красивые слова.
Смерть Эберлинга
Эберлинг мог и так исчезнуть. Попросту говоря, сгинуть. Слава Богу, обошлось. Так что умер он в положенный ему час. Тут тоже своя очередь. Кое-кого из сверстников он пропустил вперед, но откладывать дальше было невозможно. Произошло это такого-то мартобря. В том смысле, что свидетельства учеников почему-то расходятся. Все говорят, что стояло лето, пекло нестерпимо, но числа называют разные. Что, впрочем, с того, шестое июня или восемнадцатое августа? Главное, времени это заняло не больше, чем другое неприятное занятие вроде переговоров с жилконторой. Художник любил одновременно делать разные вещи. Главные обязательно между второстепенными. Словно они совсем не главные, а случайные и необязательные. Он и умер так. После занятий с учениками сел в кресло передохнуть. То есть сперва подумал передохнуть, но причина оказалось куда более существенной. Говорят, между небом и землей есть «место взимания пошлины», где, по выражению средневекового автора, собираются души людей «не вполне добрых и не вполне злых» Как это «не вполне»? Уж не в том ли смысле, что не толст и не тонок, чин имеет не малый и не большой? В общем-то это о любом из нас. Нетрудно вообразить, какие столпотворения там случаются. Вот у Лучшего друга и Главного персонажа всех художников было без вариантов. Едва он появился в запредельных пространствах, так сразу попал в чан с кипятком.
Похороны
Пятьдесят первый год, в отличие от пятьдесят второго, а, тем более, пятьдесят третьего, был на удивление спокоен. Бурно шла подготовка к столетию со дня смерти Гоголя. Предполагался праздник не меньшего масштаба, чем пушкинский тридцать седьмого года. Анна Андреевна Ахматова тоже по мере сил включилась в работу. Даже сказала своей приятельнице, что она, «как и все наши граждане, в этом году читала Гоголя». И еще, как мы знаем, умер Альфред Эберлинг. Может, и не столь глобальное это событие на фоне тех, о которых писали газеты, но у близких своя оптика. На похороны пришли все. По крайней мере, те, кто к этому времени продолжал жить в Ленинграде. Явно выделялись несколько седых голов, но преобладала молодежь. Это все его воспитанники. А это супруга, Елена Александровна. Если не знать, кем она ему приходится, можно принять за ученицу. Она и есть ученица. На занятиях студии всегда сидела за мольбертом и вместе с другими выполняла задания. Иногда он и голос на нее повышал. И совсем не за то, за что обычно мужья покрикивают на жен, а за какую-то уж очень приблизительную светотень. При этом называл ее «на Вы». Смотрите, говорит, внимательней. Старайтесь сделать так, чтобы было не хуже, чем в натуре. Когда совсем отчается, возьмет ее руку в свою, и так вместе рисуют. Особенно расстраивало Альфреда Рудольфовича, что у нее не получаются портреты. Рыбу или цветы пишет с вдохновением, а когда берется за Ленина или Сталина, становится осторожной и робкой.
Жизнь его вдовы
Всем горько, а Елене Александровне горше всех. Куда ей податься без своего маэстриньки? Каково одной среди его вещей, картин, фотографий? Как, как? Неуютно, тоскливо. Сколько у нее теперь проблем, а посоветоваться не с кем.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12
|